– Кто кого, – ответила Алка. – Но учить меня не надо… Во-первых, я этого не люблю, во-вторых… – Она запнулась, потому что готовилась сказать дерзость, но вдруг поняла: запас их на сегодняшний день кончился. Доскребла до донышка все хамство, и плещется в ее душе нечто совсем травоядное, какая-то безвкусная жалость к людям-идиотам и мутноватая, не прополосканная в нужных водах печаль… И эти малокачественные ингредиенты души разворачивают ее в ином направлении… И в этом неведомом месте почему-то хочется плакать. Взять того же Мишку… Знал же, что ее увезли в больницу, должен же был примчаться, выяснить, жива ли она? А не пришел… Не примчался… И бабушка не приехала, оставила одну… Никому она не нужна. Зато этот, в шузах, на которые у ее папеньки сроду не было денег, волнуется о старой женщине, но не потому, что она старая, а потому, что она его любовница. Как это переварить?
"Бой" же встал, стряхнул со штанов невидимые пылинки и подмигнул ей.
– Ладно, девушка, – сказал он. – Я рад, что я со всеми вами познакомился. Когда-то надо было.
– Ага! – ответила Алка, сглатывая слезы о своей неудавшейся жизни. Лучше бы ее убили качели.
А в это время Мишка тяжело выходил из-под наркоза. Дело в том, что после того, как он старательно затоптал место бывших качелей, присыпал его песочком и пошел домой, у него стал распухать на руке палец. Его шандарахнуло по пальцу металлической трубой, когда он отталкивал ее от Алки. Но тогда было не до собственной боли. Не до пальца было и пока приводил все в порядок, а уже дома боль взяла свое. Только вернувшаяся с работы мать сообразила, что дело серьезное. Она силой повела его в поликлинику, там сразу определили перелом, дали направление в больницу, пока доехали до Пушкино, пока туда-сюда, боль была уже нестерпимой, и Мишка с ужасом обнаружил, что плачет, отчего решил бежать из больницы, был силой возвращен и положен на операционный стол. Сейчас, выходя из наркоза, он считал себя попавшим в автокатастрофу, Алку считал погибшей, от этого стонал и кричал, а медицинская сестра, которая смотрела в это время телевизор, злилась на него и называла словами из всех словарей сразу. Мишка же испытывал чувство просто божественной справедливости этих слов, потому что как иначе? Он живой, а Алка погибла.
II
Все устаканилось. Подталкивая друг друга в спину, пошли кружить четверги и вторники, ах, уже пятница, оглянуться не успели, опять по телевизору "Итоги", какие, к черту, итоги? Что, уже воскресенье? Елена вышла на работу, и "рубильник" отдала ей свой старый телефон, потому что поставила новый с разными прибамбасами. Вечером, всунув штекер в розетку и услышав гудок, Елена почувствовала не радость, а тоску – звонить было некому. Мария Петровна жила в основном на даче, писала какую-то статью, легализованный Кулачев приезжал туда, играл с Алкой в настольный теннис, Елена не ездила туда принципиально, роман матери вызывал у нее сыпь. "Сестры-вермут" говорили, что она дура, а "рубильник" сказала круче – "бессовестная дура". Елена после этих слов решила отдать ей назад телефонный аппарат, выдернула, стала заворачивать, аппарат заворачиванию сопротивлялся и выглядел естественно только в виде узла в четыре угла. Узел совсем достал Елену, и ее резко вытошнило. Но и это прошло. Вторник – четверг, суббота – понедельник. Похолодало, задождило, засквозило. Приехала Алка, целый день трепалась по телефону, вечером вышла из ванной с чалмой на голове и задала вопрос:
– Слушай, мам, а этот Павел Веснин… Он – что? Он – где?
– Он ничто, и он нигде, – ответила Елена. – Забудь это имя.
– То запомни, то забудь… Это уж точно – на всю жизнь в памяти.
– На всю жизнь – это красное словцо. Нет ничего на всю жизнь…
– А я? Разве я у тебя не на всю жизнь? – печально спросила Алка.
– О Господи! – закричала Елена. – О Господи! Это-то при чем? Зачем ты валишь в одну кучу?
