Интересно, что в курилке предприятия, где сходились и инженеры, и рабочие, в разговорах о политике у многих нечаянно прорывалось вместо ОСВ словечко СОЛТ - английское сокращение "ограничения стратегических вооружений". Почти все слушали "Голос Америки", "Би-би-си", "Немецкую волну", "Французское радио". Их сейчас опять не забивали, слышно было очень хорошо. Оттуда и СОЛТ.
Григорьев тоже слушал. Нина раздумала покупать сапоги-чулки: из-за диссертации стало ей пока не до обновок. На скопленную сотню он и купил транзисторный "ВЭФ". Поднимался утром по будильнику в шесть, тихонько разогревал на кухне завтрак себе и Нине, - она вставала на час позже, - и слушал за едой, закрутив регулятор громкости "ВЭФа" до еле слышного попискивания. Боялся разбудить Нину. Да и на лестнице сквозь тоненькую дверь могли услыхать. Вообще, никто не признавался, что слушает. Если хотели что-то рассказать, всегда ссылались: мол, один знакомый говорил, который слушал…
Не засыпать, сейчас не засыпать, слушать лектора! Прямо перед Григорьевым склонилась над блокнотиком первая женщина предприятия, надменная тридцатилетняя красавица-великанша Люба Шестопалова. Она и вправду была бы очень красива, если бы всё в ней не было так преувеличено: большая голова с гривой медных волос, лепные черты лица, зеленоватые с искорками ярости глаза, борцовские плечи, большие и толстые, хоть и прекрасной формы, ноги, круп слонихи и умопомрачительный бюст. Когда Люба проходила по территории, - вскинув горделивую голову, ни на кого не глядя, ступая тяжеловесно, хотя и с удивительной для такой мощи грациозностью, - покачивались полушария ее бедер, слегка приподнимались и опускались могучие плечи, и только бюст, который она как будто несла перед собой, сохранял неподвижность, даже не вздрагивал. Григорьеву он напоминал башню старинного броненосца с двумя слегка конусообразными дулами крупнокалиберных пушек.
Мужчины в курилке часто обсуждали фигуру Любы, и бюст занимал мужские умы больше, чем все остальные части ее тела. Подлинность размеров сомнений не вызывала, но скептики утверждали, что природа не способна придать нежной женской плоти такую чугунность, и что Люба пользуется какими-то особенными лифчиками. Из числа молодых специалистов находились добровольцы на прямой эксперимент: столкнуться с Любой где-нибудь в узком коридоре или привалиться к ее груди в столовской очереди и закрыть, наконец, вопрос. Но едва доходило до дела, решимость испарялась. Отпугивало надменно-скульптурное лицо Любы с гневными искрами в глазах. Казалось, ее огромное тело окружено невидимой броней ярости и презрения к роившимся вокруг насекомым-мужчинам. Говорили, что муж Любы меньше ее ростом и тощенький, бедняга, она троих таких смогла бы заслонить. Доходяге-мужу и завидовали, и сочувствовали. Над ним и посмеивались: не справляется с обязанностями. Детей у Любы не было.
Сейчас она сидела прямо перед Григорьевым, и его овевал потоками запах ее духов, ароматного лака для волос, горячего пота, источаемого могучим телом. На крутой, широкой спине Любы под "молнией" платья бугорком проступала застежка бюстгальтера. Григорьев, поглядывая из своего полусна, представил, что произойдет, если каким-то чудом тихо-тихо, незаметно для Любы раскрыть "молнию" и внезапно расстегнуть эту застежку. Как она вскинется и вскрикнет, и как мгновенно, словно гири, обвалятся под платьем вниз ее освобожденные груди!.. От этих дурацких мыслей он даже почувствовал прилив возбуждения, и ему стало смешно: взрослый мужик, двадцать шесть лет, отец семейства, а лезет в голову такая чушь! Как мальчишка, ей-богу, как мальчишка.
