7
Что творилось с ним? Что?!
Что происходило с ним и в нем? Что-о-о?!
Он готов был бесконечно орать это недоуменное "что?", однако знал: вряд ли найдет вразумительный ответ. А тем более - средство, способное вернуть его назад, к мышам.
Одна секунда, может быть, прошла, между двумя его состояниями: благостной ленью, с какой он вышел из гнезда поприветствовать традиционную процессию поклоняющихся мышей, и все нарастающей тревогой, когда обнаружил, что не может вернуться через дырку возле печки под пол. На самом деле времени прошло куда больше, просто оно оказалось разорванным, словно обветшавшая, хотя и плотно натянутая на какое-то кольцо вроде пялец, ткань. Под тканью текло одно время, над тканью - другое. Он пробил головой неровную брешь в ткани, и из одного времени в нем осталась жить благостная лень, с какой он покачивал головой мышам, а другое мощно и настойчиво захлестнуло его тревогой, которой он захлебнулся, не в силах даже дышать, не то что спокойно думать. Он очень хотел вернуться во время - первое. Он ненавидел и боялся время - второе.
Однако сколько ни метался он по избе деда Ознобина, под пол дороги не находил. Дырка, в которую теперь он мог просунуть разве что палец, с издевкой чернела. Оттуда высовывалась любопытная мордочка одноухой мыши. Это был проповедник мышиного бога. Он смотрел на Левашова, и в его воспаленном воображении созревала легенда еще об одном чудовище - двуногом великане. Это он производил ужасный грохот над мышиными головами, это от движения его тела прогибалось мышиное небо.
Заметив калеку и даже узнав его, Левашов злобно ощерился - совсем, как мышь:
- Ну? Что? Какого хрена пялишься?
Он топнул, и калека панически убежал, разнося весть о новом чудовище, посланном для испытания мышей.
Хотелось есть. Раздражал стойкий запах пыли, пустоты, мышиного помета, который обильно усеял пол. Левашов, чтобы отвлечься, стал ходить по горнице, замеряя шагами расстояние от двери до стены, от печки до окон. Потом измерил ширину самой двери, печки, окна, стола.
Это не помогло отвлечься от мыслей о еде, его по-прежнему раздражал запах. Особенно запах помета. Из глубин его существа мощными толчками запросилась наружу песня. Он сейчас не умел еще петь, не умел стройно и ладно сливать мелодию и слова, но песне плевать было на его неумение - она требовательно просилась наружу. И Левашов коряво запел. И только теперь отступило от него сосущее ощущение пустоты в желудке.
…Калека стоял у пустого гнезда мышиного бога и понапрасну звал его. Бог не отзывался. И без того охваченный паникой, калека еще сильней заволновался, еще больше заметался из стороны в сторону, заражая паникой других мышей. Калека кричал им, что близятся ужасные времена - на пороге стоит смерть, угрожая всему мышиному роду. Их бог исчез, оставил их на произвол судьбы. Слышат ли мыши, вопрошал калека, гром над головой? Там появилось чудовище пострашней того, которое победил их бог. Это оно колеблет небо. Вот-вот небо обрушится, и огонь хлынет на мышей, кричал калека, доведенный страхом до экстаза. И мыши, которые слышали его, тоже заражались страхом, тоже в экстазе начинали кричать о близком конце мышиного рода, истребленного небесным огнем.
Левашов перестал петь, и снова желудок несколько раз подряд импульсивно сжался, требуя пищи. Было темно. Левашов беспомощно огляделся по сторонам, заметил керосиновую лампу, неуверенно подошел к ней, с радостью обнаружил возле лампы обросшую пылью коробку спичек, зажег лампу и двинулся по горнице, заглядывая во все закутки: а вдруг завалялся где-нибудь сухарик, который не заметили мыши? А вдруг? Хотелось есть. Очень хотелось. Пожалуй, даже сильнее, чем жить.
В ту ночь Ваньку словно бы молния ударила, так внезапно он проснулся. Минуты две лежал Ванька с открытыми глазами, прислушиваясь к дыханию Капитолины, потом осторожно вышел на крыльцо, сел на верхней ступеньке и закурил.