– Я не валю, – ответила Алка. – Я с тобой соглашаюсь. Не про кучу… А про то, что ничего нет, что на всю жизнь. Ты любила папу, теперь ненавидишь, любила бабушку, теперь завидуешь, любила меня, теперь раздражаешься, что я есть и мешаю. – Елена уже снова готова была кричать и возмущаться, но Алка сказала: – Дай я договорю. Меня любил Мишка, а потом сломал из-за меня палец и разлюбил. Палец у него теперь кривой и не сгибается. Я однажды целый день любила одного типа. Так любила, что хотела ему отдаться. Не дергайся, мама, я же не малолетка. Я так его хотела, что думала, сойду с ума. Прошло… Мне жаль, что прошло… Это было приятно и страшно… И я думала – на всю жизнь… Стала пить пилюли…
– Что?! – поперхнулась Елена. – Ты что такое говоришь?
– Уже не пью, успокойся! – ответила Алка. – И никого не хочу. И не кричи, и не дергайся. И не будем меня обсуждать. А я постараюсь забыть то, что ты мне велела не забывать. Павла Веснина.
Елена понимала одно: она не знает, как вести себя с дочерью. Смущение, гнев, страх, растерянность – все плавно переходило друг в друга, а любовь к дочери – любит же она ее, черт возьми, она у нее одна! – как бы вышла из кома и стоит в стороне, жалкая русалочка, которой земля – эта грубая, колючая, плохо пахнущая твердь – нежные ножки саднит. "Ах ты, Боже мой! – думала Елена. – Мне бы ее обнять, маленькую дуру, а я не могу". Не могу потому, что она уже хочет мужчину. Это меня просто убивает, и все. Я не хочу видеть и знать, как в ней это зреет, набрякает и сочится, не хочу! Я не смела сказать это собственной матери, как-то сама себе прикусывала губу, а эта даже таблетки уже пила. В пятнадцать лет! Хотя теперь все намного раньше и не так, но не до такой же степени, чтобы говорить об этом матери. Ну а кому тогда еще? Подружкам, которые скажут на это: "Хочешь – так дай. В чем проблема?"
Надо сказать что-то умное… Ладно, пусть не умное, думала Елена. Сказать то, что должна сказать мать и никто больше.
– Ладно, мам, – засмеялась Алка. – Я пошла спать. Не мучься, что мне сказать. Если честно, я и без тебя все знаю.
– Не делай глупостей, – тихо сказала Елена.
– Как же узнаешь ее в лицо? Глупость? – печально ответила Алка. – У всех глупостей диплом с высшим образованием. Они тебе такую устроят заморочку…
– Я знаю, – тихо сказала Елена. – Но ты хоть поозирайся, хоть время потяни… Если что…
Если хорошие события зреют от зерна и не спеша, то дурные возникают мгновенно. Если Божьи законы тщательно вплетены в эволюцию и постепенность, то дьявол предпочитает сломанные пальцы, революции, гнойные прыщи и оползни.
Каждое свое.
Однажды утром жена Кулачева Катя проснулась с ощущением неправильности жизни. Во-первых, она уже давно просыпалась и засыпала одна. Кулачев "как бы ремонтировал" квартиру, оставшуюся ему в наследство от дядьки, а если и появлялся, то спал на диване, ссылаясь на то, что ему нужен открытый балкон, а Катя как раз ночных задуваний боится. Конечно, это все брехня, но еще вчера была убеждена – перемелется. Ну ходок, ну делов… Это, в конце концов, у всех кончается, "мальчик-неваляшка" не вечен в своей прыткости, когда-нибудь да не вскинется. Ну походит Кулачев по экстрасенсам, ну помассируют его чьи-нибудь юные пальчики, но он не секс-гигант, а главное – не идиот, он нормальный, хорошо поношенный мужик и, когда надо будет выбирать, выберет здоровье. Катя говорила себе: "Подожди, дорогая, он скоро ступится".
