Долина Радости была излюбленным местом прогулок. Вторым трамваем мы доехали до Мирослома и, держась красных меток на деревьях, пошли через лес, покуда перед нами не открылась долина и расположившееся на ней здание лесничества с вольерами зверинца. Мой отец, столярных дел мастер, не может спокойно пройти мимо любого мало-мальски высокого дерева, неважно, бук это или сосна, чтобы не оценить на глаз полезный объем содержащейся в нем древесины в кубометрах. Вот почему моя мать, которая в природе, а значит, и в деревьях видела скорее украшение мира, была в плохом настроении, которое развеялось только после кофе с молоком и картофельных оладьев. Господин Камин, арендатор леснического дома и хозяин кафе, уселся между Августом Покрифке и моей матерью. Всем своим посетителям он рассказывал историю возникновения зверинца. Так что Тулла и я уже в десятый раз выслушали, как господин Пикувриц из Сопота подарил зубра. Но началось все не с зубра, а с парочки благородных оленей, которых любезно предоставил директор вагоностроительной фабрики. Потом добавились кабаны и лани. Кто-то выдарил одну обезьяну, еще кто-то двух. Старший лесничий Николай обеспечил лисиц и бобров. Канадский консул привез двух енотов. А волков? Волков кто? Тех самых, что позже убегут из зверинца, растерзают в малиннике ребенка и потом, подстрелянные, появятся на фотографии в газете? Волков кто?
Прежде чем господин Камин успевает сообщить, что обоих волков, волка и волчицу, зверинцу Долина Радости подарил Бреславльский зоопарк, мы с Харрасом выбегаем на улицу. Вот зубр Джек - но нам дальше. Вокруг замерзшего пруда. Каштаны и желуди для кабанов. Короткое облаивание лис. А вот и волки за решеткой. Харрас окаменел. Волки за стальными прутьями в беспокойстве. Шаг шире, чем у Харраса. Зато грудь не так развита, глаза посажены косо, меньше и глубже, более защищены. Голова в целом более приплюснутая, туловище округлое, в холке ниже, чем Харрас, шерсть густая и жесткая, светло-серая с черными подпалинами, желтый подшерсток. Харрас хрипло поскуливает. Волки без устали рыскают по клетке. Однажды сторож позабудет закрыть… Снег лепешками падает с еловых веток. На миг волки за прутьями замирают - три пары глаз, скулы подрагивают. Три носа подергиваются волнистыми складками. Из трех пастей валит пар. Серые волки - черный Харрас. Черный вследствие упорной селекции. Перенасыщение пигментных клеток от Перкуна через Сенту и Плутона вплоть до нашего Харраса с мельницы Луизы подарило нашему псу столь густую, без малейших разводов и подпалин, вкраплений и отметин, черную масть. Но вон уже мой отец свистнул, и Август Покрифке хлопает в ладоши. Семья Туллы и мои родители, все в зимних пальто, стоят перед лесническим домом. Беспокойные волки остаются где-то позади. Но для нас и для Харраса воскресная прогулка на этом еще не закончена. Вкус картофельных оладьев долго тает во рту.
Отец повел всех нас в Оливу. Там мы садимся на трамвай и едем до Глетткау. Море, покрытое льдом до самой дымки на горизонте. Пирс в Глетткау сверкал на солнце причудливой искристой наледью. Поэтому отцу, конечно же, приспичило доставать из кожаного футляра фотоаппарат, а нам пришлось группироваться вокруг Харраса на фоне этой фантастической карамели. Отец долго наводил фокус. Шесть раз нам велено было замереть, что только Харрасу давалось без труда - он привык позировать еще с тех пор, когда его осаждали газетные фоторепортеры. Потом выяснилось, что из шести фотоснимков, которые сделал отец, четыре передержаны - лед слишком ярко сверкал на солнце.
Из Глетткау по хрустящему насту двинулись в Брезен. Черные точки до самых кораблей, вмерзших в лед на рейде. Много народу вышло проветриться. Лафа чайкам. Два дня спустя четверо школьников, решивших пройтись по льду до Хелы, заблудились в тумане - их искали с самолетами, но так и не нашли.
Неподалеку от брезенского пирса, столь же немыслимо замерзшего - мы уже хотели поворачивать к рыбацкой деревушке, потому что все Покрифке, особенно Тулла, избегали брезенского причала, так как несколько лет назад там младший Конрад, глухонемой… - словом, после того, как отец своей сильной рукой мастерового указал нам новое направление, примерно в четыре часа пополудни, двадцать восьмого декабря, незадолго до встречи нового, тридцать седьмого года, Харрас, которого отец из-за обилия собак вокруг вел на поводке, вырвался вместе с поводком, перерезал белое пространство десятью огромными, стелющимися прыжками, ринулся в визжащую толпу и, когда мы туда подоспели, уже катался, взметывая клубы снега, в одном клубке с черным, трепещущим как пойманная птица пальто.
Так, хотя Тулла не произнесла ни слова, пианист и учитель музыки Фельзнер-Имбс, вышедший в тот день, как и мы, на воскресную прогулку вместе со старшим преподавателем Брунисом и десятилетней Йенни Брунис, подвергся нападению Харраса в третий раз. И на сей раз дело не обошлось возмещением фрака или зонтика. Теперь уже у отца были все основания сказать, что эта дурацкая история дорого ему обходится. Правая ляжка Фельзнер-Имбса была порвана в клочья. Ему пришлось на три недели лечь в больницу, а сверх того он потребовал возместить ущерб за телесные повреждения.
Тулла!
Идет снег. Тогда и сейчас - шел и идет. Мело и метет. Падало и падает. Роилось и роится. Клубилось и клубится. Хлопьями тогда и хлопьями сейчас. Сыпало и сыплет снег центнерами на Йешкентальский лес и на Груневальд; на аллею Гинденбурга и на аллею Клая; на лангфурский рынок и на Беркский рынок в Шмаргендорфе; на Балтийское море и Хафельские озера; на Оливу и на Шпандау; на Данциг-Шидлиц и на Берлин-Лихтенберг, на Эмаус и на Моабит, на Новую Гавань и Пренцлауэрберг; на Саспе и Брезен, на Бабельсберг и Штайнштюкен; на кирпичную стену вокруг Вестерплатте и на новенькую, наскоро поставленную стену между Берлином и Берлином валит снег и наметает сугробы, снег валил и наметало сугробы.
Для Туллы и для меня,
поскольку мы дождаться не могли снега, снег валил двое суток подряд и ложился сугробами. То крупяной, косой и колючий - у дворников он считался "тяжелым", то бесцельный, большими хлопьями - на свету они, пушистые, с рваными краями, белей зубной пасты, а против света серые, а то и черные, - влажный, плюшевый снег, на который затем снова сыпал косой и колючий снег с востока. И при этом умеренный мороз, по ночам опять и опять застилавший все вокруг влажной мглистой пеленой, так что к утру все заборы стояли белые, а ветки деревьев трещали от снега. Требовались неимоверные усилия всех дворников, колонн безработных, аварийных служб и всего грузового автопарка города, чтобы снова худо-бедно обозначить улицы, тротуары и трамвайные рельсы. Горы снега, комковатые, затверделые, тянулись суровыми кряжами вдоль всей Эльзенской улицы, закрывая Харраса с головой, а моего отца - по его мощную рабочую грудь. Туллина шерстяная шапочка мелькала синей макушкой только во впадинах этой горной цепи. Дороги посыпали песком, золой и рыжей кормовой солью. Хозяева длинными жердями стряхивали снег с ветвей фруктовых деревьев на садовых участках за Аббатской мельницей. Но пока они махали лопатами, разбрасывали песок, золу и соль, отряхивали ветки, снег все падал и падал. Дети изумлялись. Старожилы пытались упомнить: это когда же такое было? Дворники ругались и жаловались друг другу:
- А платить кто будет? Где взять столько песка, золы и соли? А если он вообще не перестанет, что тогда? А потом таять начнет - а уж таять начнет как пить дать, нам ли, дворникам, не знать, - и все в подвал потечет, и у детей грипп начнется, да и у взрослых тоже, точь-в-точь как в семнадцатом.
Когда снег, можно глазеть в окно и пытаться считать снежинки. Этим сейчас и занят твой кузен Харри, хотя вообще-то ему не снежинки считать надо, а писать тебе. Можно, когда снег идет большими хлопьями, выбежать на улицу и подставлять хлопьям рот. Мне бы очень хотелось так и сделать, но нельзя, Брауксель не велит - говорит, надо писать тебе. Можно, если ты черный пес-овчарка, выскочить из своей конуры под пышной белой шапкой и грызть снег. Можно, если тебя зовут Эдди Амзель и ты с младых ногтей строил птичьи пугала, в дни, когда снег идет без продыху, понастроить для птиц скворечников и благодетельно сыпать по кормушкам птичий корм. Можно, когда белый снег падает на твою коричневую форменную фуражку штурмовика, скрежетать зубами. Можно, если тебя зовут Тулла и ты почти ничего не весишь, бегать прямо по сугробам, не оставляя следов. Можно, пока длятся каникулы и не перестает разверзаться небо, сидеть в своем теплом кабинете, разбирать свои слюдяные гнейсы, двуслюдяные гнейсы, слюдяной гранит и слюдяной сланец, быть при этом старшим преподавателем и сосать леденец. Можно, если ты подсобный рабочий в столярной мастерской и платят тебе гроши, во времена, когда вдруг нападало столько снега, малость подработать, сколачивая из хозяйского материала деревянные лопаты. Можно, когда хочется помочиться, писать прямо в снег, гравируя желтоватой дымящейся струйкой свое имя на сугробах; правда, имя желательно иметь короткое - я таким манером вывел на снегу "Харри"; Тулла, которой стало завидно, затоптала мои вензеля своими зашнурованными ботиночками. Можно, если у тебя длинные ресницы, ловить этими ресницами падающий снег; правда, ресницы должны быть не только длинными, но и густыми - именно такие были у Йенни на ее кукольном личике; когда она застывала в тихом изумлении, ее серо-голубые глаза вскоре начинали смотреть на мир из-под пушистых белых шторок. Можно, если в снегопад стоять тихо и не двигаться, услышать, как падает снег - я часто так стоял и много слышал. Можно при желании сравнить снег и с саваном - но это нам совсем ни к чему. Можно, будучи пухлым ребенком-найденышем, которому подарили на Рождество санки, очень захотеть покататься с горки - но найденыша никто в компанию брать не хочет. Можно горько плакать, когда падает снег, а никому до этого и дела не будет, кроме Туллы, которая своими большими ноздрями все замечает и спросит у Йенни:
- Кататься с нами пойдешь?
Мы все пошли кататься с горки и взяли с собой Йенни, в конце концов снег для всех детей выпал. А прошлые дела, когда дождь хлестал и Йенни в канаве мокла, вроде как снегом замело, и уже не один раз. Йенни так радовалась, что Тулла ее позвала - аж страшно становилось. Ее круглая мордашка сияла, тогда как лицо Туллы оставалось непроницаемым. Возможно, Тулла потому только Йенни и позвала, что у той санки новые были. В доме у Покрифке были только старые полозья, да и те ее братья утащили, а со мной она на одни санки садиться не хотела, потому что я ее тискал, не мог не тискать, и из-за этого мы падали. Харраса нам взять не разрешили, он от снега совсем шальной делался - и притом ведь немолодой уже: десять лет кобелю - все равно что человеку семьдесят.
Через Лангфур до самого Иоанновского луга мы тащили наши санки порожняком. Только Тулла иногда разрешала себя прокатить - то мне, то Йенни. Йенни Туллу везла с удовольствием и то и дело предлагала прокатить ее еще. Но Тулла позволяла себя прокатить не тогда, когда ей предлагали, а только когда ей самой нравилось. Катались мы с Цинглеровской горки, с Альбрехтской горки и еще с большого спуска на Иоанновой горе - там была настоящая ледяная дорожка, ее заливали городские власти. Спуск этот считался довольно опасным и я, мальчик скорее боязливый, предпочитал скатываться с пологого склона Ионновского луга, которым у подножья горы дорожка заканчивалась. Часто, если на дорожке было много народа, мы катались в той части леса, что начиналась по правую руку сразу за Йешкентальским проездом и за Верхним Штрисом переходила в Оливский лес. Гора, с которой мы там катались, называлась Гороховой. Санная дорожка веда с ее вершины прямо к задам амзелевской виллы в проезде Стеффенса. Прижавшись животом к саням, мы мчались вниз мимо заснеженных орешников, через низкий дрок, который и зимой издавал какой-то особый, строгий запах.
Амзель часто работал в саду. На нем был красный, как светофор, свитер. Вязаные и тоже красные рейтузы ныряли в резиновые сапоги. Белый шерстяной шарф, пересекавший грудь свитера крест-накрест, держала на спине невероятно крупная английская булавка. Третьим красным пятном в его туалете была вязаная красная шапочка с белым помпоном: нам очень хотелось прыснуть, но было нельзя, иначе бы снег с кустов посыпался. Он колдовал над пятью фигурами, которые были похожи на детей из сиротского приюта. Иногда, когда мы прятались в кустах дрока - заснеженные ветки, черные, высохшие стручки, - мы видели, как в сад к Амзелю приходят сироты из приюта в сопровождении воспитательницы. В серо-голубых спецовках и серо-голубых шапочках с мышиными серыми наушниками, закутанные в черные шерстяные шарфы, они, сирые и замерзшие, позировали Амзелю, покуда он, дав каждому по пакетику конфет, их не отпускал.
Тулла и я знали,
что Амзель тогда выполнял заказ. Главный режиссер городского театра, которому Вальтер Матерн представил своего друга, согласился просмотреть папку работ Эдди Амзеля с эскизами декораций и костюмов. Театральные работы Амзеля режиссеру понравились, и он поручил ему разработку декораций и костюмов для ставившейся в театре пьесы из истории родного края. А поскольку в последнем акте - действие пьесы разыгрывалось во время наполеоновских войн, город был осажден прусскими и русскими войсками - по ходу пьесы дети-сироты должны были выйти к линии фронта и петь перед герцогом Вюртембергским, Амзелю пришла в голову чисто амзелевская идея не выпускать на сцену настоящих, посконных сиротских детей, а поставить на подмостки, так сказать, сирот механических, потому что, так он утверждал, нет на свете зрелища более трогательного, чем заводная механическая дрожь - достаточно вспомнить трогательные музыкальные табакерки стародавних времен. И вот - за весьма скромные дары - Амзель приглашал к себе в сад детишек из сиротского приюта. Он заставлял их позировать и одновременно петь. "Господь велик, тебя мы славим" - пели евангелические сироты, а мы, в кустах, хихикали в кулачок и скопом радовались, что у нас-то папы и мамы есть.
Когда Эдди Амзель работал в своем ателье, мы не могли разобрать, что он там сооружает: окна в глубине веранды с птичьими кормушками, вокруг которых не затихала жизнь, отражали только Йешкентальский лес. Другие дети думали, что он там тоже всяких чудных сирот мастерит или невест из ваты и туалетной бумаги, и только мы с Туллой знали: он там строит штурмовиков, которые умеют маршировать и вскидывать руку, потому что у них в животах встроенная механика. Иногда нам даже казалось, что мы ее слышим. Мы и друг у дружки щупали животы, искали в себе механику - у Туллы даже нашлась.
Тулла и я,
мы никогда особенно долго в кустах не сидели. Во-первых, холодно; во-вторых, все время надо сдерживаться, чтобы не прыснуть; а в-третьих, нам хотелось с горки кататься.
Если одна дорожка улетала вниз по Философскому переулку, а другая мчала наши сани прямо к ограде амзелевского сада, то третья выносила напрямик к статуе Гутенберга. На опушке этой дети показывались редко, потому что все они, кроме Туллы, Гутенберга боялись. И я тоже не слишком любил к нему приближаться. Одному Богу известно, каким образом этот памятник очутился в лесу: возможно, его создатели просто не нашли для него в городе подходящего места, или, может, они выбрали Йешкентальский лес, потому что он буковый, а Гутенберг, прежде чем додумался отливать свои буквицы для книгопечатания, сперва вырезал их как раз из бука. Тулла заставляла нас съезжать с Гороховой горы прямо к этому памятнику, потому что ей хотелось нас пугать.