Конечно, кто-то занимался делом. Валя Грыжина, всегда свежевспотевшая, утирающая лицо подолом, куда бы ни приходила, казалось, немедленно кинется мыть полы, – рожала на продажу детей. У нее ничего другого не было. Она носила туфли от 36-го до 39-го размера – какие удавалось выпросить у нас утром, перед лекциями. Рожать она уезжала куда-то в Псков, к богатым бездетным нанимателям, по кабальному сговору с неким детприемником.
Однажды профессор Зара Григорьевна Минц – седая, подбирающая волосы в пучок, они выпадали, близоруко рассыпались вокруг, забирались за мятый воротничок, путались с междометиями, артикулировали паутиной у рта, – поставила ей пятерку за курсовую работу по частотному словарю Блока. Так и сказала, доставая рукописи из авоськи, – в дырочки капал кефир, лежавший вниз головой:
– Пятерки получают Светлана Пальман, Эльвира Сыльм и Валентина Грыжина за то, что я потеряла ее работу.
Моя подруга Наташа из военного городка все время пила от волнения и уважения к науке. Она была очень стеснительной и заставляла меня за ужином поворачиваться к ней спиной и прислушиваться – не чавкает ли она; потом еще гладила юбку, и на свиданиях с молодыми людьми в парке не садилась на скамейки, чтобы потом не встать, как дура, в мятой юбке. Ее здоровое военгородское лицо в крупную, похожую на птичий корм веснушку, долго было нечувствительно к запоям и лишь к последнему курсу стало оплывать и затягиваться зеленоватой тиной. По вечерам Наташа, чтобы вспомнить родной городок, приставала на улицах к солдатам, чумевшим в университетском Тарту, где кроме казармы был только университет.
Наташа заикалась, за что была отмечена Лотманом. Юрий Михайлович советовал:
– Наталья Федоровна, я сам в молодости несколько заикался, и только постоянная привычка к публичным выступлениям вполне излечила меня от этого недуга. Попробуйте решительно и спокойно.
– Ы-ы-а-а, – вытягивала похмельная Наташа.
– Вот и славно, – отзывался Юрий Михайлович, – пребывайте и впредь в добром здравии.
Когда дошли до народников, впечатлительная Надя Розмарин, такая худая, что, сев по-турецки, могла засунуть руки в брючины, вытащить их у талии и еще эту свою талию обнять; анфас ее трудно было разглядеть, только профиль несколько примирял с действительностью – своей, хотя и плоской, сообразностью, – вышла замуж за уголовника. Сыграли свадьбу с фатой в полуразрушенном бараке, с какими-то древними крестящимися старухами и цитатами из Канта в оригинале со стороны кафедры. Уголовник с интеллигентным нервным тиком, заставлявшим его постоянно отгонять от лица невидимых мошек, очень гордился умной невестой и прибил ее, и то не до смерти, только под утро, и как-то даже изящно – на четыре зуба и три шрама на голове, вокруг которых долго зарастали подбритые места, напоминая о короткой, но сильной страсти.
Студент Альтшуллер, всякую фразу начинавший с известия о том, что он еврей, запутавшись в "хвостах" и лишенный стипендии – единственного средства к существованию, – пырнул на безысходном зачете перочинным ножиком преподавательницу немецкого языка красотку Эллочку с длинной, водопроводной, пульсирующей шеей и пурпурным лаком на узких коготках, мерцающих огнями в тусклом городе.
Попал в селезенку. Мы помчались в соседнюю аудиторию – к мужу преподавательницы, нашему профессору лингвистики, отличавшемуся теплым девичьим голосом и скромными ушами: он в смущении прикрывался газетой на экзаменах, чтобы не мешать нам пользоваться шпаргалками.
– Борис Михайлович, – кричим, – Эллочку зарезали!
– Что вы говорите?! – развел руками. – Впрочем, этого следовало ожидать…
Кто-нибудь из самых приближенных учеников Лотмана доносил. Начинались обыски. Находили подпольную типографию и рукопись с дарственной надписью Солженицына. В последнюю секунду удавалось уничтожить магнитофонную запись голоса Бродского – пленку разрывали руками на куски и по одному спускали в унитаз. Город закрывался. Доносителя разоблачали и намеревались общим собранием исключить из комсомола. Но Лотман не разрешал, а напротив, с брезгливой вежливостью, не слушая, до конца курса ставил ему одни пятерки, приближая к аспирантуре. Рассадник свободы – филфак – временно затихал, угнездившись в районе протопопа Аввакума с курицей и вопросов особенностей употребления юса большого и юса малого.
У нас была своя подпольная организация. По ночам, когда благонамеренные студенты спали, мы воровали из шкафчиков на общей кухне еду. Особенно хороши были в этом деле Степанов, без табуретки дотягивавшийся до верхних дверец, открывавший их и, с помощью невидимого шеста, пружинисто и бесшумно, подпрыгивавший посмотреть, и впечатлительная Надя Розмарин, тоскующая после короткого и яркого брака с уголовником. Ей выпадало под свободный свитер прятать ворованное – лежалую, с черным ободком, кочерыжку капусты, плохо помытую банку от варенья, а случалась удача, так и буханку хлеба или несколько вареных картофелин. Голод всегда наступал именно ночью. Когда казалось, что где-то же должна быть теплая, в мягких шерстяных носках, уютная жизнь возле лампы с шелковым абажуром. Под которым руки в ямочках разглаживают бархатную скатерть.
Глухие и темные слухи ходили в общежитии о кухонном воровстве.
Однажды ночью, трезвый и с достоинством, Степанов пришел на кухню. Следом кралась Надя в балахоне. Кухня была большая, с четырьмя плитами и огромным количеством шкафчиков, поставленных шатко один на другой, как детские кубики. На иных висели замки. Степанов шагнул и распахнул первую же незапертую дверцу напротив своего лица. На голой сероватой полке, даже газета не была подстелена, лежала человеческая голова. Вытаращенные глаза смотрели вбок, мимо Степанова, в сторону Нади Розмарин. Вспотевшие от крови волосы косыми прядями падали на обрубок шеи. Кожа мешковато укрывала высыхающие щеки. Степанов рванул ворот желтого, женского своего платья, тот не поддался, сделанный из плотной, чешуйчатой парчи. Под ногами Степанова оказалась узкая, в одну половицу, перекладина над пропастью; он закачался, медленно полетел вниз, плотный воздух не помещался в груди, но пружинил, замедляя падение; пролетая мимо одного из шкафчиков, Степанов уцепился за дверцу, распахнулась вся конструкция; переборки в шкафчиках были сняты, и внутри, в полный рост, с прилаженной головой, стоял в дозоре комсомольский активист по обнаружению вора. Но Степанов этого уже не видел, он вздрагивал, затихал, переворачивался на полу, будто его с оттяжкой били ногами, и выкрикивал слова, которые утром пытался извлечь из него и не смог экзаменатор:
– Можно, можно сказать не обинуясь, хотя и несколько априорно, что Писарев был членом первого женского печатного органа, чем и лил воду на мельницу просвещения.
Экзаменатор, приглашенный из Питера опальный профессор, уличенный в Северной Пальмире в эпистолярных сношениях с зарубежьем, был в Тарту, в благодарность, осторожен в выражениях; но Степанов был осторожен вдвойне, и только когда "скорая" увозила его, он выкрикнул на весь город:
– Между поэзией и прозой нет непреодолимой Китайской стены!
Надя Розмарин все действие простояла безмолвно, плоской тенью, скудной щепочкой застряв в толпе, и сошла с ума только через два года, будучи учительницей средней школы. Она попыталась задушить пионера его же пионерским галстуком, для надежности приперев мальчика к стенке острым деревянным коленом. Говорили, что в истории этой была особая политическая подоплека, но Надя молчала и пользовалась любовью всего персонала психушки за чрезвычайную послушность и аккуратность. Она слюнила палец и собирала на него мельчайшие крошки съестного, прилипшее слизывала и начинала все сызнова. Требовалась в этом деле особая тщательность, малейшую оплошность могли заметить голуби и заклевать Надю.
Питерский профессор осмелел, на зачетах он выстукивал костяшками пальцев по столу, как по диким, неприрученным клавишам: та-та-та, та-та-та, та-та-та, та-та-та, туч-ки не-бес-ные веч-ны-е стран-ни-ки; глаза его круглились, он забывался, захлебывался в звуках.
– Дактиль! – отвечал звонко студент и был отпускаем с миром.
Больше того, подающему надежды аспиранту Игорю Чернову поручили вести введение в структуральную поэтику. Свежей походкой, с хорошим утренним лицом, в котором все было соразмерно и удобно, Игорь Чернов вошел в нашу аудиторию и распластал на доске систему координат. По правую и левую стороны оси абсцисс он выписал соответственно мужские и женские признаки: "Я помню" – мужская сторона, "явилась ты" – женская; сверху и снизу оси ординат поместил соответственно плюсовую и минусовую атрибутику: "чудное мгновенье", "милые черты" – к плюсу, тогда как "во мраке заточенья" и "без божества" – к минусу. Сомнительным было лишь "мимолетное виденье" ввиду актуализированной краткости существования, но и его пока зачислили в плюсовые.
Работа спорилась. На дом задали самостоятельно разложить "Пророка".
В метрополии заворочались. Раздался раздраженный кашель, и в специальном журнале кто-то рявкнул: "Доколе?!".
– Однако, – отвечал Юрий Михайлович Лотман, – знание структуры коринфского мрамора вовсе не мешает наслаждаться видом статуи.
Кафедру не тронули, но накрыли на всякий случай сеткой для пчел.
Я беспрепятственно написала диплом о влиянии плана выражения на план содержания в поэтическом слове, а проще говоря, о семантическом сближении рифмующихся слов, обусловленном продуктивными кинетическими моделями разового словообразования в имманентном контексте стихотворения. В целом диплом был посвящен поэзии Андрея Вознесенского.
От всего этого карточного азарта осталось одно только слово "дефиниция", важно всплывающее время от времени в памяти.
Сначала Зару Григорьевну Минц, а потом, очень скоро, и Юрия Михайловича Лотмана хоронили, по завещанию, в полной тишине. По всему маленькому Тарту стояли в почетном карауле тысячи студентов в фуражечках и ученые, съехавшиеся со всего мира.
Была и Валя Грыжина с шестью детьми, сданными двадцать шесть лет назад в псковский детприемник. Все они пошли по стопам матери в том смысле, что учились теперь на филфаке.
Прибыл из Германии и бывший студент Альтшуллер, пострадавший когда-то от перочинного ножичка и немецкого языка, и привез всем в подарок свой роман-бестселлер "Свободы колючая нить", переведенный на восемнадцать языков.
Мою подругу Наташу из военного городка прислал в Тарту трудовой коллектив, где ее ценили и уважали. Наташа работала мастером на мясомолочном комбинате, но не забывала литературу. Она плакала, глотала слова, потом успокоилась и говорила: "Ничего. Все пройдет, как с белых яблонь… вишня!" – "Наташа, а почему вишня?" – "Так ведь это метафора. Разве ты забыла?"
Только Надя Розмарин, скрываясь от голубей, так ничего и не узнала о несчастье. Да еще ничего не узнал Степанов, опохмелившись несколько лет назад по ошибке соляной кислотой. После университета его распределили в поселковую школу, где не было ни одного мужчины, которому он мог бы открыться в своей страсти. Его же собственная мужская стать неудержимо влекла к нему женщин. Учительница химии пробралась к нему однажды ночью и попыталась овладеть им, сонным, силой. "Убирайтесь, – закричал Степанов, – вы настоящий подонок!" Он оделся, ворвался в школу, взломал шкафчик в химическом кабинете и схватил роковую склянку…
Общежитие на Старом Тиги (продолжение)
Отец рассказывал, что страх на фронте стал появляться только к 1944 году. Сердца кололись, как ворье на допросах; случались инфаркты – предчувствия мира.
И еще он говорил, что никто заранее не мог проверить свою смелость. Были отважные красавцы, писавшие кровавые огнеметные стихи и сбегавшие в тыл после первой же бомбежки, не доехав до передовой, а были узкоплечие, робкие, вздрагивающие от громкого голоса, не переносящие мата: они шли на смерть спокойно, словно заскучав с одной женщиной – жизнью и ища развлечений на стороне.
Так, полагаю сейчас, всё тартуское диссидентство – отчаянно смелое в своей среде – с запрещенными Библиями в руках, с пятой копией "Большого террора" Конквеста под подушкой, с презрением к официальной поэзии, приглашавшее в гости правозащитников и представителей "второй литературной действительности" от Белинкова и Солженицына до Бродского, совершенно не представляло, как оно себя поведет, когда окажется в ситуации карателей, а не гонимых. Какую роль разыграет, чем окажется зараженным, какие ненавистные слова, совершенно этого от себя не ожидая, произнесет.
У Лотмана есть мысль, что декабристы выдавали товарищей потому, что не имели литературного примера правильного поведения на допросе.
Итак, как и предсказал бывший муж моей сестры, сокурсники, во всяком случае те, кто мечтал попасть в дом к Лотману и Габовичам, возненавидели меня. Попытались пустить сплетню, что поступила я по блату, что мой "папаша" обстряпал это дело по "своим каналам", но я училась лучше всех на курсе, и идею связей пришлось оставить. Тогда стали при мне рассуждать о достоинствах и мелодичности фашистских гимнов (предполагалось, что я донесу, куда следует), но и тут ничего не вышло. Но ненависть, в отличие от любви, всегда готова и подождать.
Питерская Ксения Кумпан (ее сестра была опальной поэтессой, сама Ксения была знакома с Глебом Семеновым и даже Леной Шварц) создала вокруг себя "кумпанию", из которой Лотман, объявивший, что семинар набирать не будет, все-таки семинар образовал.
Это была его свита, опереточно воспевавшая кумира с неудовлетворенной страстью закрытых учебных заведений.
Я же оказалась в обществе неудачников, изгоев, аутсайдеров; мы дико и бессмысленно пьянствовали, прогуливали лекции; Степанов приводил нас по вечерам в ресторан и предлагал развлечься с нами поспешным командировочным, которые подсаживались охотно к нам за столик, платили за еду и выпивку, потом мы все выходили на секундочку в туалет и сбегали, а Степанов застенчиво предлагал себя самого разгоряченным искателям мимолетных приключений. Чаще всего его били, но иногда случался и на его улице праздник.
Каждую пятницу я приезжала в Таллин и умоляла родителей разрешить мне бросить университет, объясняла, что не могу больше, не могу, правда, больше не могу ни дня! Мама накрывала стол с водочкой и отменной острой закуской, папа просил меня потерпеть немного, просто совсем немного, уже осталось-то всего ничего.
В конце первого курса у меня началась цинга на почве недоедания. Но меня вылечили.
Потом я получила двойку на экзамене по фольклору: полуслепому Вольмару Адамсу, дружившему еще с Северяниным, показалось, что я прячу под мини-юбкой шпаргалку; старик любил на лекциях порассказать о легкомысленных девицах Парижа и признался, что до сих пор ему приятно смотреть на стройные ножки; подмигивая, обещал ставить только пятерки тем, кто придет к нему на экзамен в мини. Многие и пришли в мини, я юбку от некоторого смущения одергивала, а профессору показалось, что я прячу шпаргалку, он и выгнал меня, не спрашивая. Я тут же прикатила с вещами в Таллин, но была немедленно отправлена на пересдачу и утром следующего дня получила благополучно привычную пятерку, а о вчерашней двойке Вольмар Адамс просто забыл и нигде ее не зафиксировал.
Дальше у меня уже не было сбоя в учебе.
Я стала проситься не в МГУ, но в Литинститут, куда у меня были все основания поступить. Но не отпустили. Почему? Уже никогда не узнаю.
