Бермудский треугольник - Бондарев Юрий Васильевич 11 стр.


- Иди к себе, - наконец выговорил Демидов. - Я хочу побыть один.

- Дедушка, прошу тебя, не пей больше, - осторожно попросил Андрей и вышел.

Странный звук, напоминающий хриплый кашель, донесся из-за двери и мгновенно задавленно смолк. Андрей лег навзничь на диван, испытывая чувство жалости, вины и бессилия.

ГЛАВА ПЯТАЯ

- Если я не ошибаюсь, господин Демидов Андрей Сергеевич, вы высказываете желание обрести место у нас в еженедельнике. Имеете ли представление о тенденции нашего издания, о его идее? Либо - зашли наугад в поисках земли обетованной?

У главного редактора выделялись благородные мешки под глазами, чувственный рот цвета свежей семги был подвижен, причмокивал, глаза с поволокой бродили по страницам какого-то журнала, излучающего глянцевые фотографии высоконогих красавиц, облитых пляжными костюмами. В его чутких, женственных пальцах дымилась сигарета. Он вкусно сжимал губы сердечком, затягивался, одновременно со скучным, мнилось, безразличием листал журнал и взглянул на Андрея рассеянно, когда он вошел, пропущенный пахнущей приторными духами секретаршей.

- Следовательно, содержание нашего еженедельника вам известно, если вы держали его в руках, - продолжал главный редактор, плавно стряхивая пепел с сигареты, по-прежнему будто не видя Андрея. - И вы регулярно следите за нашим изданием… э-э… молодой человек?

- Мое имя-отчество - Андрей Сергеевич, - напомнил Андрей, начиная раздражаться. - Нерегулярно. Держал его в руках раза два.

- Н-да, весьма часто. Очень часто. Наше направление - быт, семья, комфорт, мода, секс и, если хотите, проблемы сексуального меньшинства. И что же вам у нас нравится? И что не приемлете? - спросил без интереса главный редактор. И не дожидаясь ответа, заговорил: - Я читал парочку ваших статей, недурственно, зажигательно, что называется, позыв кричать "караул, убивают!", но кого убивают и кого грабят - здесь у вас - смешение акцентов, политическая путаница, где хочется сказать:

"Ночь - это изгнание дня".

Он откинулся в кресле, возвел взор к матовому плафону на потолке, и всей вольной позой своей, аристократически поставленными переливами своего натренированного голоса, бросающимся в глаза ярчайшим галстуком, светло-синим костюмом, расстегнутым с небрежностью, он не скрывал барственного довольства положением главного редактора.

Андрей сказал, придерживаясь необходимой вежливости:

- Что касается политической путаницы, то я не хотел бы говорить о политике. И не хотел бы объяснять, что мне нравится и не нравится в вашем еженедельнике. Если я буду работать у вас, тогда вы сможете судить, что вам не нравится в моих публикациях.

- Наш еженедельник - для богатых. Удовольствия и комфорт не избавляют людей от психической депрессии, срывов и каждодневной тоски. Мы развлекаем.

- Я знаю, что ваша газета для богатых.

- Весьма и весьма. Эрго - вам многое у нас не нравится, - прозвучал шелковым переливом голос главного редактора, а туманный взор его, направленный в высоту потолка, принялся выискивать там нечто остроумно-забавное.

- Мне не все нравится, - ответил Андрей. - Еженедельник очень пестрый.

- Н-да, весьма трогательное признание. Вас… э-э… Сергей… то есть Андрей Сергеевич, уволили из газеты, по всей видимости, потому что ваши материалы не вполне удовлетворяли вашего шефа? Вы, как мне думается, человек крайних убеждений… идей советского изобретения? - заметил главный редактор, все так же общаясь с потолком и постукивая пальцами о пальцы.

В это время нежно зазвонил телефон. Главный редактор не изменил позы в кресле, скучающе протянул руку к аппарату, послушал, сказал:

- Дайте мне этого, который Васьков… Впрочем, пусть зайдет в конце дня.

- Сотрудники были распущены, газета закрыта, - проговорил Андрей, переждав телефонный разговор. - Я ушел раньше, по собственному желанию. Не понял вас, что значит "крайних убеждений" и "советского изобретения"?

- По собственному желанию, - бесцветно повторил главный редактор и подался к столу, принялся с громким шелестом перелистывать страницы журнала, чем-то вдруг раздражившего его. - По собственному желанию. По собственному желанию, - начал повторять фразу Андрея, по-видимому, полагая, что механическое повторение есть знак разъедающего остроумия. - И раньше. И раньше. По собственному желанию. Все происходит по велению Бога. А ваша газета обанкротилась по весьма очевидной причине - она вне времени. Она наяривала цыганочку и трепака с большевистским приплясыванием в сапогах, - заговорил он, подвижно кривя розовые губы и не поднимая глаз от журнала. - Ваша бывшая газета достойна исторического плача, ибо все вы - политические неудачники, архивные экспонаты с обломанными деталями из пыльных шкафов Музея революции… Красная игра кончена, молодой человек.

- Что за идиотизм? Вы здоровы? Не замечаете, что вы разговариваете со столом? Изливаете желчь на какой-то женский журнал! Говорите в лицо, не пугайтесь! - произнес Андрей, уже не сдерживаясь, и заставил себя дерзко засмеяться. - Подымите голову, господин редактор, над вами встало солнце демократии и свободы!

За просторными окнами обставленного импортной мебелью кабинета, в солнечном туманце смога сложно гудела внизу улица - и все там было обыденно, неразрушимо, как и этот ровный пробор главного редактора, разрезающий ниточкой набок зачесанные волосы.

- Что? Как? Вы решаетесь издеваться и глумиться над святыми понятиями? Вам бы не стоило устраивать цирк в вашем положении! Мне жалко вас, неудачливый мальчик, потому что вы запачкались в красной краске и лишили себя перспективы. Советская карта навсегда бита, и вы выведены из игры. На столетие, милый мальчик, по меньшей мере. На столетие!

Суженные глаза главного редактора, ставшие заледенелыми, поползли вверх от стола, посмотрели с таким пренебрежением, его подвижные губы с таким неприятием выговорили "Советская карта бита", что в этом дохнувшем холоде почудилось Андрею победное торжество над поверженным временем.

- Вы, полагаю, помните слова нашего всенародно избранного президента: с коммунизмом отныне покончено, - договорил раздельно главный редактор, постукивая кончиками пальцев по зеркально блещущему краю стола, отражавшему пальцы, и счел нужным поиграть словами: - Покончено, прикончено, закончено. Закончена и наша аудиенция, господин… виноват, товарищ Демидов.

- Благодарю, вы были очень искренни, не товарищ, а господин… Трегубов, кажется, так ваша фамилия, - не без яда сказал Андрей. - Я хочу, чтобы вы знали: я никакого места у вас не просил. Грязь какая-то в вашем кабинете! Я ошибся адресом, не в ту дверь попал. И если бы вы сами предложили мне работать с вами, я отказался бы с омерзением. Я не смог бы работать в публичном доме. Даже если бы подыхал с голоду. Привет, господин демократ! Ваша победа несет ликующую убогость. Ну, жму!

- Как? Как вы смеете, наглец? - выкатил глаза главный редактор.

- Смею, как видите. Вторично жму с большим чувством.

И он с пародийной театральной галантностью помахал рукой перед полом, будто шляпой, украшенной перьями. Он не смог бы сейчас трезво объяснить, почему сделал эту клоунскую выходку. Однако в состоянии вспыльчивости и гнева бывали минуты, когда некая слепая сила зажигала в нем непредвиденное действие, не подчиненное логическому разумению, над чем он смеялся потом.

Андрей быстро шел по коридору процветающей редакции, мимо обитых белой кожей дверей, не пропускающих - как из операционной - голоса сотрудников, и, еще не остыв, думал с иронической веселостью:

"Дед, во мне говорит дед. А чего, собственно, я должен опасаться? Я без работы, вольный, как ветер, и свободен от начальства, как птица".

- Сейчас непонятно, кто и куда идет и под каким флагом орет о верности народу. Патриоты многозначительно сморкаются в кулаки, демократы красуются в одежде вранья, брызжут слюной на трибунах. Все полетит в бездну, если мы будем продолжать пятиться! Как в сорок первом! Нет, братцы, зло не вернется добром. Тут Лев Толстой ба-альшого дал маху, как и со своим тряпичным непротивлением!