Но в это утро она проснулась с червем в чреве. Червь нудился в подреберье, покусывая скользкое и твердое дно у сердца, и Катя решила на всякий случай выяснить, кто эта новая пассия мужа, замужем она или нет, а главное – может ли она родить Кулачеву ребенка? Это был самый болезненный момент исследования, потому что Катя понимала: случись завязь, Кулачева не удержать, не остановить. На ее глазах происходило его знакомство с израильским сыном, на ее глазах возникло то самое ранение в сердце, которое Кулачев скрывал от народа. А Катя выследила и выведала. Она даже с Симой познакомилась, чтоб проверить, не грозит ли ей что-то с этой стороны. Но это был сплошной смех – многодетная шумливая немолодая еврейка, которая обожает мужа зубного врача, детей-красавцев и внука. "Боря, нет слов! Если есть на свете ангелы, то это – он".
Катя тогда даже жалела Кулачева: хороший дядька, а с бабами промашки… Собственно, Катя своим путем пришла к давнему диагнозу, который поставила Кулачеву мать: "Мимо счастья".
Но это было когда? Сын и первая жена. Еще ранней зимой. А сейчас вовсю июль, Кулачев не спит дома и как бы уже и не собирается. Червь ухватил губами мягкий и сочный конец легкого – сколько вкуснот, оказывается, в человеческом теле – Катя поперхнулась воздухом и вышла на тропу войны.
Если бы боевая разведка была сложной, ее имело бы смысл описать. Но секрет был таким неспрятанным, таким полишинельным, что уже к вечеру этого Дня Червяка Катя знала все. И кто, и где, и сколько лет…
Последнее было нокаутом и даже как бы искажало образ Кулачева. "Да я просто сдохну, – сказала себе Катя, – если у меня мужа уведет старуха. Просто сдохну".
Червь вылизывал ей пищевод и все норовил высунуть головку в горло. Катя терла себе шею, чувствуя как бы удавку.
Она позвонила Кулачеву и попросила "поночевать дома". Кулачев согласился, хотя собирался делать другое.
Квартира, которая досталась ему от старого дядьки, партийца и принципиала, уже была почти готова, чтоб в ней жило новое время. Он отдал соседям старую мебель, тихонечко снес на помойку огромное количество брошюр – дядька много лет был лектором-общественником. Он выбелил квартиру в самый белый из белых цветов, такой, что без намека на холодную голубизну, он отполировал паркет и поменял двери и оконные рамы. Захламленная малогабаритка как бы раздвинулась в стенах, и он ждал момента, когда приведет сюда Марусю. Вот почему ему позарез надо было сделать еще одно дело. Посреди комнаты стояли в достаточном количестве бюстики великих и не очень революционеров. С ними что-то надо было делать, и Кулачев собирался отвезти их куда-нибудь за город и честно похоронить. Его чуть-чуть корежило от этой идеи, получалось, что он как бы дважды хоронил дядьку, он этого не хотел, он по-своему любил старика, но не оставлять же это металло-гипсовое наследство, которое само себя опровергло. Он приглядел место, где можно совершить захоронение, даже нашел огромный старый чемодан, который должен был стать гробом. Поэтому приглашение Кати очень уж было не в пандан.
– Такого унижения я не снесу и не допущу, – сказала ему она, когда он приехал домой, поел, попил чаю и стал перебирать старую обувку, ища такую, которую после того, как он зароет чемодан, не жалко будет выбросить.
– Чего не допустишь? – спросил Кулачев, находясь в эту секунду очень далеко от жены.
– Ты завел себе бабу, которая годится тебе в матери, и предлагаешь, чтоб я это съела? – Катя не подбирала фразы специально, она это не умела, она человек спонтанный, считала: нужное слово само окажется под языком, и оно-то будет главным.
Но это были фатально не те слова. Кулачев уже не раз прокручивал в голове разговор, которому надлежит стать, так сказать, последним с Катей. Он жалел жену, старался смягчить ситуацию. Поэтому и с квартирой возился, чтобы оставить Кате все как есть. Думал, что надо будет ей помогать, какой там заработок у учительницы школьной биологии? Придумывал, как предложить это необидно, легко. Был уверен: сам факт его ухода ее не потрясет, они давно держатся вместе только по протоколу.