Неистовствовали сверчки. Пахло подсыхающим сеном. Лето достигло зенита, и ночи были короткими, наполненными остатками дневного света. И в ту ночь светлое небо простиралось над Березовкой, над лесами и болотами, окружающими ее.
Ванька, ни капли не ощущал недавнего сна, с радостью смотрел вокруг. Однако сердце его было тяжелым. На месте не сиделось. Ванька подошел к калитке, постоял, докурил папиросу, швырнул в сторону, и мелкие красные искры разлетелись от нее, мгновенно почернев.
Он пошел по деревне, удивляясь себе: куда идет, зачем? Но идти было интересно - ночная Березовка совсем не походила на Березовку дневную. Когда он увидел колеблющийся свет в окне ознобинской избы, он поначалу не придал этому значения, привычно подумав, что дед Ознобин опять мучается бессонницей, но потом застыл на месте, и уже не только его сердцу было тяжело, но и голова, и руки, и ноги налились тяжестью, и от жара вмиг высохло во рту. Направляясь медленно к избе, Ванька не сомневался: увидит Гришку. Прав оказался мужчина в сером пиджаке - далеко Шилов-Левашов не убежал, в Березовке скрывался. Или возле. В лесах. Ну, что ж, вот и увидятся они, поговорят по душам. Если состоится разговор.
Тихонько, на цыпочках, Ванька подкрался к окну. Гришка ходил с лампой в руках по горнице и что-то упорно искал. Лицо его, искаженное то ли болью, то ли чем-то другим, дергалось, глаза горели, а нос, казалось, вытянулся, вынюхивая, где же лежит то, что он ищет.
"Не испугался, сволочь, пришел, - с усмешкой подумал Ванька. - Ну, погоди - уйти не удастся".
Ваньке показалось, что на него сзади смотрят. Он оглянулся, и даже в ночном сумраке увидел испуганные глаза девчонки, которая, присев у калитки, следила за ним. Он торопливо подошел к ней, настойчиво показал глазами: уходи. Она отрицательно помотала головой.
- Мешаешь ведь, - зашептал Ванька. - Уходи. Я без тебя справлюсь.
Она снова помотала головой…
- Тогда стой тут и не двигайся. Понятно? Ни с места. Стой.
Он вернулся к окну. Гришка уже сидел у стола и устало дышал, вперив глаза куда-то в пол. Лицо его по-прежнему искажала боль. Или что-то похожее на боль. Ванька не мог представить, чтобы этому гаду было по-настоящему больно, чтобы он, убийца, мог ощущать боль.
- Была ни была, - рванул на себя дверь Ванька.
Левашов не сразу услышал топот в сенях и не сразу понял, кто стоит перед ним, недобро сощурившись.
- Привет, Гришенька, - сказал с издевкой Ванька. - Не чаял увидеть?
С протяжным криком Левашов вскочил, взмахом руки смел со стола лампу, инстинктивно бросился к печке, к спасительной дырке, которая вела в мир мышей.
Во тьме Ванька сначала потерял из виду Левашова. Но вот в избе стало стремительно светлеть - это горел пролитый из лампы керосин, - и Ванька опять увидел Левашова: тот стоял у печки, раскинув руки в стороны и тяжело дыша.
- Ни хрена, не уйдешь… Ты в моих руках… - говорил Ванька, приближаясь к нему.
- Голову сверну, - выдохнул Левашов. - Уйди… Уйди, говорю!
Он слепо ринулся на Ваньку. Они покатились по полу, не замечая огня, который уже бежал по стенам избы, просачивался под пол, окрашивал в красное стол, лавку, остатки ознобинского скарба. Краем глаза Ванька увидел ворвавшуюся в горницу девчонку. Она сразу бросилась ему на помощь. Но и вдвоем они не могли одолеть Левашова. Хрупкое с виду тело того отчаянно цеплялось за жизнь: победят они - и ничего кроме смерти Левашова не ждет; победит он - получит в награду жизнь.
Когда первые капли горящего керосина упали под пол, пророчества калеки получили подтверждение. С безоговорочной покорностью мыши слушали его. А калека требовал, чтобы мыши смело шли на небо, в бушующий жар, туда, куда уже ушел их бог. Только в огне познаем мы окончательно счастье, говорил калека, только огонь откроет нам глаза на абсолютную истину.
Он первый нырнул в дырку, которая вела в горницу. Мыши потянулись за ним длинной цепочкой. И было это похоже на те процессии, которые они по утрам устраивали перед гнездом своего бога. Их бог растворился в огне. Пророк его позвал и их в огонь. Они пойдут. Они хотят познать абсолютную истину и счастье.
И мыши покорно шли наверх - в огонь.
Уже и одежда горела на них, уже падали с потолка изъеденные огнем доски, и со всех сторон окружало их желто-оранжевое трескучее пламя, а они борьбы не прекращали. Огонь казался им продолжением их раскаленных борьбою тел. Их сердца были горячей огня, и потому огонь, будто ледяная вода, охлаждал их. Но должен же был наступить конец борьбы! Не могли ведь они бесконечно противопоставлять силу силе! И вот, незаметно, Левашов стал слабеть, и уже не столь цепко впивался пальцами в горло Ваньки, не столь больно хватался зубами за его плечо, не так зло шипел. И уже безнадежностью засветились его глаза. И уже радостно стало Ваньке. И уже от него радость передалась девчонке.
Со стороны изба деда Ознобина походила на огромный костер. Высушенные временем бревна горели быстро и легко, становясь все тоньше и тоньше. Нижние, начавшие гореть раньше, раньше растворились в пламени, и под тяжестью, еще оставшейся в них, верхние стали оседать, раскатываться в стороны. Сначала потолок, а потом и крыша упали. В небо взвились трескучие искры, забив треском своим высокий крик, донесшийся из груды прозрачных от огня бревен. Это Ванька и девчонка прощались с жизнью. Левашов же опять обманул смерть - серый мышонок ускользнул из огня, только чуть-чуть опалив усы и шерсть на спине…
IV
Расплата
1
Чем дальше, тем больше исчезновение девчонки и Ваньки обрастало легендами. Березовцы не подозревали, что они сгорели в избе деда Ознобина. Нет, пожар - сам по себе; исчезновение девчонки и Ваньки - само по себе. Конечно же, они, любя друг друга, покинули среди ночи Березовку! Чтобы лишних разговоров не вызывать.
И все-таки разговоры были. И не только в Березовке - в окрестных деревнях тоже. Соскучившись от обыденности, люди сочиняли легенды о прекрасной, почти неземной любви. В них Ванька терял присущие ему черты и становился едва не сусальным красавчиком. Приукрашивать девчонку нужды не было. Правда, никто не знал ее настоящего имени - Анна - и в легендах девчонку называли Настей.
Рассказывали, что любовь благотворно повлияла на девчонку - разум вернулся к ней, она опять научилась говорить. Рассказывали, что видели их то ли в райцентре, то ли в областном городе. Одни рассказывали будто несла она на руках новорожденного карапуза - юная, светлая от счастья. Другие уверяли, что была она только беременной, но и беременность, которая обычно портит внешний вид женщины, говорили, девчонку украсила - юная и светлая, она синющими глазами лила на окружающее мерцающий свет, таинственный, как сама жизнь.
Так рассказывали. Людям хотелось, чтобы так было, и так было. Хотя бы только в выдумках, которые они с уверенностью в голосе передавали друг другу, не сомневаясь ни на миг в правдивости своих слов.
Капитолина, сначала обозленная на Ваньку (по-людски попрощаться-то мог?) гневно говорила о нем только плохое. Потом, видать, обида зарубцевалась, и Капитолина стала чуть ли не главной рассказчицей о благополучной жизни то ли в райцентре, то ли в областном городе бывшего мужа с молодой женой. Забыть Ваньку ей помог тракторист из соседней деревни, парень ничего из себя, но большой гуляка и забияка: недели не проходило, чтобы он не являлся к Капитолине залечивать царапины и синяки под глазами. Она прижила от тракториста близнецов, похожих характером на отца, и дни ее текли в старании обуздать эти характеры.