- Не трогай, Виталий, Толстого. Мы думаем, что живем, а сами наполовину мертвы. И все гораздо хуже, чем в сорок первом.

- И ты, Станислав, считаешь, что в перестроечной катастрофе вся русская цивилизация погибнет к чертям собачьим?

- Очень похоже. Не злись и не кривись, Виталий. Я - тоже умею. Так вот. Только после катастрофы оставшиеся в живых поймут, кто мы, зачем мы, кто мы были и кто мы есть. А реальность такова: заблудшие, равнодушные, слабые, ложь принимаем за правду, тьму за свет, продажную гадину за святого. Наши советы друг другу, как спастись, не дают надежды.

- Чего конкретно боишься, Станислав? Говори конкретно!

- Того, чего и ты, Виталий. Младенческой доверчивости. Смертельной, как наркотик, формулы "авось, небось да как-нибудь". Прибавь к этому вожделенные мечты о манне небесной. Ожидание дармового пособия от богатого дядюшки. Авось рай земной и преподнесет на хрустальной розеточке.

- Спятил или тебе хоботом по голове врезали, русофоб хренов! Ты шесть дней в неделю сочувствуешь патриотам, а в воскресенье молишься за дерьмократов?

- При слове "народ" не истекай любвеобильными слезами квасного вкуса. Не умиляйся, Виталий! Надо быть реалистом и согласиться, что уже нет русской нации, какой мы ее воображаем. За десять лет ее растлили, развратили… А бездарные гауляйтеры в правительстве превратили народ в нищих и многих, прошу прощения, в эластичноспинных. Не великая нация, а вроде вымирающее население - разрозненные группки челноков, спекулянтов, бомжей, проституток и инфантильных дураков! Настоящих русских остался островок. Островок! Заменили русскую душу обесцененной бумажкой, на которую и купить-то ничего нельзя!

- Крепко хватил, Стасик! Дал шороху! Хоть стой, хоть ползай на карачках! Хоть крой матом, хоть "Лучинушку" пой! Тебя в психиатричку надо! Позвонить, что ли, по ноль три?

- Успеешь! А ты вспомни, как нам была подброшена с Запада страшная, диверсионная идейка: мол, северные и сибирские наши реки текут в океан бесполезно. Их, мол, надо повернуть на юг. Помнишь? И наши министерские болваны клюнули, а пятая колонна уже пятьдесят миллиардов затребовала на стройку… Представляешь, что такое пятьдесят миллиардов двадцать лет назад! Если бы академики и писатели тогда не подняли вселенский шум, то все черноземы и лучшие земли наши были бы давно подтоплены и затоплены и стали бы русской пустыней. Кто они, преобразователи? Вот тебе и повальный голод на Руси! А теперь американские благодетели подбросили русачкам сказочную перестройку, чудные реформы и похабный уличный капитализм. И наш наивный народ так заглотнул наживку, что ее с нутром выдирать надо. Ну не умница ли народ наш великий, не самоубийца ли он? Его в шею толкают с протянутой рукой по миру, до трусов грабят, расстреливают из танков, а он голосует за своих благоносцев и кормильцев. Святые? Юродивые? Мазохисты? Смиренные послушники? Глупцы? Можно уважать такой народ? Простите, друзья, нет моральной силы!

- Станислав! Я тебе разобью рожу!

- Мне? Хорошо. Сначала скажи - за что?

- За то, что ты вроде заядлого сиониста ненавидишь Россию!

- Милый. Ненавижу любя. Я русский с головы до ног. Но русский времен мирового упадка.

- Что сие значит? Расшифруй, фил-лософ, не пудри мозги!

- Здесь логика прозрачна. Это значит - погибнет Россия, погибнет следом и вся Европа и Америка, и весь мир. Мы все - все человечество. А по Библии так: вот выйдут семь коров тощих и пожрут семь тучных, но сами от этого не станут тучнее. Добавлю к этому расшифровку: Запад и шизофреническая Америка хотят сожрать нас, но сами подохнут без русской ауры. Задохнутся без кислорода. Таким образом, все мы и весь мир - глупцы и самоубийцы!

