Собачьи годы - Гюнтер Грасс 31 стр.


Долина Радости была излюбленным местом прогулок. Вторым трамваем мы доехали до Мирослома и, держась красных меток на деревьях, пошли через лес, покуда перед нами не открылась долина и расположившееся на ней здание лесничества с вольерами зверинца. Мой отец, столярных дел мастер, не может спокойно пройти мимо любого мало-мальски высокого дерева, неважно, бук это или сосна, чтобы не оценить на глаз полезный объем содержащейся в нем древесины в кубометрах. Вот почему моя мать, которая в природе, а значит, и в деревьях видела скорее украшение мира, была в плохом настроении, которое развеялось только после кофе с молоком и картофельных оладьев. Господин Камин, арендатор леснического дома и хозяин кафе, уселся между Августом Покрифке и моей матерью. Всем своим посетителям он рассказывал историю возникновения зверинца. Так что Тулла и я уже в десятый раз выслушали, как господин Пикувриц из Сопота подарил зубра. Но началось все не с зубра, а с парочки благородных оленей, которых любезно предоставил директор вагоностроительной фабрики. Потом добавились кабаны и лани. Кто-то выдарил одну обезьяну, еще кто-то двух. Старший лесничий Николай обеспечил лисиц и бобров. Канадский консул привез двух енотов. А волков? Волков кто? Тех самых, что позже убегут из зверинца, растерзают в малиннике ребенка и потом, подстрелянные, появятся на фотографии в газете? Волков кто?

Прежде чем господин Камин успевает сообщить, что обоих волков, волка и волчицу, зверинцу Долина Радости подарил Бреславльский зоопарк, мы с Харрасом выбегаем на улицу. Вот зубр Джек - но нам дальше. Вокруг замерзшего пруда. Каштаны и желуди для кабанов. Короткое облаивание лис. А вот и волки за решеткой. Харрас окаменел. Волки за стальными прутьями в беспокойстве. Шаг шире, чем у Харраса. Зато грудь не так развита, глаза посажены косо, меньше и глубже, более защищены. Голова в целом более приплюснутая, туловище округлое, в холке ниже, чем Харрас, шерсть густая и жесткая, светло-серая с черными подпалинами, желтый подшерсток. Харрас хрипло поскуливает. Волки без устали рыскают по клетке. Однажды сторож позабудет закрыть… Снег лепешками падает с еловых веток. На миг волки за прутьями замирают - три пары глаз, скулы подрагивают. Три носа подергиваются волнистыми складками. Из трех пастей валит пар. Серые волки - черный Харрас. Черный вследствие упорной селекции. Перенасыщение пигментных клеток от Перкуна через Сенту и Плутона вплоть до нашего Харраса с мельницы Луизы подарило нашему псу столь густую, без малейших разводов и подпалин, вкраплений и отметин, черную масть. Но вон уже мой отец свистнул, и Август Покрифке хлопает в ладоши. Семья Туллы и мои родители, все в зимних пальто, стоят перед лесническим домом. Беспокойные волки остаются где-то позади. Но для нас и для Харраса воскресная прогулка на этом еще не закончена. Вкус картофельных оладьев долго тает во рту.

Отец повел всех нас в Оливу. Там мы садимся на трамвай и едем до Глетткау. Море, покрытое льдом до самой дымки на горизонте. Пирс в Глетткау сверкал на солнце причудливой искристой наледью. Поэтому отцу, конечно же, приспичило доставать из кожаного футляра фотоаппарат, а нам пришлось группироваться вокруг Харраса на фоне этой фантастической карамели. Отец долго наводил фокус. Шесть раз нам велено было замереть, что только Харрасу давалось без труда - он привык позировать еще с тех пор, когда его осаждали газетные фоторепортеры. Потом выяснилось, что из шести фотоснимков, которые сделал отец, четыре передержаны - лед слишком ярко сверкал на солнце.

Из Глетткау по хрустящему насту двинулись в Брезен. Черные точки до самых кораблей, вмерзших в лед на рейде. Много народу вышло проветриться. Лафа чайкам. Два дня спустя четверо школьников, решивших пройтись по льду до Хелы, заблудились в тумане - их искали с самолетами, но так и не нашли.

Неподалеку от брезенского пирса, столь же немыслимо замерзшего - мы уже хотели поворачивать к рыбацкой деревушке, потому что все Покрифке, особенно Тулла, избегали брезенского причала, так как несколько лет назад там младший Конрад, глухонемой… - словом, после того, как отец своей сильной рукой мастерового указал нам новое направление, примерно в четыре часа пополудни, двадцать восьмого декабря, незадолго до встречи нового, тридцать седьмого года, Харрас, которого отец из-за обилия собак вокруг вел на поводке, вырвался вместе с поводком, перерезал белое пространство десятью огромными, стелющимися прыжками, ринулся в визжащую толпу и, когда мы туда подоспели, уже катался, взметывая клубы снега, в одном клубке с черным, трепещущим как пойманная птица пальто.

Так, хотя Тулла не произнесла ни слова, пианист и учитель музыки Фельзнер-Имбс, вышедший в тот день, как и мы, на воскресную прогулку вместе со старшим преподавателем Брунисом и десятилетней Йенни Брунис, подвергся нападению Харраса в третий раз. И на сей раз дело не обошлось возмещением фрака или зонтика. Теперь уже у отца были все основания сказать, что эта дурацкая история дорого ему обходится. Правая ляжка Фельзнер-Имбса была порвана в клочья. Ему пришлось на три недели лечь в больницу, а сверх того он потребовал возместить ущерб за телесные повреждения.

Тулла!

Идет снег. Тогда и сейчас - шел и идет. Мело и метет. Падало и падает. Роилось и роится. Клубилось и клубится. Хлопьями тогда и хлопьями сейчас. Сыпало и сыплет снег центнерами на Йешкентальский лес и на Груневальд; на аллею Гинденбурга и на аллею Клая; на лангфурский рынок и на Беркский рынок в Шмаргендорфе; на Балтийское море и Хафельские озера; на Оливу и на Шпандау; на Данциг-Шидлиц и на Берлин-Лихтенберг, на Эмаус и на Моабит, на Новую Гавань и Пренцлауэрберг; на Саспе и Брезен, на Бабельсберг и Штайнштюкен; на кирпичную стену вокруг Вестерплатте и на новенькую, наскоро поставленную стену между Берлином и Берлином валит снег и наметает сугробы, снег валил и наметало сугробы.

Для Туллы и для меня,

поскольку мы дождаться не могли снега, снег валил двое суток подряд и ложился сугробами. То крупяной, косой и колючий - у дворников он считался "тяжелым", то бесцельный, большими хлопьями - на свету они, пушистые, с рваными краями, белей зубной пасты, а против света серые, а то и черные, - влажный, плюшевый снег, на который затем снова сыпал косой и колючий снег с востока. И при этом умеренный мороз, по ночам опять и опять застилавший все вокруг влажной мглистой пеленой, так что к утру все заборы стояли белые, а ветки деревьев трещали от снега. Требовались неимоверные усилия всех дворников, колонн безработных, аварийных служб и всего грузового автопарка города, чтобы снова худо-бедно обозначить улицы, тротуары и трамвайные рельсы. Горы снега, комковатые, затверделые, тянулись суровыми кряжами вдоль всей Эльзенской улицы, закрывая Харраса с головой, а моего отца - по его мощную рабочую грудь. Туллина шерстяная шапочка мелькала синей макушкой только во впадинах этой горной цепи. Дороги посыпали песком, золой и рыжей кормовой солью. Хозяева длинными жердями стряхивали снег с ветвей фруктовых деревьев на садовых участках за Аббатской мельницей. Но пока они махали лопатами, разбрасывали песок, золу и соль, отряхивали ветки, снег все падал и падал. Дети изумлялись. Старожилы пытались упомнить: это когда же такое было? Дворники ругались и жаловались друг другу:

- А платить кто будет? Где взять столько песка, золы и соли? А если он вообще не перестанет, что тогда? А потом таять начнет - а уж таять начнет как пить дать, нам ли, дворникам, не знать, - и все в подвал потечет, и у детей грипп начнется, да и у взрослых тоже, точь-в-точь как в семнадцатом.

Когда снег, можно глазеть в окно и пытаться считать снежинки. Этим сейчас и занят твой кузен Харри, хотя вообще-то ему не снежинки считать надо, а писать тебе. Можно, когда снег идет большими хлопьями, выбежать на улицу и подставлять хлопьям рот. Мне бы очень хотелось так и сделать, но нельзя, Брауксель не велит - говорит, надо писать тебе. Можно, если ты черный пес-овчарка, выскочить из своей конуры под пышной белой шапкой и грызть снег. Можно, если тебя зовут Эдди Амзель и ты с младых ногтей строил птичьи пугала, в дни, когда снег идет без продыху, понастроить для птиц скворечников и благодетельно сыпать по кормушкам птичий корм. Можно, когда белый снег падает на твою коричневую форменную фуражку штурмовика, скрежетать зубами. Можно, если тебя зовут Тулла и ты почти ничего не весишь, бегать прямо по сугробам, не оставляя следов. Можно, пока длятся каникулы и не перестает разверзаться небо, сидеть в своем теплом кабинете, разбирать свои слюдяные гнейсы, двуслюдяные гнейсы, слюдяной гранит и слюдяной сланец, быть при этом старшим преподавателем и сосать леденец. Можно, если ты подсобный рабочий в столярной мастерской и платят тебе гроши, во времена, когда вдруг нападало столько снега, малость подработать, сколачивая из хозяйского материала деревянные лопаты. Можно, когда хочется помочиться, писать прямо в снег, гравируя желтоватой дымящейся струйкой свое имя на сугробах; правда, имя желательно иметь короткое - я таким манером вывел на снегу "Харри"; Тулла, которой стало завидно, затоптала мои вензеля своими зашнурованными ботиночками. Можно, если у тебя длинные ресницы, ловить этими ресницами падающий снег; правда, ресницы должны быть не только длинными, но и густыми - именно такие были у Йенни на ее кукольном личике; когда она застывала в тихом изумлении, ее серо-голубые глаза вскоре начинали смотреть на мир из-под пушистых белых шторок. Можно, если в снегопад стоять тихо и не двигаться, услышать, как падает снег - я часто так стоял и много слышал. Можно при желании сравнить снег и с саваном - но это нам совсем ни к чему. Можно, будучи пухлым ребенком-найденышем, которому подарили на Рождество санки, очень захотеть покататься с горки - но найденыша никто в компанию брать не хочет. Можно горько плакать, когда падает снег, а никому до этого и дела не будет, кроме Туллы, которая своими большими ноздрями все замечает и спросит у Йенни:

- Кататься с нами пойдешь?

Мы все пошли кататься с горки и взяли с собой Йенни, в конце концов снег для всех детей выпал. А прошлые дела, когда дождь хлестал и Йенни в канаве мокла, вроде как снегом замело, и уже не один раз. Йенни так радовалась, что Тулла ее позвала - аж страшно становилось. Ее круглая мордашка сияла, тогда как лицо Туллы оставалось непроницаемым. Возможно, Тулла потому только Йенни и позвала, что у той санки новые были. В доме у Покрифке были только старые полозья, да и те ее братья утащили, а со мной она на одни санки садиться не хотела, потому что я ее тискал, не мог не тискать, и из-за этого мы падали. Харраса нам взять не разрешили, он от снега совсем шальной делался - и притом ведь немолодой уже: десять лет кобелю - все равно что человеку семьдесят.

Через Лангфур до самого Иоанновского луга мы тащили наши санки порожняком. Только Тулла иногда разрешала себя прокатить - то мне, то Йенни. Йенни Туллу везла с удовольствием и то и дело предлагала прокатить ее еще. Но Тулла позволяла себя прокатить не тогда, когда ей предлагали, а только когда ей самой нравилось. Катались мы с Цинглеровской горки, с Альбрехтской горки и еще с большого спуска на Иоанновой горе - там была настоящая ледяная дорожка, ее заливали городские власти. Спуск этот считался довольно опасным и я, мальчик скорее боязливый, предпочитал скатываться с пологого склона Ионновского луга, которым у подножья горы дорожка заканчивалась. Часто, если на дорожке было много народа, мы катались в той части леса, что начиналась по правую руку сразу за Йешкентальским проездом и за Верхним Штрисом переходила в Оливский лес. Гора, с которой мы там катались, называлась Гороховой. Санная дорожка веда с ее вершины прямо к задам амзелевской виллы в проезде Стеффенса. Прижавшись животом к саням, мы мчались вниз мимо заснеженных орешников, через низкий дрок, который и зимой издавал какой-то особый, строгий запах.

