Незачем объяснять ему, его умственное развитие не доходит до пониманияглубокого смысла этой невинной игры слов, передающих целую систему довольнооригинальных идей (Леонард Фезер полностью поддержал меня, когда в Нью-Йоркея поделился с ним своими выводами), и что параэротизм джаза преобразуется современ washboard, и так далее, и тому подобное. Как всегда, меня опятьразвеселила мысль о том, что критики гораздо более необходимы обществу, чемя сам склонен полагать (наедине с собой, в дневниковых записях), потому чтосоздатели - от настоящего композитора до Джонни, - обреченные на мукитворчества, не могут диалектически оценивать результаты своего творчества,постулировать основы и определять значимость собственного произведения илиимпровизации. Всегда надо напоминать себе об этом в тяжелые минуты, когдастановится худо от мысли, что ты - всего-навсего критик. "Имя сей звездеполынь", - говорит Джонни, и теперь я слышу его другой голос, его голос,когда он… Как бы это выразиться, как описать Джонни, когда он около вас,но его уже нет, он уже далеко? В беспокойстве слезаю с парапета, вглядываюсьв него. Имя сей звезде полынь, ничего не поделаешь.
- Имя сей звезде полынь, - говорит Джонни в ладони своих рук. - Икуски ее разлетятся по площадям большого города. Шесть месяцев назад.
Хотя никто меня не видит, хотя никто об этом не узнает, я с досадыпожимаю плечами для одних только звезд. ("Имя сей звезде полынь!") Мывозвращаемся к старому: "Это я играю уже завтра". Имя сей звезде полынь, икуски ее разлетятся шесть месяцев назад. По площадям большого города. Джонниушел далеко. А я зол, как сто чертей, всего лишь потому, что он не пожелалничего сказать мне о книге, и, в общем, я так ничего и не узнал, что ондумает о моей книге, которую столько тысяч любителей джаза читают на двухязыках (скоро будут и на трех - поговаривают об издании на испанском: вБуэнос-Айресе, видно, не только танго играют).
- Платье было великолепным, - говорит Джонни. - Не поверишь, как оношло Лэн, но только лучше я расскажу тебе об этом за стопкой виски, если утебя есть деньги. Дэдэ оставила мне каких-то вшивых триста франков.
Он саркастически смеется, глядя на Сену. Будто ему и без денег недостать спиртного и марихуаны. Джонни начинает толковать мне, что Дэдэ оченьхорошая (а о книге - ничего!) и заботится о его же благе, но, к счастью, насвете существует добрый приятель Бруно (который написал книгу, но о ней -ничего!), и как хорошо было бы посидеть с ним в кафе, в арабском квартале,где никогда никого не беспокоят, особенно если видят, что ты хоть каким-тобоком относишься к звезде по имени полынь (это уже подумал я; мы вошли вкафе со стороны Сен-Северэн, когда пробило два часа ночи, - в такое времяжена моя обычно просыпается и вслух репетирует все то, что выложит мне заутренним кофе). Итак, мы сидим с Джонни, заказываем отвратный дешевыйконьяк, повторяем по стопке и остаемся очень довольны. Но о книжке - нислова, только пудреница в форме лебедя, звезда, осколки предметов вперемешкус осколками фраз, с осколками взглядов, с осколками улыбок, брызгами слюнына столе и на стакане (стакане Джонни). Да, бывают моменты, когда мнехотелось бы, чтобы он уже перешел в мир иной. Думаю, в моем положении многиепожелали бы того же. Но можно ли допустить, чтобы Джонни умер, унеся с собоймысли, которые он не хочет выложить мне этой ночью; чтобы и после смерти онпродолжал преследовать и убегать (я уже просто не знаю, как выразиться);можно ли допустить такое, хотя бы это и стоило мне моего спокойствия, моейкарьеры, авторитета, который так укрепили бы уже абсолютно неопровержимыетезисы и пышные похороны…
Время от времени Джонни прерывает монотонное постукивание пальцами постолу, глядит на меня, корчит непонятные гримасы и снова принимаетсябарабанить. Хозяин кафе знает нас еще с тех пор, когда мы приходили сюда содним арабом-гитаристом. Бен-Айфа явно хочет спать - мы сидим совсем одни вгрязном кабачке, пропахшем перцем и жаренными на сале пирожками. Меня тожеклонит ко сну, но ярость отгоняет сон, глухая ярость, и даже не противДжонни, а против чего-то необъяснимого - так бывает, когда весь вечерзанимаешься любовью и чувствуешь: надо принять душ, стало тошно, совсем нето что вначале… А Джонни все отбивает пальцами по столу осточертевшийритм, иногда подпевая себе и почти не обращая на меня внимания. Похоже было,что он ни словом больше не обмолвится о книге. Жизнь кидает его из стороны всторону; сегодня - женщина, завтра - новая неприятность или путешествие.Самым разумным было бы стащить у него английское издание, а для этогоследует поговорить с Дэдэ и попросить ее оказать эту любезность - я-то вдолгу не останусь. А впрочем, зря я тревожусь, даже выхожу из себя. Нечего иждать какого-либо интереса к моей книге со стороны Джонни; по правде говоря,мне и в голову никогда не приходило, что он может ее прочитать. Я прекраснознаю, в книге не говорится правды о Джонни (но и лжи там нет), - в нейтолько анализ музыки Джонни. Благоразумие и доброе к нему отношение непозволили мне без прикрас показать читателям его неизлечимую шизофрению,мерзкое дно наркомании, раздвоенность его жалкого существования. Я задалсяцелью выделить основное, заострить внимание на том, что действительно ценно,на бесподобном искусстве Джонни. Стоило ли еще о чем-то говорить? Но можетбыть, именно здесь-то он и подкарауливает меня, как всегда, выжидает чего-тов засаде, притаившись, чтобы сделать затем дикий прыжок, который можетсшибить всех нас с ног. Да, наверное, здесь он и хочет поймать меня, чтобыпотрясти весь эстетический фундамент, который я воздвиг для объяснениявысшего смысла его музыки, для создания стройной теории современного джаза,принесшей мне всеобщее признание.
Честно говоря, какое мне дело до его внутренней жизни? Меня лишь однотревожит - что он будет продолжать валять дурака, а я не могу (скажем, нежелаю) описывать его сумасбродства и что в конце концов он опровергнет моиосновные выводы, заявит во всеуслышание, что мои утверждения - ерунда и егомузыка, мол, выражает совсем другое.
- Послушай, ты недавно сказал, что в моей книге кое-чего не хватает.
(Теперь - внимание!)
- Кое-чего не хватает, Бруно? Ах да, я тебе сказал - кое-чего нехватает. Видишь ли, в ней нет не только красного платья Лэн. В ней нет…Может, в ней не хватает урн, Бруно? Вчера я их опять видел, целое поле, ноони не были зарыты, и на некоторых - надписи и рисунки, на рисунках -здоровые парни в касках, с огромными палками в руках, совсем как в кино.Страшно идти между урнами и знать, что я один иду среди них и чего-то ищу.Не горюй, Бруно, не так уж и важно, что ты забыл написать про все это. Но,Бруно, - и он ткнул вверх недрогнувшим пальцем, - ты забыл написать проглавное, про меня.
- Ну брось, Джонни.
- Про меня, Бруно, про меня. И ты не виноват, что не смог написать отом, чего я и сам не могу сыграть. Когда ты там говоришь, что моя настоящаябиография - в моих пластинках, я знаю, ты от души в это веришь, и, крометого, очень красиво сказано, но это не так. Ну, ничего, если я сам не сумелсыграть как надо, сыграть себя, настоящего… то нельзя же требовать от тебячудес, Бруно… Душно здесь, пойдем на воздух.
Я тащусь за ним на улицу, мы бредем куда глаза глядят. В каком-топереулке за нами увязывается белый кот, Джонни долго гладит его. Нет, думаю,хватит. На площади Сен-Мишель возьму такси, отвезу его в отель и отправлюсьдомой. Во всяком случае, ничего страшного не случилось; был момент, когда яиспугался, что Джонни изобрел нечто вроде антитезы моей теории и испробуетее на мне, прежде чем поднять трезвон. Бедняга Джонни, ласкающий белогокота. В сущности, он только и сказал разумного, что никто ни о ком ничего незнает, а это далеко не новость. Любое жизнеописание на том стоит и стоятьбудет, и нечего тут канителиться, черт побери. Идем домой, идем домой,Джонни, уже поздно.
- Не думай, что дело только в этом, - вдруг говорит Джонни,выпрямляясь, словно прочел мои мысли. - Есть еще Бог, дорогой мой! Воттут-то ты и наплел ерунды.
- Идем домой, идем домой, Джонни, уже поздно.
- Есть еще то, что и ты, и такие, как мой приятель Бруно, называютБогом. Тюбик с зубной пастой - для них Бог. Свалка барахла - для них Бог.Боязнь дать себе волю - это тоже для них Бог. И у тебя еще хватило совестисмешать меня со всем этим дерьмом. Наплел чего-то про мое детство, про моюсемью, про какую-то древнюю наследственность… В общем - куча тухлых яиц,а на них сидишь ты и кукарекаешь, очень довольный своим Богом. Не хочу ятвоего Бога, никогда не был он моим.
- Но я только сказал, что негритянская музыка…
- Не хочу я твоего Бога, - повторяет Джонни. - Зачем ты заставляешьменя молиться ему в твоей книжке? Я не знаю, есть ли этот самый Бог, я играюсвою музыку, я делаю своего Бога, мне не надо твоих выдумок, оставь их дляМахалии Джексон и Папы Римского, - и ты сию же минуту уберешь эту ерунду изсвоей книжки.
- Ладно, если ты настаиваешь, - говорю я, чтобы что-нибудь сказать.- Во втором издании.
- Я так же одинок, как этот кот, да еще и побольше, потому что я этознаю, а он нет. Проклятый, оцарапал мне руку. Бруно, джаз - не толькомузыка, я - не только Джонни Картер.
- Именно так у меня и сказано и написано, что ты иногда играешь,словно…
- Словно мне в зад иглу воткнули, - говорит Джонни, и впервые за ночья вижу, как он свирепеет. - Слова нельзя сказать - сразу ты переводишь насвой паскудный язык. Если я играю, а тебе чудятся ангелы, я тут ни при чем.Если другие разевают рты и орут, что я достиг вершины, я тут ни при чем. Исамое плохое - вот это ты совсем упустил в своей книжке, Бруно, - что яведь ни черта не стою, вся моя игра и все хлопки публики ни черта не стоят,действительно ни черта не стоят!
Поистине трогательный прилив скромности, да еще в такой поздний час. Охэтот Джонни…
- Ну как тебе объяснить? - кричит Джонни, схватив меня за плечи исильно тряхнув раза три ("La paix!" - завизжали слева из окна). - Делоне в том, музыкально это или нет, здесь другое… Вот есть же разница -мертвая Би или живая. То, что я играю, - это мертвая Би, понимаешь? А яхочу, я хочу… И потому я иногда бью свой сакс вдребезги, а публика думает,я - в белой горячке. Ну, правда, я всегда под мухой, когда так делаю,сакс-то бешеных денег стоит.
- Идем, идем. Я возьму такси и отвезу тебя в отель.
- Ты сама доброта, Бруно, - усмехается Джонни. - Мой дружок Брунопишет в своей книжке все, что ему болтают, кроме самого главного. Я никогдане думал, что ты можешь так загибать, пока Арт не достал мне книгу. Сначаламне показалось, что ты говоришь о ком-то другом, о Ронни или о Марселе, апотом - Джонни тут, Джонни там, значит, говорится обо мне, и я спросилсебя: разве это я? Там и про меня в Балтиморе, и про Бэрдлэнд, и про моюманеру игры, и все такое… Послушай, - добавляет он почти холодно, - я недурак и понимаю, что ты написал книгу на публику. Ну и хорошо, и все, что тыговоришь о моей манере игры и чувстве джаза, - на сто процентов о’кей. Чегонам еще спорить об этой книге? Мусор в Сене, вон соломинка, плывущая мимо,- твоя книга. А я - вон та, другая соломинка, а ты - вот эта бутылка…плывет себе, качается… Бруно, я, наверное, так и умру и никогда не поймаю,не…
Я поддерживаю его под руки и прислоняю к парапету. Он опять тонет всвоих галлюцинациях, шепчет обрывки слов, отплевывается.
- Не поймаю, - повторяет. - Не поймаю…
- Что тебе хочется поймать, старина? - говорю я. - Не надо желатьневозможного. Того, что ты поймал, хватило бы…
- Ну да, для тебя, - говорит Джонни с упреком. - Для Арта, для Дэдэ,для Лэн… Ты знаешь, как это… Да, иногда дверь начинает открываться…Гляди-ка, обе соломинки поравнялись, заплясали рядом, закружились…Красиво, а?.. Начинала дверь открываться, да… Время… Я говорил тебе, мнекажется, что эта штука, время… Бруно, всю жизнь в своей музыке я хотелнаконец приоткрыть эту дверь. Хоть немного, одну щелку… Мне помнится, вНью-Йорке как-то ночью… Красное платье… Да, красное, и шло ейудивительно. Так вот, как-то ночью я, Майлз и Холл-Целый час, думаю, мыиграли запоем, только для самих себя, и были дьявольски счастливы… Майлзиграл что-то поразительно прекрасное - я чуть со стула не свалился, а потомсам заиграл, закрыл глаза и полетел. Бруно, клянусь, я летел… И слышал,будто где-то далеко-далеко, но в то же время внутри меня самого или рядом сомной кто-то растет… Нет, не кто-то, не так… Гляди-ка, бутылка мечется вводе как чумовая… Нет, не кто-то, очень трудно искать сравнения… Пришлакакая-то уверенность, ясность, как бывает иногда во сне, - понимаешь? -когда все хорошо и просто, Лэн и дочки ждут тебя с индейкой на столе, когдамашина не натыкается на красный свет и все катится гладко, как бильярдныйшар. А я был словно рядом с самим собой, и для меня не существовало ниНью-Йорка, ни, главное, времени, ни "потом"… Не существовало никакого"потом"… На какой-то миг было лишь "всегда". И невдомек мне, что все это- ложь, что так случилось из-за музыки, она меня унесла, закружила… Итолько кончил играть - ведь когда-нибудь надо было кончить, бедняга Холлуже доходил за роялем, - в этот самый момент я опять упал в самого себя…
Он всхлипывает, утирает глаза грязными руками. Я просто не знаю, чтоделать; уже поздно, с реки тянет прохладой. Так легко простудиться.
- Мне кажется, я хотел лететь без воздуха, - опять забормотал Джонни.- Кажется, хотел видеть красное платье Лэн, но без Лэн. А Би умерла, Бруно.Должно быть, ты прав - твоя книжка, наверное, очень хорошая.
- Пойдем, Джонни, я не обижусь, если она тебе не по вкусу.
- Нет, я не про то. Твоя книжка хорошая, потому что… Потому что тыне видишь урн, Бруно. Она все равно как игра Сатчмо - чистенькая,аккуратная. Тебе не кажется, что игра Сатчмо похожа на день именин или накакое-то благодеяние? А мы… Я сказал тебе, что мне хотелось летать безвоздуха. Мне казалось… надо быть совсем идиотом… казалось, придет день,и я поймаю что-то совсем особенное. Я ничем не мог себя успокоить, думал,что все хорошее вокруг - красное платье Лэн и даже сама Би - это словноловушки для крыс, не знаю, как сказать по-другому… Крысоловки, чтобы никтоникуда не рвался, чтобы, понимаешь, говорили - все на земле прекрасно.Бруно, я думаю, что Лэн и джаз, да, даже джаз, - это как реклама вжурналах, красивые штучки, чтобы я забавлялся ими и был доволен, как доволенты своим Парижем, своей женой, своей работой… У меня же - мой сакс… мойсекс, как говорится в твоей книжке. Все это не то. Ловушки, друг… потомучто не может не быть чего-то другого; не верю, чтобы мы не подошли оченьблизко, совсем вплотную, к закрытой двери…
- Одно я тебе скажу: надо давать, что можешь, - буркнул я, чувствуясебя абсолютным дураком.
- И, пока можешь, хапать премии журнальчика "Даун бит", - киваетДжонни. - Да, конечно, да-да, конечно.
Потихоньку я подталкиваю его к площади. К счастью, на углу - такси.
- Все равно плюю я на твоего Бога, - бормочет Джонни. - Ты меня тудане впутывай, я не разрешаю. А если он взаправду стоит по ту сторону двери -будь он проклят. Невелика заслуга попасть туда, если от него зависит -открыть тебе дверь или нет. Надо самому вышибить дверь ногами, вот и все.Разбить вдребезги, извалять в дерьме, … на нее. Тогда, в Нью-Йорке, я былоповерил, что открыл дверь своей музыкой, но, когда кончил играть, этотпроклятый захлопнул ее перед самым моим носом - и все потому, что я никогдаему не молился и в жизни не буду молиться, потому, что я знать не желаюэтого продажного лакея, открывающего двери за подачки, этого…
Бедняга Джонни, он еще жалуется, что такое не попадает в книгу. А ведьуже три часа ночи, Матерь Божья!