- Ну, знаешь! Много я слышал разного бреда, но такого гомерического!.. Это - или тупоумие, или русофобское цицеронство!

- Можешь меня ненавидеть, Виталий, это твое монархическое дело с архаичной русской идеей!

- Плохо остришь, патриот! Кто тебя купил? Не задумал ли создать партию патриотов-предателей?

- Замолчи, Виталий. Драться я с тобой не собираюсь.

- А я боюсь. Своих рефлексов! Могу и врезать по старой дружбе.

Виталий Татарников, сухопарый, долговязый парень лет двадцати шести, с нездоровой серизной и злыми губами, работавший в газете радикального направления, был крут в споре, на его недобром скуластом лице графитные глаза без зрачков давили чернотой ноябрьской ночи; его выраженная манера жадно курить и жестко спорить подавляла напором, который не щадил никого. Однако Станислав Мишин, писатель из поколения молодых реалистов, будучи человеком в общем мягким, на этот раз не уступал нещадному напору и спорил без свойственной ему покладистости. Мешковатый на вид, "очкастый" деревенский интеллигент, поклонник Чехова и Бунина, удивляющий своими умными рассказами о рыбаках, геологах и лесниках, написанных осмысленно народной до некоторой изысканности прозой, показался необычен и нов в своих суждениях, близких к высказываниям деда о русском терпении и смирении, ни слова не сказав сейчас о русской идее, сведенной к одному: русские должны быть у власти, ибо только они способны возродить "державу", "православие и народность".

- Стасик, мне малость непонятно, хотя я уши растопыривал, когда ты говорил, - сказал Андрей. - Почему любовь и ненависть? Я, например, уверен: никто не знает свой народ до конца. Даже Толстой ошибался в русском мужичке и придумал Каратаева. По-моему, мы, горожане, ни хрена не чувствуем свой народ… а он будто за тридевять земель от нас и будто не родной. Просто мы на обочине. Наблюдаем со стороны и злимся на его позор и поражение.

Мишин, не отвечая, стоял перед столом на кухне, видимый в открытую дверь, доставал из холодильника и откупоривал бутылки с пивом, серьезно был занят этим и так же серьезно расставил откупоренные бутылки на ковре, у ног своих гостей, сидевших на низких, восточного типа диванах в его довольно тесной однокомнатной квартирке, завешанной по стенам радужными, как распущенные хвосты павлинов, узбекскими паласами, купленными в Ташкенте на гонорары от переводов, - ностальгия по бархатным рассветам и вечерам Средней Азии, как объяснял сам Мишин. Квартирка объединяла в себе кабинет, спальню и столовую, была забита книгами, они лежали и стояли всюду - на дешевых полках, на дешевых креслах, на письменном столе - загадочно было, где он находил место для работы. Мишин не был библиофилом, но не один год покупал русскую и зарубежную классику, не щадя редкие послеперестроечные заработки. Нравом же он отличался общительным и, когда появлялись деньги, с охотой собирал бывших университетских друзей, сокурсников на бутылку пива либо на "рюмку чая", в общении узнавая от газетчиков о последних московских событиях и новостях. На товарищеских вечерах высказывания самого Мишина, ровного в проявлении страстей, казались иногда продуманно-безумными, с чем не хотелось соглашаться - откуда и как приходило в его голову еретическое? Его заурядная внешность, близорукая доверчивость сероватых глаз, виноватая улыбка не совпадали с тем, что он время от времени утверждал.

Мишин, полноватый в теле, по-домашнему уютно одетый в спортивный костюм, расставил откупоренные бутылки, присел рядом с Андреем, сказал:

- Я согласен с тобой чуть-чуть. В большей степени я согласен с самим собою, если позволишь так выразиться, Андрюша. Чтобы узнать правду, не нужно для этого изучать каждого индивидуума из ста миллионов. Для меня было достаточно событий девяносто первого и девяносто третьего года, выборов царя Бориса, шкурничества гегемона рабочего класса, то есть шахтеров с их касками, не говоря уж о примитивных голодовках, как будто этим мазохизмом кого-то напугаешь. Там, наверху, цинично посмеиваются и думают: "Голодайте, голодайте, больше вас подохнет, меньше проблем". Или: "Вы, рабы, демонстрируйте, кричите, выходите со знаменами, а мы будем править".