То, что он сейчас услышал, было не просто отвратительно и хамски, это меняло положение звезд на небе. Кулачев даже дернулся, когда из-под его ног ушла земля, и он, оставаясь на месте, был уже и не там, а где, он еще не знал. И он был нем и беспомощен.
Тут надо сказать, что Кулачев это в себе ненавидел. Он знал, что это в нем есть – готовность подчиниться и покорствовать собственной неуверенности и растерянности. Такой у него отец: распластанный собственным характером. Зная бесполезность выкручивания рук и ног у природы, Кулачев приспособил недостатки к делу, к пользе. Его неуверенность принималась за тщательность отбора решений, а растерянность – за специфическое чувство юмора. Столбенеет, мол, он нарочно. Для смеха. Такой у него стиль.
Но что хорошо годится в народе, ну никоим образом не прохонже в ситуации с пока еще родной женой. И в этом случае тоже. Катя усекла все мгновенно, поняла, что дернула за нитку главную, что сейчас ее потянуть как следует, глядишь, клубочек и развяжется.
– Ты дурак! – сказала она ему. – Я ее не знаю, но мне хватит образования и ума понять старую даму в климактерическом экстазе. Как же ей в тебя не вцепиться! Как же ей не выдать тебе страсть, чтобы ты сдурел. Ты же знаешь, что самое вкусное на дне сковородки. Ты соскребаешь остатки, дорогой, а потом уткнешься в железку. Ну и что ты будешь делать с высушенным ее телом, когда тебе самому будет не хватать соков?
Катя начинала как бы со своего уязвленного самолюбия. Потом непринужденно переходила к беспокойству о здоровье Кулачева и была убеждена: это самое то. Она даже успела сообразить, что сейчас начнет "третью тему", и она тоже будет беспроигрышной…
– …Ну была бы она знаменитой артисткой, я бы поняла. Мужчины слабы и тщеславны. Но она рядовая из рядовых журналисток, которую через год выпихнут на пенсию без печали и воздыханий. Что с тобой, дорогой? Она даже собой нехороша. Мне сказали, что у нее плохие зубы и плоские ноги.
Катя даже сочувственно приблизилась к Кулачеву, который сидел над ящиком с обувью. Она хорошо видела, как широко наступает сухая степь во все стороны от его макушки. У нее даже возникло что-то материнское – обнять, прижать, покачать дурачка-несмышленыша.
Она сделала шаг вперед, а Кулачев резко поднялся, и они оказались почти в объятиях друг друга невольной волей движений.
Кулачев держал в руках женщину, которую знал наизусть. Он ее когда-то любил, мечтал обладать, он был на седьмом небе, когда это случилось, он знал все ее ухищрения, знал, как у нее гнется спина и как она не любит, когда он задерживается в ней хотя бы лишнюю минутку. В ней секундно возникало отвращение, и она норовила избавиться от него, оттолкнуть, вытолкнуть, отгородиться, убежать, и должно было пройти время, чтоб из насытившейся и жаждущей убийства самки вылупилась обычная женщина, которая потянется, потом поежится, потом ляжет поперек кровати и уснет крепко до самого утра.
Кулачев был благодарным Живущим. Он не затаптывал свои вчерашние следы, он их, случалось, стыдился, но оставлял жить в себе. "Для вкуса жизни", – говорил он.
Сейчас впервые ему захотелось убить прошлое вместе с этой женщиной, что обвисла в его руках. Не просто не помнить, не знать прошлое, а уничтожить вместе с собой, вот был Кулачев и нету, но чтоб и ее не было тоже.
– Вот видишь, – сказала Катя, принимая дрожание его рук за чувство к себе. Она не подозревала, что обозналась в темноте коридора и не признала ненависть, а признала ту, до которой всего шаг. Но попробуй его сделать!
– Вот видишь, – сказала она, – твои руки меня хорошо помнят и хорошо держат.
Кулачев оттолкнул жену.
– Я бы тебя убил, – сказал он. – Я не знаю ничего адекватного той гнусности и пошлости, которую ты тут несла.
Он стал засовывать в пакет кеды, в которых пытался "бегать от инфаркта".