Амзель часто работал в саду. На нем был красный, как светофор, свитер. Вязаные и тоже красные рейтузы ныряли в резиновые сапоги. Белый шерстяной шарф, пересекавший грудь свитера крест-накрест, держала на спине невероятно крупная английская булавка. Третьим красным пятном в его туалете была вязаная красная шапочка с белым помпоном: нам очень хотелось прыснуть, но было нельзя, иначе бы снег с кустов посыпался. Он колдовал над пятью фигурами, которые были похожи на детей из сиротского приюта. Иногда, когда мы прятались в кустах дрока - заснеженные ветки, черные, высохшие стручки, - мы видели, как в сад к Амзелю приходят сироты из приюта в сопровождении воспитательницы. В серо-голубых спецовках и серо-голубых шапочках с мышиными серыми наушниками, закутанные в черные шерстяные шарфы, они, сирые и замерзшие, позировали Амзелю, покуда он, дав каждому по пакетику конфет, их не отпускал.

Тулла и я знали,

что Амзель тогда выполнял заказ. Главный режиссер городского театра, которому Вальтер Матерн представил своего друга, согласился просмотреть папку работ Эдди Амзеля с эскизами декораций и костюмов. Театральные работы Амзеля режиссеру понравились, и он поручил ему разработку декораций и костюмов для ставившейся в театре пьесы из истории родного края. А поскольку в последнем акте - действие пьесы разыгрывалось во время наполеоновских войн, город был осажден прусскими и русскими войсками - по ходу пьесы дети-сироты должны были выйти к линии фронта и петь перед герцогом Вюртембергским, Амзелю пришла в голову чисто амзелевская идея не выпускать на сцену настоящих, посконных сиротских детей, а поставить на подмостки, так сказать, сирот механических, потому что, так он утверждал, нет на свете зрелища более трогательного, чем заводная механическая дрожь - достаточно вспомнить трогательные музыкальные табакерки стародавних времен. И вот - за весьма скромные дары - Амзель приглашал к себе в сад детишек из сиротского приюта. Он заставлял их позировать и одновременно петь. "Господь велик, тебя мы славим" - пели евангелические сироты, а мы, в кустах, хихикали в кулачок и скопом радовались, что у нас-то папы и мамы есть.

Когда Эдди Амзель работал в своем ателье, мы не могли разобрать, что он там сооружает: окна в глубине веранды с птичьими кормушками, вокруг которых не затихала жизнь, отражали только Йешкентальский лес. Другие дети думали, что он там тоже всяких чудных сирот мастерит или невест из ваты и туалетной бумаги, и только мы с Туллой знали: он там строит штурмовиков, которые умеют маршировать и вскидывать руку, потому что у них в животах встроенная механика. Иногда нам даже казалось, что мы ее слышим. Мы и друг у дружки щупали животы, искали в себе механику - у Туллы даже нашлась.

Тулла и я,

мы никогда особенно долго в кустах не сидели. Во-первых, холодно; во-вторых, все время надо сдерживаться, чтобы не прыснуть; а в-третьих, нам хотелось с горки кататься.

Если одна дорожка улетала вниз по Философскому переулку, а другая мчала наши сани прямо к ограде амзелевского сада, то третья выносила напрямик к статуе Гутенберга. На опушке этой дети показывались редко, потому что все они, кроме Туллы, Гутенберга боялись. И я тоже не слишком любил к нему приближаться. Одному Богу известно, каким образом этот памятник очутился в лесу: возможно, его создатели просто не нашли для него в городе подходящего места, или, может, они выбрали Йешкентальский лес, потому что он буковый, а Гутенберг, прежде чем додумался отливать свои буквицы для книгопечатания, сперва вырезал их как раз из бука. Тулла заставляла нас съезжать с Гороховой горы прямо к этому памятнику, потому что ей хотелось нас пугать.

Назад Дальше