- Что же в таком случае делать? - спросил Андрей. Мишин налил себе пива и стал наблюдать, как пышно кипит, пузырится, оседает пена в стакане; по его мягкому, немного виноватому лицу было видно, что он не готов к ответу или уклоняется отвечать.

- Подожди, Стасик, подожди! Что за чертовщина демагогическая! - въедливо крикнул Татарников. - За кого ты нас принимаешь? Кто тебе дал монопольное право судить народ? Ты кто - народоненавистник? Поэт Печерин? Отвечай, Стасик!

Он выразил неумолимость скуластым лицом, напористый баритон его тотчас создал натянутость неотвратимой ссоры, и Мишин вздохнул:

- Кажется, тебе известно: я не эмигрант, не уезжал на Запад, никого не предавал, не принимал католичество и не писал отравляющих стихов.

- Стихов? - спросил Андрей. - О каком Печерине идет речь?

- А вот таком: "Как сладостно Отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья". Это современник Пушкина, русский поэт Владимир Печерин, ставший в эмиграции патером и большим подлецом, - ответил Мишин. - Его у нас никто не знает. Разве что пушкинисты. Но вот чему я рад. - Глаза Мишина за очками стали смешливыми. - Среди нас оказался еще один пушкиновед. Вспомнил диссидента Печерина и присобачил его мне.

- Вашего Печерина цитируют все русофобы дерьмократического разлива! - беспощадно произнес Татарников, и его злой рот передернулся. - Говоришь о народе всякую нелепость и молчишь о том, как его довели до нищенства и позора! Ошибки, ошибки, чудовищные ошибки! На живом теле России проводят хирургическую операцию - вырезают внутренние органы без наркоза и заменяют их деревянными или продают спекулянтам по дешевке! И чего, спрашивается, ты улыбишься, как самовар, Афанасий? Черепаха укусила? Или актрисулечек в неглиже вспомнил? - обратился он жестко к своему соседу Жаркову, круглолицему парню, полулежавшему на диване со стаканом пива, поставленным на безволосую пухлую грудь, обнаженную расстегнутой ковбойкой. Ему было томно, и холодным стаканом он охлаждал себя.

Изливая неустанное благодушие, Жарков развалил улыбкой упитанные щеки и слушал Татарникова с почтительностью в выпуклых изумрудных глазах.

- А есть случайные ошибки? Какие-нибудь пробные… Не может быть так, а, Виталий? Пройдут репетиции и начнется хорошая пьеса…

- Глупенция! Повеситься можно! Или огурцом пять раз зарезаться! - Татарников пальцем полоснул по горлу. - Говорить с тобой тошно, господин-товарищ актер. Когда поумнеешь?

Жарков приподнялся, поставил пиво между раздвинутыми коленями на пол и сделал огорченный вид.

- Ты умный, все можешь интересно объяснить. А я, лицедей, озвучиваю чужие мысли. Не сердись. Я молчу… Я сдаюсь в плен, Виталик…

- Не беру! - отверг Татарников. - Парнокопытных не надо! Думать следует головой, а не штанами!

- Почему ты постоянно говоришь о моих недостатках? - вдруг плаксивым голосом выговорил Жарков, и глаза его подернулись слезливой обидой. - Нельзя, чтобы все в жизни было заслонено тенью политики.

- Фу ты, лицедей! Фу ты, Сократ! - фыркнул Татарников. - Это чьи же слова ты повторяешь? У вас так в театре говорят? Жизнь заслонена тенью политики? Фу ты, ну ты!

Жарков оробел:

- Я… я тоже так думаю. Разве я такой пластмассовый дурак? И зачем ты меня обижаешь все время? Все-таки у меня какое-никакое имя…

- Знаменит! И ума палата. Мудрец из Овчинниковских бань.

- Ой, как ты любишь издеваться! Я играю в театре у талантливого режиссера, меня приглашают в кинематограф. Обо мне писали в "Известиях"…

Назад Дальше