И вдруг - изнутри к горлу - стеснил дыхание такой толчок тоски и тревоги, что он вылетел из своей полудремоты. Отец семейства! Эти странные отношения с Ниной, разве похожи они на семейную жизнь мужа с женой? Это странное отцовство, этот взгляд Алёнки при каждом его появлении - как на незнакомого…
- … Парижские соглашения, - говорил лектор, и голос у него был сейчас дружески-укоризненный, словно он напоминал о том, что его слушатели непростительно легко готовы позабыть, - восстановление мира во Вьетнаме!
Старички впереди закивали, и Григорьев невольно кивнул, и даже у Любы Шестопаловой чуть шевельнулась медная грива, обозначая легкий наклон головы. Да, нескончаемая война, с которой выросло их поколение, иссякла. Еще идут бои на Юге и в Камбодже, но Северный Вьетнам после страшной спазмы прошлогодних "рождественских" бомбардировок американцы больше не трогают. Устали. Весь мир устал. Вот как теперь кончаются войны: не победой, не поражением - усталостью.
- …Наш бывший друг, король Мухаммед Захир Шах… - лектора, видно, смешило это выражение, и он повторил: - бывший лучший друг. Отрекся, бедняга, от престола. Сам признал, что весь афганский народ - за республиканский режим. Так что, ветры обновления…
Да, в Афганистане что-то вроде революции. Ну и бог с ним, с Афганистаном, что с королем, что без короля. Кому это интересно?
- …Тревога всего мира. Тревога и надежда всех прогрессивных сил на планете! - лектор покачал круглой головой. При его короткой шее и толстых плечах это выглядело так, словно колобок с глазами-изюминами провернулся в ямке. О чем это он? А-а, понятно, о Чили: - Провокаторы и саботажники нагнетают напряженность! Забастовки, взрывы на дорогах! Срывают перевозки, стараются вызвать голод и панику…
Да, Сальвадору Альенде тяжко приходится. Удержатся ли демократы? Вон, за спиной лектора, на карте мира это самое Чили. Другого и государства нет с такой нелепой территорией - узенькая желтая полоска, словно кайма по краешку южноамериканского материка.
Правильно: чтобы не засыпать, надо смотреть на карту! Что может быть интересней карты? Но в теплую глубину затягивало неодолимо. Захлестывал поток. Карта растрескивалась. Желтые, светло-коричневые, зеленые, красноватые страны, голубые пятна океанов и морей, белые полярные шапки, точно цветные осколки в калейдоскопе, начинали пересыпаться под нарастающую тягучую мелодию.
Какая же мелодия была у 1973 года? Вначале - эта, из "Семнадцати мгновений весны". Сериал вечер за вечером смотрели взахлеб, хоть многое смешило сразу. И безукоризненная элегантность Штирлица-Тихонова среди бомбежек и гестаповских ужасов. И Юрий Визбор в роли Бормана, безуспешно пытающийся напустить на свою добродушную физиономию нацистскую мрачность. И бесстрашная радистка, прячущаяся от преследователей с двумя грудными младенцами на руках (хоть бы один заплакал!). А схлынул с экранов сериал, и в первый момент, кажется, задержались в воздухе только деловитое присловье Копеляна "информация к размышлению", да хлесткое, как оплеуха, словцо "партайгеноссе", да эта прошедшая за кадром песня, ее пронзительный мотив: "Я прошу, хоть ненадолго, боль моя, ты покинь меня…"
Но она не осталась мелодией года, ее вытеснила песня из того бразильского фильма - "Генералы песчаных карьеров". Она тоже шла за кадром, за ослепительным экранным сиянием чужого тропического неба, чужой океанской голубизны, нестерпимо яркой зелени. И всё равно: казалось, видны губы певца, не лицо его даже, а только шевелящиеся большие, вывороченные мулатские губы. И страдающий густой баритон, тягучая распевная жалоба на непредставимо чужом языке вдруг отзывались чем-то тревожно-близким для русского слуха, для совсем другой жизни под холодным белёсым небом…
А Исаакий снова потемнел. И долгих десятилетий теперь для этого не потребовалось: выхлопы автомобилей и городской чад быстро сделали свое дело. Теперь уже всего за год вновь побурел пористый мрамор, почернел полированный гранит колонн, потускнела, пошла грязно-зелеными потеками гладкая бронза скульптур. И, вновь налившись стотысячетонной тяжестью, вдавилась темная махина собора в мягкую невскую землю.
И снова, осенью семьдесят третьего, они с Мариком шли вслед за Димкой по каким-то полутемным коридорам. Туда, где сразу с порога большой мастерской раздражал глаза и ноздри застоялый запах растворителей, скипидара, костного клея. Везде валялись перепачканные красками тряпки и обрезки картона. В одном углу желтела внушительная горка заметенных стружек. В центре комнаты стоял довольно узкий шкаф высотой в человеческий рост с темным застекленным окном в передней стенке.
- Называется "Преображенный край", - объявил Димка.
- Был уже "Преображенный край", - удивился Григорьев. - К столетию Ленина.
- Ну и что? Двадцать раз уже был! Заказчиков много, а название хорошее.
Димка щелкнул выключателем на боковой стенке шкафа. Внутри загудели мощные лампы. Окно стало раскаляться желто-оранжевым светом, словно приоткрылась топка печи. Казалось даже, что от окошка повеяло жаром. За стеклом простерлась пустыня. Мертво застывшие волны песка, на переднем плане реальные до жгучести, до шуршания и скрипа на зубах, почти незаметно переходили в рисованную неживую зыбь до самого горизонта, где сплавлялись с выцветшим от зноя желтоватым небом.
- Это, значит, до преображения, - сказал Димка. - Теперь строим гелиостанцию, бурим артезианские скважины - и всё ладушки. Солнце дает ток, ток вертит насосы, насосы качают воду. Гоп!
Он опять щелкнул боковыми выключателями. Желто-оранжевое пламя стало меркнуть, меркнуть. Но в тот момент, когда на стекле еще не совсем угасло свечение, сквозь него ударили разгорающимся узором пучки разноцветных лучей, и через несколько секунд пробужденная пустыня сияла за окном сочными красками. На переднем плане протянулись постройки гелиостанции с ячеистыми панелями солнечных батарей, похожими на пчелиные соты. Вокруг бушевала зелень. Влажные травинки у самого стекла, казалось, можно потрогать руками, а дальше теснились кусты, ряды пышных деревьев. Проглядывали среди листвы сахарно-белые домики. Зеленый разлив дотягивался почти до горизонта, и только там, на границе с голубым небом, его окаймляла мертвенно-желтая полоска отступивших песков.
- Фу ты, черт! - выдохнул Марик. - Прямо волшебство! Как вы это делаете? Зеркала?
- Зеркала, - сказал Димка.
- Ты придумал?
- Почему - я? Штука известная. Говорят, еще в Древнем Египте жрецы своих верующих такими чудесами дурили.
- Но сделал всё - ты?
- Шкаф столяры сделали. Подсветку и зеркальную систему - электрики. А так, конечно, всё сам, и предметные планы, и живописные. Я бы никого и не пустил мешаться! - Димка щелкнул выключателем. Гудение стихло, солнечный оазис начал меркнуть и угас за темным стеклом. - А то еще лампы сгорят к едрене-фене перед самой сдачей.
- Это для какого музея? - спросил Григорьев.
- Это не для музея. Аллигаторы заказали. Мелиораторы. Для выставки. Повезут братьям-пустынникам показывать. В Алжир или в Тунис. Реклама.
Димка отошел к ободранному столу, заляпанному красками и клеем, стал вытаскивать из-под него табуретки.
- Садитесь, глобусы! Как там кампания против пьянства, закончилась уже или нет? А то - дадим пьянству бой! - Его прищуренные зеленые глаза смотрели насмешливо, но за едкой веселостью чувствовалось раздражение. Он извлек из сумки бутылку коньяка, из ящика стола - три стакана. Пояснил: - "Старочки"-то не купить. Говорят, ее потому не выпускают, что никак решить не могут, по какой цене продавать. Ну ладно, мы пока вот клопоморчиком перебьемся.