Месяца через три после того, как сгорела ознобинская изба, приезжал к Капитолине какой-то начальник - невысокий ростом, одетый по случаю раннего снега в видавшую виды шубу. Его интересовал не столько Ванька, сколько Шилов, которого он в разговоре с Капитолиной упорно называл Левашовым. Он просил Капитолину никому не говорить об их беседе, но разве уже нашли средство обуздать женскую говорливость? Вся Березовка знала содержание их разговора и недоумевала: кто Шилов на самом деле, почему им интересуются таинственные начальники? Но кто бы он ни был, сволочной он человечишко, убийца. Однако хитрющий, зараза, - проучил легковерную Березовку, заставил впредь не с таким открытым сердцем встречать пришельцев со стороны. Ну, что ж, Березовка постарается внимательней смотреть на заезжих добряков. Постарается, если получится. В конце концов, если одно дерьмо видеть в жизни, то честнее - не жить. Вот так-то, решили в Березовке, и надо сказать: после Шилова обосновались в деревне две семьи откуда-то из Белоруссии и некий интеллигент третьего поколения Свистухин, вечный холостяк, ставший вечным заведующим Березовским клубом. Всех их Березовка вскоре стала считать своими, правда, относилась к ним по-разному, соответственно уважению, которое они вызывали. Меньше всего уважения досталось Свистухину. Наверное, потому, что слишком часто и без всяких оснований козырял он своей наследственной интеллигентностью. Но фильмы крутил Свистухин хорошо, залихватски играл на аккордеоне, умел организовать всякие мероприятия, до которых так охочи молодые и на которые с удовольствием смотрят со стороны старики.
Несколько лет в Березовке ничего не знали о Марии. И вдруг она приехала. То-то удивления было, то-то интереса! Работала она штукатуром, одевалась совсем как городская, разговор ее тоже переменился до неузнаваемости. От брата она никаких вестей не имела. О Шилове упорно молчала, но вмиг глаза наливались слезами, стоило какой-нибудь чересчур любопытной кумушке спросить о нем. Зато о нынешнем своем житье охотно и весело тараторила Мария, и было видно: специально, чтоб знали все о ее теперешней благополучной жизни. Зарабатывала она хорошо, вышла замуж за вдовца с ребенком, родила от него ребенка, так что живут теперь впятером, не нуждаются, потому как муж не пьет, работает, как и она, на стройке, каменщиком. Домик у них свой, небольшой садик при нем и огород - не надо на рынок ходить за овощами да фруктами. Жить можно. Вот только б войны не было. Она, проклятая, так коверкает людей, такой страшный след оставляет в их жизни!
Дни катились мимо Березовки. Катились года. Цвели над Березовкой восходы и закаты. И первые были нежны, как нигде больше, а вторые - буйны и цветасты, словно в огненном их сиянии, в противоборстве красок отражалось что-то трагическое, забытое, поднявшееся над обыденной жизнью, но в обыденной жизни до конца и растворившееся.
На том месте, где стояли избы деда Ознобина и Зайцевых, долго росли только чахлые яблоньки да цвели бузина с крапивой. И по ночам (рассказывали суеверные люди) вроде как стонал кто-то. И в стоне этом сквозили боль и тоска - такие сильные, такие неизбывные, что случайный слушатель сам едва сдерживал стон, невольные же слезы сдержать не мог. А еще рассказывали, будто каждое утро некто страшный и огромный убегал с того места, где стояла ознобинская изба, в лес; убегал - и пугливо оглядывался; но наступало новое утро - и снова он убегал, оглядываясь с тем же испугом. Правда, следов после него не оставалось (ни в росной траве, ни на снегу), так что с полным основанием мы можем посчитать это выдумкой, и чем пересказывать выдумки, лучше продолжим рассказ о том, что было на самом деле.
2
Начальника, приезжавшего к Капитолине, звали Андреем Егоровичем. Фамилия его была Кубасов. По роду службы он выявлял предателей, сотрудничавших с фашистами. С Левашовым, однако, у него были особые счеты. Прочих предателей Кубасов не знал лично, а с Левашовым два раза столкнула его судьба.
Первая их встреча состоялась в сарае, в котором немцы содержали пленных. Левашова только-только привели в сарай, а Кубасов провел в нем больше месяца, каждую минуту помышляя о побеге. Утром их, шестерых, заставили вынести из сарая труп незнакомого Кубасову парня. Пятеро из них попытались убежать. Левашов даже попытки не сделал. И, может быть, правильно, если судить с его колокольни: двое из беглецов были убиты полицаями. Трое спасшихся долго скитались по лесам, отощав до невозможности, пока не напоролись на диверсионную группу, переброшенную через линию фронта. К группе они и пристали. Двое из тех троих, чудом вырвавшихся из плена, погибли потом. Совсем молоденький парень погиб, Дима Ситников, и Виктор Алексеевич Егоров погиб, фотограф из небольшого украинского городка - низенький, лысоватый, не верящий ни в черта, ни в бога, но часто с улыбкой повторяющий: "Спаси, Никола-угодник". Порой Кубасов даже думал, что это хорошо, что они погибли. Некрасиво, преступно так думать, но Андрей Егорович думал, и не без оснований - пережитое группой весной сорок третьего года до сих пор страшными кошмарами мучало Кубасова, и он, как пугливый мальчишка, просыпался иногда среди ночи весь в поту.
В первую встречу Андрей Егорович не рассмотрел толком Левашова. Не знал он, конечно, и имени его. Но чем-то лицо Левашова запомнилось Кубасову - когда по воле судьбы состоялась их вторая встреча, он сразу узнал парня, которого пожалел когда-то в сарае, где немцы держали пленных. И вспомнил осенний промозглый день, начатую могилу, которую Левашов копал по приказу здоровенного краснорожего полицая и которая предназначалась парню, труп которого они принесли из сарая. Глаза Левашова были тогда студенисты от страха. Редкая щетина торчала у него на подбородке, отчего казался Левашов испуганным, трясущимся от холода мышонком. Не таким он был во вторую их встречу. О, не таким! За это время он отъелся, пополнел и уже не мышонка напоминал, а перекормленного пса, тем более, что отрастил усы и они наподобие черных клыков свисали с двух сторон его остренького подбородка.
Их группа ночью заняла город С. Бой был коротким - немцы не ожидали нападения. Внезапность обеспечила успех. Но уже к полудню, опомнившись, немцы стянули к С. дополнительные силы, из орудий стали обстреливать весь город без разбора, постепенно окружили его, и с потерями группа стала отходить, однако прорваться не удалось - в развалинах фанерной фабрики засели бойцы группы, прекрасно понимающие, что лучше умереть, чем попадаться в руки врагам: меньше мучений, больше чести. Их брали измором. Кончились патроны. Погибли командир и комиссар. За старшего остался Кубасов.
Взять их хотели обязательно живыми - кому-то из немецкого командования захотелось посмотреть на сумасшедших, ринувшихся очертя голову в бессмысленную авантюру. Неужели они надеялись удержать С.? Какой смысл был захватывать город, когда вокруг немецкие дивизии? Зачем все это? Интересно посмотреть на безумцев. На храбрых безумцев - только храбрые могли целую неделю продержаться в развалинах фанерной фабрики, изнывая от жажды и голода.
Из последнего убежища, из подвала, где когда-то была котельная, их выводили по одному, и сразу они оказывались окруженными полицаями, которые пинали их, подталкивали в спину, с издевкой спрашивали: "Как дела, герои?" В сторонке, опершись спиной о дерево, стоял немецкий генерал. Кубасов смотрел на него, выходя из подвала. В этом было что-то почетное - что генерал прибыл смотреть на пленение шестнадцати оборванных мужчин. Он словно бы отдавал дань их геройству, может быть, сам того не осознавая.