Но вот университет подошел к концу. Я защитила на "отлично" диплом, получила рекомендацию в аспирантуру, мои приятельницы и Степанов с горем пополам сдали государственные экзамены. Впереди был выпускной вечер и полная свобода. На подготовку к вечеру нам дали три дня. Решено было провести их в окончательном и завершающем алкогольном ликовании.
Двери в комнате в общежитии были сняты с петель, ходили какие-то совершенно посторонние, по-летнему полуголые люди, вместо одной из бобин на магнитофоне крутился утюг. Приехал чей-то жених и был так шокирован нашим страшным бытом, что напился до совершенного беспамятства и выпадания со второго этажа на асфальт, куда ему вслед полетела бутылка (на опохмел), попавшая в голову высокопоставленному городскому чиновнику, вышедшему ночью прогуляться после ответственного заседания.
Оправившись от удара и испуга, высокопоставленный чиновник тут же, ночью, дал делу ход. В шесть часов утра Юрия Михайловича Лотмана разбудили и предложили ему навести порядок на вверенной ему территории русской филологии. Еще через час, сопровождаемый восхищенной свитой, Юрий Михайлович входил в общежитие. Он поднялся в нашу комнату и увидел безобразнейшую картину поедания Степановым валявшейся на полу кильки. Кроме Степанова в комнате был только принесенный с улицы чей-то жених, спавший в объятьях может быть своей, а может быть и чужой невесты.
– В двенадцать часов, – объявил Лотман срывающимся голосом, – попрошу всех, прописанных в комнате, быть на комсомольском собрании на кафедре русской литературы! Полный сбор курса! Все!
Очумевший Степанов пошел нас разыскивать по всем этажам, мы валялись кто где, я уже собралась садиться в автобус и ехать в Таллин, где у меня была семья и маленькая дочка. Но осталась.
Мы выпили пива и решили держаться независимо, всё отрицать и ничего не подписывать.
– Да, я завтракал, – приосанивался Степанов, – не спорю, но ведь на то и утро, чтобы завтракать!
Моя похмельная подруга Наташа могла только мычать и то – заикаясь.
У Нади Розмарин на лбу вырос внезапно ровный и гладкий столбик.
– Моя мама не переживет, не переживет, – повторяла она, – я учусь уже одиннадцать лет, так нельзя, мама не переживет.
Рядом плакала Валя Грыжина, оказалось, что жених приехал к ней; он смирился с ее детьми, выращиваемыми на продажу, но категорически отказался прощать чернозем на простынях, которые у нас в общежитии меняли раз в семестр.
Душным летним днем мы явились, воняя перегаром и дешевым табаком, на кафедру. Полубезумная Надя купила по дороге бутылку "Гамзы" и несла ее, пряча за узкой своей спиной; бутылка выступала с обоих боков. Мы ожидали увидеть что угодно, но только не то, что открылось нашему мутному самогонному взгляду. На стене святая святых, кафедры русской литературы, висел портрет Владимира Ильича Ленина с мудрым прищуром. Точно под портретом сидела "кумпания" в белоснежных рубашках с комсомольскими значками на груди. Рядом с ними находилась старшая сестра нашей сокурсницы Елена Душечкина – молодой университетский преподаватель, куратор нашего курса. Юрий Михайлович сидел за президиумным столом.
Начался допрос.
Мы, разумеется, вели себя безобразно, ёрничали, пытались острить: "Кто пил? Мы пили?!".
– Хватит прикидываться! – возвысил голос Лотман.
– Ладно, – ответил Степанов и усмехнулся, – ладно. Мы не будем прикидываться. Только уж и вы не прикидывайтесь, будто не знаете, что филфак пьет. Весь ваш филфак ничего не делает, а только пьет, ясно вам?!
– Филфак пьет?! – вскочил Лотман. – Так филфак не будет пить!!! Всех выгнать к чертовой матери! Всех – вон! Всех лишить дипломов! Попрошу высказываться.
– Таким не место в советской школе! – взвизгнула Лариса Бетина (помесь белки и зайца). – Чему они могут научить наших советских детей, наших октябрят, пионеров, комсомольцев?!