– Я ухожу совсем, – говорил он. – За вещами приеду на днях. Тогда же оставлю ключи. Я ничего не возьму и все оставляю. Условие одно: никогда больше ты не будешь делиться со мной своими соображениями. Ни о чем. Ни обо мне. Ни о ком другом. Мне ничего не жаль, – сказал Кулачев. – Хотя час тому назад было жаль. Все! – И он хлопнул дверью.
Катя села на стул, что стоял у них в передней, и очень хотела заплакать. То есть она даже плакала где-то там, где, нализавшись, дремал в кайфе червяк, и ее внутренние слезы были ему лакомством, но Кате хотелось другого: ручья по лицу, всхлипов и стонов, чтоб захлебнуться и взвыть…
"Я ей устрою, – думала она, – я ей устрою…" И хотя главным чувством было отчаяние и горе, чувства, что там ни говори, кровей благородных, насмешливый Червь отпихнул в грудь одетых в черное аристократов. "Ты ей устрой подлянку! – сказал он ей. – Ты ей устрой!"
– Я ей устрою, – повторила она, – я ей устрою порчу.
И Катя стала набирать номер телефона знакомой, бывшей учительницы физики, которая свалившееся на голову время перемен оседлала весьма специфически: занялась гаданием, приворотом и порчей.
– Для ужаса у меня электрофорная машина, – призналась она как-то Кате. – Хотя ты не думай. Я не только дурю. У меня черная сила есть, это точно, приборы по биополю просто зашкаливало в институте.
Алка стучала ребром ракетки по столу в тщетном ожидании партнера. В прошлом году они стояли в очередь на игру, а в этом – куда все делись? Впрочем, Алка знала куда, уже не та дачная вольница. Многие подрабатывают летом, кто-то готовится в институт, кто что-то ищет… Кишмя кишит малышней – их полно, и они в своем праве. Хотя и шмакодявки теперь другие. Соплячок пяти лет дает свой велосипед покататься за деньги. И ему несут по сто, по двести рублей, взятых у бабушек. У "бизнесмена" деньги уже не помещаются в шортиках. А в кустах Алка шуганула малявку, которая тоже за деньги показывала мелкому народу свою пипишку. У нее для сбора средств был полиэтиленовый пакет. Алка просто слов не нашла, дала юной Магдалине по заднице и решила сказать ее матери. Но мать стояла в очереди за молоком, на хозяйстве был старый глухой дед, который тем не менее уставился на Алкин голый пуп и даже сделал поползновение ковырнуть его желтым ногтем. "Содом и Гоморра", – думала Алка. Ей от бабушки обломились роскошные мифы, и она теперь была девушка образованная по части сравнений. Она играла в поиски праведника, которого надо будет вывести, когда эти города-гнуси будут подвергнуты уничтожению. Недавно для этой роли – роли праведницы – вполне сгодилась бы собственная бабушка, но после истории с Кулачевым – какая она праведница? Блудница, ни больше ни меньше. Сама Алка не годилась тоже. Она до сих пор забыть не может тот день, когда в ней "сошло с ума это". Однажды она поняла, с чего это уходят в монастырь молоденькие девчонки. С ними случилось то же, что с ней, когда исчезают земля и небо и остается одно-одно – желание, от которого идет в отключку голова и руководить начинает то самое место, которое юная кандидатка в мастера показывала в кустах за деньги.
"Это может случиться еще, – думала Алка. – Оно ведь во мне живет. Оно живет в каждом, и весь вопрос, когда всплывет и кто его поборет".
Алка хотела, чтобы кончилось лето и началась школа. Во-первых, веселее, во-вторых, она бы обсудила эту проблему со своей любимой подругой Юлей, которая сейчас кайфует в европейском лагере, потому что, она как только кончит школу, так уедет в Израиль. А может, и не уедет, дошлая Юлькина мама навела справки и выяснила, что у нас всё еще учат лучше. Значит, все будет зависеть от ситуации: сколько раз Юльку назовут сограждане жидовкой. Алка уже дралась с одним типом, когда тот открыл свой поганый рот, но Юлька сказала: