Сон в ночь Таммуза - Давид Шахар 8 стр.


– Что? С чем ужасным? С кем? – все тона сварливости, возникающие от скрытых мыслей, исчезли из голоса госпожи Лурия в предчувствии ожидаемых развлечений. Из ласковых ноток сыновнего голоса, из сверкающего его взгляда, из улыбки его из-под шевелюры, она, несомненно, понимала, что сейчас он выдаст какое-то невыносимое преувеличение, и только для того, чтобы доказать, что всё, ею сказанное, не имеет под собой никакой почвы, но это понимание не испортило ей вовсе настроения, как и знание того, что это, по сути, розыгрыш, как игра ребенка с куклой не убавляет у него радости, и госпожа Джентила Лурия, подобно тому ребенку, легко переходила от рассерженности к смеху без всяких промежуточных позиций.

– Вспомни выставку, которую она организовала для старика Холмса, например…

– Ты имеешь в виду старого английского художника? Давно не слышала о нем, не знаю даже, жив ли он. Ведь он был прикован к инвалидной коляске еще пятнадцать лет назад. Какие там пятнадцать? Тело его парализовало, пожалуй, двадцать пять лет назад.

– Да, да! – подхватил Габриэль, но тут заметил в зеркале, что подбородок, в общем-то, не выбрит, замешкался, замолк, сосредоточившись на завершении бритья, но оборвавшаяся речь сына еще более усилила любопытство матери, хотя она продолжала остерегать от манипуляций с лезвием бритвы, самым опасным инструментом на свете, настаивая на том, что нет ничего важнее в жизни, чем здоровье. Только после того, как он завершил бритье, вымыл лицо мылом и освежил одеколоном, и у нее усилилось подозрение, что он сбежит и оставит ее "повисшей в воздухе", она предупредила его:

– …Не убегай! Сядь на это кресло и расскажи, что случилось на выставке Холмса. Слышала я, что Орита закатила скандал несчастному старичку – унизила его при всех…

Габриэль улыбнулся:

– Да это вовсе не то, мама, ты вообще ничего не поняла. Дело в самой выставке. В нее Орита вложила много сил, занимаясь беготней, встречаясь с людьми, явно ей неприятными. Что вдруг она решилась это сделать, и во имя кого – художника, чье искусство давно уже было затрапезным? Ведь она боролась во имя искусства модерного, к примеру, кубизма, в котором Холмс ни черта не смыслил. И как это могло прийти тебе в голову, мама, что Орита просто так сделает такое одолжение мистеру Холмсу. Я тебе удивляюсь. А деньги, которые она вложила в эту выставку. Купила у него картины, заплатила за рамки. Да она потратила на старика гораздо больше, чем на этого своего "польского филина"! Во имя старика она перешагнула через свои принципы в искусстве, пошла даже к Лее Гимельзах, к которой относилась с презрением, ты это знаешь, попросить написать эссе о творчестве старика…

– Не думай, что я не удивлялась этой ее жертвенности во имя старикашки, – сказал госпожа Лурия, которая с жадностью впитывала каждое слово сына, рождающее в ней еще большую жажду, – я ведь и вправду всегда себя спрашивала: "Что вдруг?" Несомненно, за этой добротой души скрывается что-то, какой-то, я знаю, дальний намек на наследство из Англии в виду старости и болезни Холмса, ну, сколько еще может дышать наполовину парализованный древний старик? – С этими словами ее шутливая веселость иссякла, обернувшись некой праведной скорбью и легким постанывающим вздохом. В этой праведности проскальзывала неумело скрываемая доля ханжества, связанная с памятью о том, что и она в свое время получила наследство. Но сама эта идея в ее сознании тут же обретала новые обличения и облачения, к примеру, всякие тайные и открытые действия, уничтожение завещания старика, фальшивые подписи и декларации, которые привели целиком все наследство в руки Ориты. Все эти скрытые ручейки фантазии сливались в поток явного внутреннего удовольствия, который кристаллизовался в некую скорлупу, жесткую поверхность, защищающую мягкое нутро, рождающую скорбное выражение лица, сетующего на несправедливость мира сего с его завистливостью, сглазом, злословием и вообще злоумышлением против ближнего.

– О, если бы! – воскликнул воодушевленно Габриэль. – Если бы и она получила наследство! Но ведь она знает, как и ты, и даже лучше тебя, что неоткуда ей ожидать наследства. Ведь у Холмса ни гроша, он просто нищ и одинок в мире, как можжевельник в пустыне. Вовсе не на наследство нацелены были ее глаза, а на что-то совсем другое, на что-то…

– Что ты имеешь в виду? – прищурила глаза госпожа Лурия, явно испытывая смутное неудовольствие от проскользнувшего в тираде сына этого "так же и она", откуда следовало, что есть еще кто-то, который получил наследство, и этот "кто-то" никто иной, как сама она, и таким образом Габриэль намекает, что он сам оказался обделенным. Но так как она уже объясняла сыну, что все шаги по наследству она предприняла в его же пользу, и великий риск, который она взяла на себя, все эти заботы и усилия были направлены на то, чтобы ничего не досталось другой женщине и всем ее отпрыскам, претендовавшим на часть наследства, чтобы все, в конце концов, попало в руки единственного ее сына Габриэля, и с того момента, когда все было записано на ее, матери, имя, оно принадлежит ему. Но так как она знала, что сын ее абсолютно не корыстолюбив, и никогда вообще не упоминал о наследстве, это его упоминание она приняла, как желание подразнить ее. Ей ужасно не хотелось в этот миг вступать с ним в препирательство по поводу полученного ею наследства, а с другой стороны, она жаждала услышать несущие ей несказанное удовольствие слова о нечестивом характере "дикой докторши", она сделала вид, что не обратила внимание на "так же и она" и предпочла вернуться к предыдущему вопросу:

– Что ты имеешь в виду, говоря "в отношении с другими"?..

Габриэль состроил этакую хитрую улыбочку, и мать вперила в него изучающий взгляд, как бы сама не веря и просто испытывая потрясение от возникшей у нее догадки.

– Нет, нет, – воскликнула она и даже как бы отвела руками от себя это невероятие, – только не говори мне, что ты вообще полагаешь… что Орита… с этим парализованным стариком Холмсом в инвалидной коляске… Нет, нет… Даже у отклонений есть предел, и я никогда не обвиняла Ориту, хотя, я знаю, что в мире есть всякие чудовищные явления, но до такой степени… Это даже не могло мне прийти в голову. Но, в общем-то, кто знает, что скрыто в глубине человеческого мозга? Ведь написаны законы, ну, в ТАНАХе вашем, твоего деда, благословенной памяти, Берла и даже в твоем и доктора Ландау. Законы, предающие смерти – сжиганием, побитием камнями, удушением. Я ведь и представить себе не могу, что есть в мире люди, у которых страсть к скотине! Да любой такой достоин смерти! Это ведь только подумать, что есть такие, каких только страх смерти может остановить от их нездоровых уклонений. И даже после того, как это мне стало известно благодаря вашей святой Торе, у меня даже и мысли не было, что такие мерзкие страсти могут бушевать в Орите. Разве могла я предположить, когда она буквально перевернула миры, расстроила церемониал во дворце верховного наместника в день рождения короля, защищая какую-то собачонку, которой грозит быть раздавленной под колесами королевских мотоциклистов только потому, что песик этот предназначен для удовлетворения ее низменной страсти?

Это был подходящий момент раскрыть ей глаза, разъяснив, что именно в случае с псом, как и со стариком-художником и пианистом, Орита "перевернула миры", чтобы просто помочь, без никаких тайных расчетов, но желание что-то доказывать и убеждать покинуло Габриэля, и он исполнился огромной жалости к матери: ведь она очерняет Ориту, ибо точит ее сердце боль раненной материнской гордости – ревности к сыну, страх за потерю им самоуважения. Она не могла простить Орите, что та поспешила выйти замуж за доктора Ландау, старше ее на двадцать лет, сразу же после того, как Габриэль отплыл во Францию – завершить там учебу. Если она действительно любила его, должна была дождаться его возвращения или даже поехать за ним. Но такие мысли даже не пришли в ее взбалмошную кудрявую голову. Она даже не дождалась его отъезда. Уже на проводах его начала флиртовать с доктором! Мать пытается успокоить боль в его сердце, ибо упрямо считает, что эта боль изводит его, хотя он уже тысячу раз убеждал ее, что нет в его сердце никакой боли. А она все твердит, что Орита недостойна его любви, его обожания, и вообще какого-либо чувства. Она затыкает уши, когда Габриэль объясняет ей, что не Орита повернулась к нему спиной, а это он так вот просто взял и оставил ее, вдруг, без всяких объяснений! Если это даже так, говорит госпожа Лурия, она все равно должна была ждать его, а не выходить с такой торопливостью замуж за доктора Ландау. И не столько женитьба эта сердила мать, сколько то чрезмерное проворство, с которым эта девица бросилась на шею доктора Ландау еще до того, как Габриэль уехал. И вот же, все это не мешает Орите нынче приходить к ее сыну, когда ей заблагорассудится, и тащить его на прогулки по улицам Иерусалима. И этот "стареющий козел", как она называла сына, когда злилась на него, тянется за Оритой вопреки всему, что произошло за эти годы, не замечая всех этих обломков сосудов, которые вертятся вокруг нее, считая свои стоны и стенания искусством.

Тогда, в тени забора, Таммуз нашептывал мне "дурную молву", а я видел госпожу Лурия на балконе, следящую за парочкой, удаляющейся в сторону улицы Эмек Рефаим – Долины Привидений. Уже тогда возник у меня вопрос: дошла ли и до нее "дурная молва"? Будучи немым свидетелем всех ее перепалок с Габриэлем с тех пор, как он вернулся из Парижа, можно было твердо сделать вывод, что ей ничего неизвестно об этой "дурной молве", ну а сын, естественно, делал все возможное, чтобы молва эта не дошла до ее ушей. Все эти сплетни были все же основаны на неких хитрых расчетах: Орита родила Гору через восемь месяцев после отъезда Габриэля в Париж и через полгода после того, как вышла замуж за доктора Ландау. Когда все это нашептывал мне Таммуз, я и не подумал спросить его, откуда дошли до него эти слухи, и кто столь проворно подсчитал дни и месяцы. Я испытывал какую-то неловкость, ибо не улавливал смысл этих расчетов и не понимал, какие выводы следует из них сделать. Таммуз сразу же заметил смятение в моих глазах, разочаровался, увидев, что я вовсе не потрясен тем, что он рассказал, проявив не ожидаемую им тупость в этих вещах, толкнул меня и сказал:

– Что с тобой? Ты что, ничего не понял? Гора – сын Габриэля Лурия, а не доктора Ландау!

– А она… ну, мама Габриэля… Она это знает?

Таммуз одарил меня сердитым пренебрежительным взглядом, давая понять, что не с кем говорить, что я даже не понял главного, а застрял на каких-то второстепенных, глупых вопросах, вовсе не касающихся того, что он мне сообщил:

– Знает – не знает. Ни Гору, ни отца его, ни мать… Главное, что думает бабка?

Я ведь никогда Гору не видел, ничего не знал о его существовании, поэтому он вообще не входил в картину, вернее, в картины, мелькающие в моем сознании в связи с сообщенной мне "дурной молвой". Да, и отец Горы, и мать, которые, получалось, только что ушли под руку на прогулку, тоже еще не вмещались, в свете "дурной молвы", в эти картины. Поэтому там первыми возникли – бабка и почему-то Габриэла, сестренка Горы, несущаяся на роликовых коньках по улице Пророков под вожделеющим взглядом эфиопского священника. Она-то явно не дочь Габриэля, а доктора Ландау, ибо, как говорится, вынашивалась и родилась в то время, когда Габриэль был во Франции. Почему же дали ей имя Габриэла? Вопрос явно глупый. Ведь вообще не принято называть ребенка по имени живого отца. И все же что-то тут неспроста – Габриэль – Габриэла – что-то таится за этими именами, что-то связанное со старшим братом Горой. Имена связаны друг с другом. Все начинаются на "г", и во всех есть буква "р". Есть ли какая-то связь между личностью девочки и именем, которое дали ей родители? Я знал, что мать ее любит свое имя – Орита, даже гордится им. Чувствует, что есть глубинная связь между ее именем и ее личностью. Некая высшая печать (Орита от слова Ориета, что на арамейском означает – Тора. Прим. пер.). Но вместе с этим я помнил, что библиотекарь – маленький Срулик – ненавидит свое имя. Да и Берл Лаван свое имя не жаловал. Библиотекарь сменил религию, принял католичество, но имя свое оставил. Берл же сменил имя на Эшбаал Аштарот, религию не сменил: она сама отлепилась от него, как пластырь с выздоровевшей раны.

Таммуз был прав, рассердившись на меня за то, что я путаюсь в каких-то боковых переулках вместо того, чтобы бежать по главной улице, сам же перебежал ее и исчез за поворотом, и не подозревая, насколько я отклонился и нырнул в темный лабиринт запутанных и странных вопросов, в которых фигурировал вовсе не Габриэль, а его, Таммуза, отец Берл Лаван и маленький Срулик-библиотекарь, ныне католический священник где-то в Европе. И думал я о том, насколько и до какой степени дух человека может освободить его от заложенной в него наследственности. Может ли она заменить одно тело другим и душу другой душой, как она меняет имя или веру? И что изменилось в Берле после того, как он назвал себя Эш-баалом, или в Срулике, принявшем крещение? И если у меня возникло желание догнать Таммуза и остановить его, то вовсе не по поводу Габриэля, Ориты, доктора Ландау и Горы, а лишь спросить, какие изменения произошли с его отцом после смены имени. Но я не сдвинулся с места, я подумал, что все же что-то изменилось в Берле, в его характере и личности во всяком случае. Во внешнем его поведении. Он бросил работу в глазной клинике, оставил свой дом и поселился в подвале госпожи Лурия, чтобы полностью отдаться сочинению стихов.

Сейчас, когда все, касающееся дурной молвы, всплыло в моей памяти во время встречи с Яэли в Доме искусств после посещения выставки, я был сам потрясен странным фактом. В течение всех этих лет после того, что Таммуз открыл мне тайну, касающуюся Горы, я так и не удосужился задать важные вопросы, прояснить какие-то главные пункты. Я никогда его не видел, даже фотографии его мне не попадались, он остался вне круга моих интересов до такой степени, что, когда в Париже увидел его дочь Яэль, единственно, кто мне вспомнился, так это ее бабка Орита, только она одна и, кстати, вне всякой связи с дурной молвой. До этой встречи с внучкой в Доме искусств я вообще не думал об ее отце, и тем более об ее деде. Потому лишь в эти мгновения, когда Яэль сидела напротив меня, потрясла меня мысль, что если есть некая доля правды в дурной молве, то, по сути, напротив меня сидит внучка Габриэля Лурия. Более того, именно увеличенный снимок Бориса Шаца на фоне художественной академии "Бецалель", открыл мне глаза на потрясающий факт слепоты собственной души, на явное отключение, случившееся в некий миг, когда я увидел Яэль в снятой ею квартире в Абу-Top. Помнил, что вошел вместе с Аароном Данном в ее рабочую комнату и тут же узнал по окну, что комната эта была наблюдательным пунктом до Шестидневной войны. Я даже выглянул в окно – увидеть гору Сион и долину Геенны, но, столкнувшись с Яэли во второй комнате, я потерял нить воспоминаний. И оттого, что в эти мгновения выпало из памяти всё, связанное с жертвоприношением Ицхака и сожжением детей во имя Молоха в дни пророка Иеремии, в душе затаился неприятный осадок. Ведь именно в этой комнате, куда пришел случайно, именно во время свадебного торжества Яэли, двадцать семь лет назад мне рассказал шофер Рахамим о смерти ее отца Горы Ландау, сына знаменитого глазного врача. Он трагически погиб еще до рождения дочери, подорвавшись в джипе, случайно заехав ночью на наше минное поле. Значит, и Яэль, как и я, вообще не видела отца, но, несомненно, в отличие от меня, много слышала о нем от родных, рассматривала фотографии в семейном альбоме, жадно искала каждую кроху памяти о нем, обращалась к любому, кто помнил его, был с ним в деле. И, вероятнее всего, после того как Арик познакомил ее с Таммузом в Париже, выпытывала у последнего всё, что он мог знать об ее отце. В отличие от меня Таммуз был знаком с Горой до того, как тот уехал учиться в Микве-Исраэль, и наверно увидел, что Яэль похожа не только на свою бабку, но и на отца. Зная характер Таммуза, вполне можно допустить, что наговорил ей кучу глупостей, мешая факты и сплетни, да еще добавив кое-что из своей буйной фантазии для цельности сценария, по которому – придет время – создаст фильм. Может, именно тут скрыта загадка ее необычного поведения при упоминании имени Таммуза? Она ведь знала, что в детстве я жил в доме госпожи Лурия, без конца упоминал ее бабку Ориту, был двоюродным братом ее отца Горы. Он всего-то был старше меня и Таммуза на два-три года. Значит, я слышал и знал обо всем, что творилось в этих домах. Потому она и замкнулась в себе, поджав губы и ожесточив взгляд.

Неожиданно екнуло во мне сердце, я почувствовал, как щеки мои краснеют от стыда. Мог же Таммуз выдать ей за реальное все те сплетни, дурную молву, злословие, и не только касающиеся деда и бабки, что были забыты задолго до рождения Яэли, а всё, связанное с моей жизнью, со всем неудачным и даже постыдным, что было в ней? Если он так торопился рассказать мне все сплетни о Габриэле и Орите, почему он должен был отказать себе в удовольствии насплетничать на меня Яэли, тем более в этом был у него особый интерес: понравиться ей и оттеснить меня со своего пути. И не только интерес, но весьма достаточная причина – и по справедливости – дать мне под зад! Точно так же, как он был прав тогда, в те давние дни, так и будет прав в желании отомстить мне за то, что я вел себя недостойно по отношению к нему. В общем-то, я предал его – единственного и настоящего, я бы сказал, сердечного моего друга по всем его стремлениям, мечтам, диким фантазиям. Воспоминание о фантазиях, которые овладевали Таммузом целиком, нагнало еще большую черноту в мое и так угнетенное состояние. В этих фантазиях мы находили вкус жизни. Событие или цепь событий казались лишенными смысла, ведущими в тупик, пока не являлся Таммуз и по-своему их пересказывал, отыскивал осколки фактов, строя из них мозаику, которая выражала стоящий за ней мир, как некое волшебное зеркало, отражающее таинственное свечение мечты. Вот он и складывал для Яэли по-своему осколки правды обо мне в некую фантастическую мозаику. И все же, какие бы выдумки он не изобретал, самые унижающие и намного более ужасающие, чем это было на самом деле, по мне они были предпочтительнее правды. Почему-то жило во мне ощущение, что любая ложь и клевета, доходящая до Яэли с целью меня унизить, нанесет мне меньше вреда в ее глазах, чем истинная правда о моих делах в те дни. Меня не пугало, а именно поддерживало то, что Таммуз, рассказывая, всегда впадал в преувеличения, красочно их искажал, пользуясь сплетнями, слухами, высосанными из пальца. Если можно представить правду чёртом, то не так страшен он, как его малюют, а опасен, когда выпрыгивает из табакерки правдой.

В любом случае я решил не упоминать Таммуза на будущей встрече с Яэли, не рассказывать ей то, что он должен был знать и, вероятно, узнал от родственников. Это касалось смерти его матери.

Назад Дальше