не видели, как танцевала Йенни. Но, наверно, с большим успехом, раз кто-то из Берлина сразу же захотел ее ангажировать. Вечер балета состоялся незадолго до Рождества. Среди зрителей, помимо традиционной партийной элиты, были и ученые, художники, старшие офицеры авиации и флота и даже дипломаты. Брунис рассказывал, что, как только стихли аплодисменты, появился некий элегантный господин, расцеловал Йенни в обе щеки и хотел тотчас же забрать ее с собой. Ему, Брунису, он предъявил свою визитную карточку и представился главным балетмейстером Немецкого балетного театра в Берлине, прежде именовавшегося балетным театром "Сила через радость", сокращенно "Балетом СЧР".
Но старший преподаватель это предложение отклонил, утешив балетмейстера согласием принять его в будущем: Йенни еще слишком мала, ее характер еще не сформировался. Еще несколько лет ей следует провести в привычном окружении, в родительском доме и своей школе, в добром старом городском театре и у мадам Лары.
И вот как-то раз подхожу я к старшему преподавателю Брунису на школьном дворе. Он, как всегда, сосет свой леденец, перекладывая его то за одну, то за другую щеку. А я его спрашиваю:
- Господин учитель, а как звали того балетмейстера?
- Этого, сын мой, он мне не сказал.
- Но разве вы не говорили, что он показывал вам что-то вроде визитной карточки?
Старший преподаватель Брунис хлопает в ладоши:
- Верно, карточка! Только вот что на ней было написано? Забыл, сын мой, хоть убей не помню.
Тут я начинаю гадать:
- Может, его фамилия Степун, Степутат или Степановский?
Брунис с удовольствием посасывает свой леденец:
- Ничего похожего, сын мой.
Тогда я захожу с птицы:
- Может, его фамилия Дрофер, Дроферман или Дрофский?
Брунис хихикает:
- Мимо, сын мой, мимо!
Я набираю в грудь побольше воздуха:
- Тогда его фамилия Кекель. Или Субботиц. Или Янгер, Яхельшпис, Якленский. А если он ни то, ни другое и ни третье, и если он вдобавок не Кризун и не Крупкат, то тогда только одна фамилия еще остается.
Старший преподаватель от удовольствия даже слегка подпрыгивает с ноги на ногу и одновременно перекладывает леденец со щеки за щеку:
- И что же это за последняя фамилия?
Я шепчу ему на ушко, и он сразу перестает подпрыгивать. Я повторяю фамилию тихо-тихо, и он, сдвинув свои кустистые брови, делает удивленно-испуганные глаза. А я, чтобы его успокоить, говорю:
- Просто я у портье в Гранд-отеле спросил, а он мне и ответил.
Тут раздается звонок, и перемена кончается. Старший преподаватель Брунис хочет сосать свой леденец дальше, но почему-то его у себя за щекой не нащупывает. Тогда он выуживает из кармана сюртука новый леденец и говорит, угощая и меня конфеткой:
- Уж очень ты любознателен, сын мой, пожалуй, даже чересчур любознателен.
Дорогая кузина Тулла!
А потом мы праздновали тринадцатилетие Йенни. Поскольку она найденыш, день рождения ей установил сам старший преподаватель Брунис, и праздновали мы его восемнадцатого января, в день провозглашения прусского короля германским кайзером. Стояла зима, но Йенни все равно пожелала себе "бомбу" - торт из мороженого. Старший преподаватель Брунис, собственноручно варивший себе леденцы, заказал кондитеру Кошнику торт из мороженого по своему особому рецепту. Мороженое - это была всегдашняя страсть Йенни. Стоило ее спросить: "Хочешь перекусить что-нибудь? Что тебе принести? Что подарить тебе на Рождество, на день рожденья, по случаю премьеры?" - она всегда жаждала мороженого, этого ледяного лакомства, холодной услады.
Мы тоже с удовольствием лакомились мороженым, но заветные желания у нас были другие. Тулла, к примеру, хоть она и на добрых полгода моложе Йенни, начала хотеть ребенка. И это притом, что ко времени польской кампании у них обеих, у Йенни и у Туллы, груди еще почти не обозначились. Лишь следующим летом, уже во время французского похода, через пару недель после Дюнкерка они вдруг как-то изменились. В сарае, на ощупь, казалось, что обеих покусали сперва осы, а потом и шершни. Эти припухлости у обеих остались - Тулла носила их вполне осознанно, а Йенни с недоумением.
Мало-помалу, однако, наступало время мне на что-то решаться. Вообще-то меня больше тянуло к Тулле, но теперь, едва мы оказывались наедине в сарае, она тут же начинала требовать от меня ребенка. Я предпочел остановить свой выбор на Йенни, требования которой ограничивались мороженым по десять пфеннигов и не простирались дальше вазочки за тридцать пять у Тоскани, в кафе-мороженом с весьма солидной репутацией. А самую большую радость ей можно было доставить, проводив ее до ледника; он находился за Малокузнечным рынком возле Акционерного пруда, принадлежал Акционерной пивоварне, но стоял за пределами кирпичной ограды, которая зубцами вмурованных поверху осколков стекла отрезала цеха пивоварни от остального мира.
Ледник был прямоугольный, Акционерный пруд - круглый. Ивы забирались в него с ногами. Штрисбах, добежав с Верхнего Штриса, впадал в него, протекал его насквозь и тек дальше, разрезая предместье Лангфур надвое, покидая его у Легштриса и впадая, наконец, возле Брошкешского проезда в Мертвую Вислу. В 1291 году Штрисбах, "Fluuium Strycze", впервые упоминается и определяется в официальных документах как пограничная речушка между владениями монастыря Олива и городскими землями. Ручей Штрисбах был собою не широк и не глубок, но зато богат пиявками. И в Акционерном пруду обитали пиявки, всякие жабы-лягушки и головастики. Водилась тут и рыба, но об этом речь впереди. Над его, как правило, безмятежной гладью пискляво зудели комары и замирали хрупкие, прозрачные стрекозы. Когда мы приходили с Туллой, она заставляла нас выуживать из Штисбаха пиявок и собирать в консервную банку. Был там бесхозный, покосившийся и гниющий в прибрежном иле лебединый домик. Лебеди прожили здесь лишь один сезон много лет назад, а потом сдохли, и только лебединый домик остался. Во все времена и при всех правительствах не было конца возмущенным читательским письмам и аршинным газетным статьям об этом Акционерном пруде: то из-за комаров, то из-за того, что лебеди сдохли, его требовали немедленно засыпать. Но всякий раз Акционерная пивоварня делала благотворительный взнос в городской приют для престарелых, и пруд не засыпали. А во время войны пруд вообще был вне опасности. У него появилось дополнительное название, он теперь именовался не только Акционерным, но еще и противопожарным прудом при Малокузнечном парке. Его обнаружили службисты ПВО и радостно нанесли на свои штабные карты. Но лебединый домик не принадлежал ни пивоварне, ни службе ПВО; лебединый домик, по размерам чуть больше конуры нашего Харраса, принадлежал Тулле. Она забиралась в него после школы, и сюда, в домик, мы подавали ей консервную банку с пиявками. Она разоблачалась и сажала их на себя: на живот и на ноги. Пиявки разбухали, становились иссиня-черными, как кровавые сгустки, слегка подрагивали и тихо замирали, а Тулла, с белым как мел лицом, бросала их, когда они, насытившись, легко отделялись от тела, в другую консервную банку.
Мы тоже должны были ставить себе пиявок: я - три штуки, Йенни одну, на руку сверху, но не на ноги, ей ведь танцевать. На маленьком костерке вместе с крапивой и водой из Акционерного пруда Тулла варила своих и наших пиявок, пока они не лопались в кипятке, окрашивая, несмотря на крапиву, весь бульон в коричнево-черный цвет. И мы должны были это илистое варево пить, ибо для Туллы суп из пиявок был делом священным. Если мы отказывались пить, она говорила:
- Абрашка и его друг тоже были кровными братьями, Абрашка сам мне говорил.
И мы пили, все до самого донышка, и ощущали в себе кровное сродство.
Но однажды Тулла чуть было не испортила нам всю игру. Вскипятив варево, она вдруг напугала Йенни:
- Если мы сейчас это выпьем, то обе-две родим по ребенку, и обе от него.
Но я вовсе не жаждал становиться отцом. Да и Йенни сказала, что ей пока рано, она сперва хочет танцевать, в Берлине и вообще.
А однажды - в ту пору между Туллой и мной уже были серьезные трения из-за ее материнских намерений - она заставила Йенни залезть в лебединый домик и нацепить себе целых девять пиявок.
- Если ты сейчас же, прямо сейчас, этого не сделаешь, мой старший брат во Франции на войне сейчас же истечет кровью!
Йенни налепила себе пиявок где только можно, все девять, тут же побелела как полотно и упала в обморок. Тулла мгновенно смылась, а я обеими руками срывал с Йенни пиявок. Они не отрывались, потому что еще не напились. Несколько штук лопнуло, и мне пришлось потом Йенни отмывать. От холодной воды она очнулась, но лица на ней по-прежнему не было. Но она тут же стала спрашивать, спасена ли теперь жизнь Зигесмунда Покрифке, Туллиного брата во Франции.
Я ответил:
- Сегодня-то уж наверняка.
Готовая к самопожертвованиям Йенни сказала:
- Но значит, нам через каждые несколько месяцев придется это повторять?
Пришлось мне ей объяснить:
- Я читал, у них там всюду полно консервированной крови.
- Ах вот что, - удивилась Йенни и, похоже, была слегка разочарована. Мы уселись возле лебединого домика на солнышке. В глади пруда отражался длинный прямоугольный фасад здания, где помещался ледник.
Тебе, Тулла,
я скажу то, что ты и так знаешь: ледник помещался в здании в форме ящика с плоской крышей. По всей поверхности, от угла до угла, они обили его черным рубероидом. И дверь в него тоже была обита рубероидом. Окон вообще не было. Верхушка черного куба без единого белого пятнышка. Мы то и дело на него поглядывали. Гутенгрех вроде совсем в другом месте, однако вполне мог этот черный ящик сюда поставить, хоть он и не из чугуна, а из рубероида, хоть Йенни больше Гутенгреха не боится и ее, наоборот, то и дело к этому леднику тянет. И если Тулла требовала: "Хочу ребенка, сейчас же!", то Йенни говорила: "Мне ужасно хочется взглянуть на ледник изнутри, ты пойдешь?" Я не хотел ни того, ни другого; да и сейчас не особенно рвусь.
От ледника пахло так же, как от пустой собачьей будки на нашем столярном дворе. Только у будки крыша не плоская, да и пахла она, несмотря на рубероид, совсем иначе, все еще напоминая о Харрасе. И хотя отец мой, столярных дел мастер, новую собаку заводить не хотел, собачью конуру, однако, на дрова разломать не разрешил, а наоборот, нередко, пока все подмастерья вкалывали у верстаков, а станки вгрызались в дерево, останавливался перед будкой и подолгу, минут по пять, молча на нее глядел.
Здание ледника отражалось в Акционерном пруду и чернило воду. Несмотря на это рыба в Акционерном пруду была. Старички с табачной жвачкой в проваленных ртах ловили здесь рыбу с берега Малокузнечного парка и ближе к вечеру выуживали плотвичек с ладонь величиной. Плотвичек они либо выбрасывали обратно в воду, либо отдавали нам. Потому как есть эту рыбу в общем-то все равно было нельзя. Она насквозь протухла еще при жизни, и никаким мытьем в самой свежей воде устранить эту ее прижизненную тухлость было невозможно. Дважды из Акционерного пруда вылавливали утопленников. Исток Штрисбаха был забран стальной решеткой, задерживавшей плавник. Сюда-то и приносило утопленников - в первый раз старика, во второй домохозяйку из Пелонкена. И всякий раз я приходил слишком поздно и утопленников не видел. А мне столь же страстно, как Йенни жаждала в ледник, а Тулла ребенка, хотелось увидеть настоящего покойника; но когда умирал кто-нибудь из кошнадерской родни, - у матери были там кузины и тетки, - гроб к нашему приезду уже всегда бывал заколочен. Тулла уверяла, что на дне Акционерного пруда лежат младенцы с камнями на шее. Насчет младенцев не знаю, а вот котят и щенков тут топили часто. Да и старые кошки, раздувшимся брюхом верх, нередко бесцельно дрейфовали в пруду, пока их в конце концов не прибивало к решетке, и тогда приставленный к этому делу городской смотритель - фамилия у него была такая же, как у рейхсминистра связи: Онезорге, то бишь беззаботный, - выуживал их железным крюком. Но не из-за этого Акционерный пруд распространял такое зловоние, а из-за того, что пивоварня спускала сюда все стоки. "Купаться запрещено" - уведомляла на берегу фанерная табличка. Мы-то нет, а вот ребята из Индейской деревни все равно купались, и потом даже зимой от них несло пивом.
Индейская деревня - так все называли садово-дачный поселок, что начинался сразу за прудом и тянулся почти до аэродрома. Жили в поселке рабочие-портовики, у кого многодетные семьи, а также одинокие бабушки и мастера-каменщики, ушедшие на покой. Для себя я толковал это название в политическом смысле: поскольку раньше, задолго до войны, там жило много социалистов и коммунистов, деревня считалась "красной" - вот ее и стали называть "индейской". Как бы там ни было, а одного рабочего, корабела с верфи Шихау, еще в то время, когда Вальтер Матерн был в штурмовиках, в Индейской деревне убили. В "Форпосте" был заголовок: "Убийство в Индейской деревне". Но убийц - быть может, это были те же самые девять мумий в утепленных плащах? - так и не нашли.
Однако ни Туллины,
ни мои истории вокруг Акционерного пруда - а у меня их полно, приходится сдерживаться - ни в какое сравнение не идут с ледниковыми историями. Про ледник всякое болтали: ходили, например, слухи, что убийцы рабочего из Шихау спрятались тогда в леднике, да так там и остались, восемь или девять замороженных мумий, в самом мерзлом месте. Да и исчезнувшего Эдди Амзеля многие, только не я, в леднике похоронили. Матерн пугали своих чад, когда те не желали доедать несколько ложек супа, черным ледниковым кубом без окон; поговаривали, что и коротышку Матзерата, который тоже есть не хотел, мамаша его на несколько часов в леднике заперла, а он с тех пор, в наказание, ни на вершок не вырос.
Словом, там, в леднике, хранились страшные тайны. Днем сюда подъезжали холодильные фургоны, и пока в них с глухим звоном загружались ледяные блоки, рубероидная дверь стояла настежь. И когда мы, чтобы храбрость показать, мимо этой раззявленной двери с гиканьем проскакивали, нас обдавало ледяным дыханием, после которого тут же хотелось постоять на солнце. Тулла, которая вообще-то ни одной приоткрытой двери пропустить не могла, боялась ледника больше всех и пряталась при виде здоровенных грузчиков в черных клеенчатых фартуках и с багрово-синюшными рожами. Когда эти ледяные люди железными крючьями выволакивали из подвала ледяные глыбы, Йенни нередко подходила к ним и просила дать ей потрогать лед. Ей иногда разрешали. И она тогда до тех пор держала ладошку на ледяной глыбе, покуда кто-нибудь из грузчиков не отрывал ее силой со словами: "Ну хватит, хватит. Примерзнуть, что ли, захотела!"
Позже среди ледовых грузчиков появились и французы. Они взваливали ледяные блоки на плечи точно так же, как и наши грузчики, были такие же коренастые и синюшно-краснорожие. Их называли инорабочими, и неизвестно было, разрешается ли с ними разговаривать. Но Йенни, которая у себя в лицее учила французский, с одним из французов заговорила:
- Bonjour monsieur!
Француз оказался очень вежливый:
- Bonjour mademoiselle.
Йенни сделала книксен:
- Pardon, monsieur, vous permettez, monsieur, que jʼentre pour quelques minutes?
Француз радушным жестом ее пригласил:
- Avec plaisir, mademoiselle.
Йенни еще раз сделала книксен:
- Merci, monsieur! - И ладошка ее исчезла в лапе ледового француза. Их обоих, рука об руку, поглотил ледник. Остальные грузчики смеялись и отпускали шуточки.
А нам было не до смеха, мы начали считать: …двадцать четыре, двадцать пять… Если до двухсот не вылезет, будем звать на помощь. Они вышли на счете сто девяносто два, все так же рука об руку. В левой руке она держала кусок льда, сделала своему ледовому спутнику еще один книксен на прощанье и пошла с нами на солнышко. Нас знобило. Йенни бледным язычком лизала лед и предложила Тулле полизать тоже. Тулла отказалась. А я лизнул: как железо на морозе.
Дорогая кузина Тулла!
Когда произошла вся эта катавасия с твоими пиявками и Йенниным обмороком, когда мы из-за этого, а также из-за того, что ты непрестанно требовала от меня ребенка, поругались, когда ты стала реже ходить вместе с нами к Акционерному пруду, когда нам, Йенни и мне, расхотелось забираться к тебе в сарай, когда кончилось лето и снова началась школа, мы, Йенни и я, часто сидели вместе либо в укропных зарослях под заборами Индейской деревни, либо у лебединого домика, и я помогал Йенни тем, что не сводил глаз со здания ледника, потому что Йенни ни на что, кроме этого черного, без окон, ящика смотреть не хотела. Вот почему, наверно, ледник запомнился мне гораздо отчетливей, чем остальные здания Акционерной пивоварни, прятавшиеся в тени каштанов. Должно быть, это был обычный, смахивающий на замок, комплекс строений за угрюмой кирпичной стеной. Высокие окна машинного цеха наверняка были оправлены бордовым облицовочным кирпичом. Труба, хотя и приземистая, все равно торчала над Лангфуром, видная со всех сторон. Готов присягнуть: трубу Акционерной пивоварни увенчивал громоздкий рыцарский шлем с забралом. Поворачиваясь вместе с ветром, он выпускал густые, тяжелые клубы черного дыма и дважды в год подвергался чистке. Чистой кладкой новенького, умытого кирпича припоминается мне, если прищурить глаза, здание дирекции за оскольчатым овершьем ограды. Со двора пивоварни выезжали, надо думать, регулярно, пароконные повозки на резиновом ходу. Мощные битюги с короткими, на бельгийский манер остриженными хвостами. В кожаных фартуках и таких же фуражках, с сонными багрово-синюшными рожами, возчики пива: кучер и напарник. Кнут в кожаной торбе. Накладная книга и денежный кошель под фартуком. Жевательный табак всю дорогу. Металлические заклепки на конской сбруе. Подпрыгивание и позвякивание пивных ящиков, когда сперва передние, потом задние резиновые колеса переваливаются через железный порожек въезда. Жестяные буквы на надвратной арке: Н.А.П. - "Немецкая Акционерная Пивоварня". Влажное шипение: бутылкомоечный цех. В половине первого гудит сирена. В час снова гудит сирена. Ксилофонный бутылкомоечный перезвон - партитура забыта, а вот запах остался.