Он передал бутылку Григорьеву: "Обезглавь!" А сам накрыл стол листом ослепительно белого ватмана, выложил на него большой кусок колбасы и полбуханки хлеба. Потянулся к полке с инструментами, среди рукоятей стамесок поймал и выдернул неожиданно огромный, бритвенной заточки нож. Сильными ударами нарубил колбасу и хлеб. Взял у Григорьева открытую бутылку, налил каждому чуть меньше, чем по полстакана, так что в бутылке осталась ровно половина. Оглядел стол и даже крякнул:
- О, натюрморт!
Действительно, снежная белизна ватмана, темный янтарь коньяка, розовая краска колбасных ломтей, коричневая теплота хлеба, зеркальный блеск ножевой стали - сошлись в диковатой и веселой цветовой гамме.
Димка взял стакан:
- Ну, глобусы, вздрогнули! За тех, кто в море, и в темнице, и в венерической больнице!
Выпили. Димка подтолкнул кусок колбасы сморщившемуся Марику. Спросил:
- Может, водички принести? Легче пойдет. - И вдруг посерьезнел: - Значит, понравился ящик?
- Конечно! Здорово! - сказал Григорьев.
- Замечательно! - кивнул Марик. - Ты такой молодец!
- Молодец. Против овец… - Димка помолчал. Потом взглянул на Григорьева: - А я ведь тоже в командировку летал, вроде тебя. С одним художником нашим летали эту самую гелиостанцию смотреть. Для натуры.
- В пустыню? - спросил Марик.
- Как сказать. Она от города недалеко построена, там пустыня только начинается. Ну, правда, песку до хрена… Ребята хорошие в этом институте работают: "О-о! Ленинградцы приехали!" Давай плов, давай шашлык. Бормотуха у них замечательная, только сладкая очень, как сироп. День бухаем, два бухаем, взмолились уже: везите, наконец, на площадку! Привезли. Смотрим: какой-то холмик песчаный. "Вот, - говорят, - наша гелиостанция, сейчас мы ее для вас откопаем". - Мы говорим: "Вы, ребята, наверное, не поняли. Нам действующую надо посмотреть". - "Да это и есть единственная действующая! Вы не думайте, мы ее для себя не откапываем просто потому, что бесполезно. Опять занесет. А для вас - счас отроем!" Лопаты у них фанерные, как для снега…
- Неужели сделать ничего нельзя? - удивился Марик.
- Вот я их тоже спрашивал. Они говорят: "Почему нельзя? Надо станцию строить настоящую, большую. И конструкция солнечных батарей другая нужна. У нас давно проекты готовы". - "Так в чем же дело?" - "Деньги нужны огромные, кто их даст. А если деньги дадут, кто изготовит? У нас же завода своего нету".
- Подожди, - сказал Григорьев, - так это что же, - он показал на шкаф с диорамой, - всё это липа получается, туфта?
Димка чуть приоткрыл в усмешке острые белые клыки. Взял бутылку и стал разливать остатки коньяка по стаканам:
- Грубо ты выражаешься. Тёма лучше сказал: волшебство! Как в Древнем Египте.
- Да как же это можно везти показывать! - возмутился Марик. - Вдруг там понравится и купить захотят!
- А ты за наших братьев-алжирцев не беспокойся. Никто им ничего плохого не продаст, потому что продавать нечего.
- Да кому это нужно? - не успокаивался Марик. - Смысл-то должен быть?!
- Смысла полно. От мелиораторов человечка два съездят на выставку, да от нашего комбината двое с ними попрутся ящик налаживать. Четыре человека за границей побывают, плохо ли? Сколько посмотрят, сколько шмоток привезут! Да еще план выполнят. По пропаганде наших достижений за рубежом. Тоже дело нужное.
- Тебя не посылают? - спросил Григорьев.
Димка чуть помедлил:
- Пока нет… - Он помолчал. Посмотрел на Марика, на Григорьева: - Ну, чего приуныли, глобусы? Думаете, мне приятно? Думаете, мне честной работы не хочется?
- А есть у вас честная работа? - спросил Григорьев.
- Бывают заказы.
- Какие?
- Ну, бывают. Вот, недавно "Сражение под Прохоровкой" сдали, к тридцатилетию Курской битвы. Сейчас в другой бригаде "Форсирование Днепра" клепают.
- Ну, война - понятно, - сказал Марик. - Еще-то хоть что-нибудь честное может у нас быть, господи?!
Димка пожал плечами:
- От железнодорожного музея занятный пришел заказ: "Строительство Транссибирской магистрали". Конец прошлого века, интересно.
- А ты можешь сам работу выбирать? - спросил Григорьев.
Димка поморщился:
- Сложно всё. Как вам объяснить? Когда небольшой ящик, я сам мастачу, что хочу. Никто ко мне не лезет, никто работать не мешает. А здоровую диораму, конечно, бригадой лепят. Тут уж надо либо под кем-то выплясывать… либо - самому бригадиром становиться.
Он замолчал, засопел. Взял двумя руками стакан и завертел в пальцах, наблюдая, как всплескивает в граненом стекле коньяк. Отставил стакан и сказал неожиданно и резко:
- Я в партию вступаю!.. Ну что ты, Тёма, смотришь на меня? Вступаю!
- Заявление подал уже? - спросил Григорьев.
- Подал. Кандидат. - Димка нахмурился и заговорил свирепо: - Я из комсомола-то давно выбыл. Не стал после армии на учет становиться, и все дела. А тут парторг на меня сел цеховой. Надо ему побольше работяг принимать, а то художники его теребят. У художников очередь в партию, их берут по норме, на пять рабочих одного. Да с этим бы я его послал, он меня с другой стороны дотюкал: беспартийного за границу не пошлют, а главное - бригадиром не станешь, всю дорогу будешь под кем-то… - Он поглядел на Марика, на Григорьева: - Ну чего? Как будто у вас по-другому. Не мы с вами этот бардак развели, а жить-то и нам нужно. Что же я - хуже других? - он кивнул на шкаф с диорамой: - Я лучше! Так на хрен мне в мальчиках ходить, надоело!
Он взял стакан:
- Ну, ладно. Вздрогнули, глобусы! Дай боже, штоб усё було гоже!
…Шевелятся темные, толстые губы певца, и горестная песня на непонятном языке отзывается в душе, как в басовом камертоне, гудом тоски и тревоги. Откуда эта тревога 1973-го? Ведь всё есть - любимая семья, своя работа. Чего еще надо, что беспокоит?.. Нина и Алёнка? Но тут нужно терпение. Вот защитится Нина, вот будет у них, пусть еще через пару лет, но будет, наконец, своя квартирка.
Осточертел колокольный звон газет и телевидения? Так всем осточертел! "Голоса" взахлеб рассказывали о движении диссидентов. Свои газеты хором бранили клеветника Солженицына и антисоветчика Сахарова. Черт их всех разберет! Вроде понятно было, что диссиденты хотят лучшего. А всё равно, раздражали и они. Зачем же так резко - подпольная борьба, демонстрации, назойливость радиоголосов? Ведь можно работать, можно. Вот он - ездит в командировки, выручает заводы, а главное - сидит в "клетушке". Здесь его место, его борьба и долг. Больше он ничего не может сделать, но уж это - исполнит.
Он работает честно, так же как Марик, так же как хочет работать Димка. У него - хорошие результаты. Просто отличные! Надо уже писать отчет, надо продумать, как он выступит на научно-техническом совете. Доложит коротко, самое главное. Подготовит плакатики, таблицы. НИР закончена, в будущем году начнется ОКР, внедрение. Трудно придется, он понимает. Но ничего - пробьемся! Он никогда не будет, как те москвичи, заглядывать в глаза командированным и спрашивать: "А вы, действительно, возьмете наши разработки? Вы не пропадете, вы еще приедете?" С ним такого не случится!
И всё же - откуда это смятение?..
- …Сахаров? - переспросил лектор.