Чудесные занятия - Хулио Кортасар 38 стр.


Увы, она и не подозревала, что существуют пауки. Во время наших трехили четырех встреч они не терзали меня, затаившись в бездне, ожидая дня,когда я одумаюсь, будто бы я уже не думал обо всем, но были вторники, былокафе и была радость, что Мари-Клод уже там или что вот-вот распахнется дверьи влетит это темноволосое упрямое создание, которое, нимало о том не ведая,боролось против вновь проснувшихся пауков, против нарушения правил игры,защищаясь от них легким прикосновением руки, непокорной прядью, то и делопадавшей на лоб. В какой-то момент она, казалось, что-то поняла, умолкла ивыжидательно смотрела на меня, очевидно заметив, какие я прилагаю усилия,чтобы продлить передышку, чтобы придержать пауков, снова начинавшихорудовать, несмотря на Мари-Клод, против Мари-Клод, которая все-таки ничегоне понимала, сидела и молчала в ожидании. Нет - наполнять рюмки, и курить,и болтать с ней, до последнего отстаивая междуцарствие без пауков,расспрашивать ее о жизни, о повседневных хлопотах, о сестре-студентке инемудреных радостях и так желать эту черную прядь, прикрывающую ей лоб,желать ее саму, как действительно последнюю остановку на последних метрахжизни, но была бездна, была расщелина между моим стулом и этим диванчиком,где мы могли бы поцеловаться, где мои губы впервые прикоснулись бы к ароматуМари-Клод, прежде чем мы пошли бы, обнявшись, к ее дому, поднялись бы полестнице и избавились бы от одежд и ожиданий.

И я ей обо всем рассказал. Как сейчас помню: кладбищенская стена иМари-Клод, прислонившаяся к ней, а я говорю, говорю, зарыв лицо в горячиймех ее пальто, и вовсе не уверен, что мой голос, мои слова доходят до нее,что она может понять. Я сказал ей обо всем - обо всех подробностях игры, оничтожных шансах на счастье, исчезавших вместе со столькими Паулами(столькими Офелиями), которые всегда избирали другой путь, о пауках, которыев конце концов возвращались. Мари-Клод заплакала, я чувствовал, как онадрожит, хотя словно еще пытается защитить меня, подставить плечо,прислонившись к стене мертвых. Она ни о чем меня не спросила, не захотелаузнать ни "почему", ни "с каких пор", ей в голову не приходило уничтожитьраз и навсегда заведенный механизм, работающий против города и его табу.Только тихое всхлипывание, похожее на стоны маленького раненого зверька,звучало бессильным протестом против триумфа игры, против дикой пляски пауковв бездне.

В подъезде ее дома я сказал ей, что еще не все потеряно, что от насобоих зависит, состоится ли наша настоящая встреча; теперь и она знаетправила игры, и они упрощаются уже потому, что отныне мы будем искать толькодруг друга. Она сказала, что попросит две недели в счет отпуска и будетбрать с собой в метро книгу, и тогда сырое, враждебное время в этомподземном мире пролетит быстрее; что станет придумывать самые разныекомбинации и ждать меня, читая книги или разглядывая афиши. Мы не хотелидумать о несбыточности, о том, что, если и встретимся в одном вагоне, этоеще ничего не значит, что на сей раз нельзя допускать ни малейшегосамообмана. Я попросил, чтобы она ничуть не волновалась, спокойно ездила вметро и не плакала эти две недели, пока я буду ее искать. Без слов онапоняла, что, если этот срок истечет и мы не увидимся или увидимся, нокоридоры уведут нас в разные стороны, уже не имеет смысла возвращаться вкафе или ждать друг друга возле подъезда ее дома.

У подножия лестницы, которую желтый свет лампочек протягивал ввысь, досамого окна той воображаемой Мари-Клод, что спала в своей квартире, в своейпостели, раскинувшись во сне, я поцеловал ее волосы и медленно отпустил еетеплые руки. Она не искала моих губ, мягко отстранилась от меня и,повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице, по одной из тех многихлестниц, которые уводили их от меня, не позволяя идти им вослед.

Я вернулся домой пешком, без пауков, опустошенный, но словно бы омытыйновой надеждой. Теперь пауки мне были не страшны, игра начиналась заново,как не один раз прежде, но отныне с одной только Мари-Клод. В понедельник яспустился на станцию "Куронн" ранним утром и поднялся на "Макс-Дормуа"поздним вечером, во вторник вошел на "Кримэ", в среду - на "Филип-Огюст",точно соблюдая правила, выбирая линии с пятнадцатью станциями, четыре изкоторых имели пересадку; на первой из них я должен был выбрать"Севр-Монрей", на второй - "Клиши Порт-Дофин", произвольно, не подчиняясьникакой логике, ибо ее здесь и не могло быть, хотя Мари-Клод, наверно,выходила поблизости от своего дома, на "Данфер-Рошро" или на "Корвизар",возможно делая пересадку на станции "Пастер", чтобы ехать затем к"Фальгиер". Снова и снова мондрианово дерево раскидывало свои безжизненныеветви, случай сплетал красные, синие, белые пунктирные искушения. Четверг,пятница, суббота. Стоять, стоять на платформе, смотреть, как подходит поезд,семь или восемь вагонов, как они замедляют ход, бежать в хвост поезда ивтискиваться в последний вагон, но там нет Мари-Клод; выходить на следующейстанции и ждать следующего поезда, проезжать остановку и переходить надругую линию, смотреть на скользящие мимо вагоны - без Мари-Клод; опятьпропускать один-два поезда, садиться в третий, следовать до конечнойостановки, возвращаться на станцию, где можно сделать пересадку, думать, чтоона может сесть только в четвертый поезд, прекращать поиски и подниматьсянаверх, чтобы пообедать, а затем, сделав одну-две затяжки горьким сигаретнымдымом, снова возвращаться вниз, садиться на скамью и ждать второго, пятогопоезда. Понедельник, вторник, среда, четверг - без пауков, ибо я все ещенадеюсь, ибо все сижу и жду на этой скамейке, на станции "Шмен-Вер", с этимблокнотом, в котором рука пишет только для того, чтобы изобрестикакое-нибудь иное время, задержать шквал, несущий меня к субботе, когда все,вероятно, будет кончено, когда я вернусь домой один, а они опять проснутся истанут яростно терзать, колоть, кусать меня, требуя возобновления игры,других Мари-Клод, других Паул, - неизбежное повторение после каждого краха,раковый рецидив.

Но сегодня еще только четверг, станция "Шмен-Вер", наверху спускаетсяна землю ночь, еще немного можно потешить себя не такой уж абсурдной мыслью,что во втором поезде в четвертом вагоне может оказаться Мари-Клод, она будетсидеть у окна, вот она видит меня и выпрямляется с криком, которого никто неможет слышать, никто, кроме меня; крик мне в лицо - и я прыгаю взакрывающиеся двери, втискиваюсь в переполненный вагон, расталкиваюогрызающихся пассажиров, бормочу извинения, которых никто не ждет и непринимает, и наконец останавливаюсь у скамейки, занятой пакетами, зонтами,ногами, а Мари-Клод в ее сером пальто у самого окна; черная прядь чутьшевельнулась при резком рывке вагона, а руки, сложенные на коленях, едвазаметно вздрогнули в призыве, которому нет названия, который я сейчасуслышу, обязательно услышу. Не надо ни о чем говорить, да и невозможноничего сказать через эту непроницаемую стену отчужденных лиц и черных зонтовмежду мной и Мари-Клод. Осталось три станции с пересадками. Мари-Клод должнавыбрать одну из них, пройти по платформе, направиться к одному из переходовили к лестнице на улицу, и она ничего не знает об избранном мною пути, скоторого я на сей раз не сойду. Поезд подходит к станции "Бастилия", ноМари-Клод сидит, люди входят и выходят, рядом с ней освобождается место, ноя не шевелюсь, я не могу туда сесть, не могу вместе с ней волноваться додрожи, а она, конечно, страшно волнуется. Вот остаются позади и"Ледрю-Роллэн", и "Фуардерб-Шалиньи"; Мари-Клод знает, что на этих, безпересадок, станциях я не имею права следовать за ней, и боится шелохнуться;главные ставки в игре будут сделаны на "Рейи-Дидро" или на "Домениль". Вотпоезд подходит к "Рейи-Дидро", и я отвожу глаза, не хочу, чтобы она знала,не хочу, чтобы догадалась, что это не здесь. Когда поезд трогается, я вижу,что она сидит; нам остается последняя надежда: в "Домениле" только одинпереход и один выход на улицу - красное или черное, да или нет.

И тогда мы глядим друг на друга, Мари-Клод поднимает голову и смотритмне прямо в лицо, смотрит в побелевшее лицо того, кто судорожно вцепился впоручень и не сводит глаз с ее лица, с лица без единой кровинки, с лицаМари-Клод, которая прижимает к себе красную сумку и встанет, как толькопоезд поравняется с платформой "Домениль".

[Пер. М.Былинкиной]

Здесь, но где, как

Посвящается Пако,

которому нравились мои рассказы.

(Посвящение к "Бестиарию">, 1951 г.)

На одной из картин Рене Магритта изображена курительная трубка,занимающая всю середину холста. Под картиной подпись: "Это не трубка".

независимо от воли

вдруг - снова он: сегодня (перед тем, как я начал писать, причинойтого, что я начал писать) или вчера, завтра; никаких оповещений заранее небывает - он или есть, или его нет; я даже не могу сказать, что он мнеявляется, - нет ни приходов, ни уходов, он как чистое настоящее, котороелибо проявляет себя, либо не проявляет в этом грязном настоящем, полномотзвуков прошлого и обязанностей перед будущим

С тобой, читатель сих строк, с тобой не бывало такого, что начинаетсяво сне и возвращается во многих снах, но это не сон, не только сон? Эточто-то здесь, но где, как; оно происходит во сне, конечно же, во сне, нопосле оно тоже здесь, уже другое, размытое, с появившимися провалами, но всеравно здесь: ты чистишь зубы - и оно здесь, ты сплевываешь зубную пасту исуешь лицо под холодную струю - и видишь его на дне раковины; ужеистончившееся, оно все еще цепляется за твою пижаму, впивается в язык, покаты варишь кофе, здесь, но где, как; оно слито с утром, в тишину которого ужеврывается дневной шум, последние известия по радио, которое мы включили,потому что уже проснулись и встали и жизнь идет своим чередом. Черт побери,как это может быть, что это было, чем были мы во сне, и все же иное, какимобразом оно все время возвращается и пребывает здесь, но где, как здесь игде здесь? И зачем снова Пако, сегодня ночью и сейчас, когда я пишу, в этойсамой комнате, рядом с этой самой постелью, где простыни все еще хранятследы моего тела? У тебя не случалось такого с кем-нибудь, кто умер тридцатьлет тому назад и кого мы похоронили в солнечный полдень на Чакарите, вместес друзьями и братьями Пако неся гроб на своих плечах?

его маленькое бледное лицо, тело, поджарое, как у игрока в баскскиймяч, прозрачные глаза, светлые напомаженные волосы, косой пробор, серыйкостюм, черные мокасины, почти всегда он при голубом галстуке, но бывает ипросто в рубашке или махровом халате (когда ждет меня на улице Ривадавиа, струдом приподнимаясь, чтобы я не догадался, насколько он болен, садясь накраешек кровати, завернувшись в свой белый халат и прося у меня сигарету,хотя врачи запретили ему курить)

Я уже знаю, что нельзя писать то, о чем я сейчас пишу, наверняка этоеще один из дневных способов покончить со слабым действием сна; сейчас явключусь в работу, пойду на встречу с переводчиками и редакторами,прибывшими на конференцию в Женеве, где я нахожусь уже четыре недели,прочитаю новости о Чили, об этом другом кошмаре, который не вычистить ниодной зубной пастой; так зачем же мне тогда кидаться из кровати за машинку,из дома на улице Ривадавиа в Буэнос-Айресе, где я только что был с Пако, заэту никчемную машинку, никчемную потому, что я уже проснулся и знаю, чтопрошел тридцать один год с того октябрьского утра, с той ниши в колумбарии ижалких цветочков, ведь почти никто из нас не принес цветов, потому что намбыло не до цветов, когда мы хоронили Пако. Но вообще-то дело не в том, чтопрошел тридцать один год, куда ужасней этот вот переход от сна к словам, этипровалы в том, что все еще здесь, однако попадает все больше под прозрачныелезвия посюсторонних вещей, под ножи слов, которые я пишу и которые уже неявляются тем, что все еще здесь, но где, как? И если я упорствую, то этопотому, что больше не могу, столько раз я осознавал, что Пако жив или что онумрет, что он жив, но иначе, не как все мы живем и умираем; когда я пишу, япо крайней мере борюсь с неуловимостью, провожу пальцами слов по дырочкамтончайшей сети, до сих пор опутывающей меня в ванной, или у тостера, иликогда я утром закуривал первую сигарету, сети, которая все еще здесь, ногде, как; повторять, твердить колдовские заклинания, может быть, ты, мойчитатель, тоже порой пытаешься удержать какой-нибудь присказкой ускользающееот тебя, глупо твердишь детский стишок: "Паучок-дурачок, паучок-дурачок",закрываешь глаза, чтобы не упустить главное в расползающемся на тонкие ниткисне, сдаешься, паучок, пожимаешь плечами, дурачок, а почтальон стучится вдверь, и жена глядит на тебя, улыбаясь, и говорит: "Педрито, у тебя глаза впаутинках", и она совершенно права, думаешь ты, паучок-дурачок, конечно же,в паутинках.

когда мне снится Альфредо и другие покойники, они являются мне в разномвиде, в разные периоды времени и жизни; я вижу, как Альфредо водит свойчерный "форд", играет в покер, женится на Зулеме, выходит со мной из училищаимени Мариано Акосты и идет выпить вермута в "Ла Перлу" в Онсе; он можетприсниться мне в любой день и в любой год своей жизни, а вот Пако - нет,Пако, - это только в кафе и он в сером костюме и голубом галстуке, лицо еговсе равно то же - землистая предсмертная маска и безмолвие непроходящейусталости

Не буду больше терять времени; раз я пишу, значит, знаю, хоть и не могуобъяснить себе, что же такое я знаю, и с трудом способен выделить самоеглавное, провести границу между снами и Пако, но делать это необходимо,потому что когда-нибудь или даже сейчас я вдруг смогу продвинуться дальше. Язнаю, что Пако мне снится, это логично, ведь мертвые не разгуливают поулицам, и океаны воды и времени натекли уже между этой гостиницей в Женеве иего домом на улице Ривадавиа, между его домом на улице Ривадавиа и самимПако, умершим тридцать один год тому назад. В таком случае совершенно ясно,что Пако жив (до чего же бездарно, жутко мне приходится выражаться, чтобыприблизиться, отвоевать хоть пядь земли), жив, пока я сплю; это и называется"видеть сны". И всякий раз, через недели, через годы - не важно, я вновьосознаю во сне, что он жив и скоро умрет; в том, что он мне снится, и снитсяживым, нет ничего необычного, кто угодно видит такие сны, порой мне снятсяживыми моя бабушка или Альфредо, который был другом Пако и умер еще раньшенего. Кому угодно его покойники снятся живыми, и не потому я взялся за перо,а потому, что знаю, хоть и не в силах объяснить, что же такое я знаю.Понимаешь, когда мне снится Альфредо, зубная паста действует безотказно,после нее остается лишь меланхолия, могут нахлынуть старые воспоминания, апотом начинается новый день, уже без Альфредо. Но Пако словно просыпаетсявместе со мной, он может позволить себе роскошь почти мгновенно рассеятьвластные тени ночи и остаться здесь наяву, опровергая сны с силой, которойни Альфредо, ни кто-либо другой не имеют средь бела дня, после душа игазеты. Какая ему разница, что я уже плохо помню, как его брат Клаудиопришел ко мне, чтобы сказать, что Пако тяжело болен, и что последовавшие заэтим сцены, уже подточенные забвением, но все еще отчетливые и связные,похожие на след от моего тела, который до сих пор хранят простыни,постепенно развеиваются, как все сны на свете. И тогда я понимаю, что сны -это часть чего-то иного, нечто вроде преодоления, другая область, -выражение, может, и неточное, но мне необходимо бороться со словами,извращать их смысл, если я хочу когда-нибудь достичь цели. Короче говоря,вот что я сейчас чувствую: Пако жив, хотя и умрет, и в моем знании нетничего сверхъестественного; у меня есть некоторое представление о призраках,но Пако не призрак, Пако - человек, человек, который тридцать один год былмоим однокашником, моим лучшим другом. И ему не было нужды являться мненесколько раз, вполне хватало первого сна, чтобы я понял, что он жив, и менявновь охватила грусть, как теми вечерами на улице Ривадавиа, когда я видел,как он сдается под натиском болезни, точившей его изнутри, не спешаизнурявшей его самой изощренной из пыток. И каждую ночь, когда он мнеснился, было одно и то же, с небольшими вариациями, повторами меня необмануть, то, что я знаю сейчас, я знал уже в первый раз, кажется, этослучилось в Париже в пятидесятые годы, через пятнадцать лет после его смертив Буэнос-Айресе. Правда, тогда я попытался излечиться - тщательно почистилзубы; я отверг тебя, Пако, хотя в глубине души уже знал, что с тобой будетне так, как с Альфредо и другими покойниками; по отношению к снам тоже можнооказаться подонком и трусом, и, наверно, поэтому ты вернулся, не из мести, ачтобы доказать мне, что это бесполезно, что ты жив и так болен, что скороумрешь, что вновь и вновь Клаудио будет приходить ко мне вечером во сне иплакать на моем плече и говорить: Пако плохо, что делать, Пако так плохо.

его землистое лицо, погасшее, не освежающееся ни солнечным, ни луннымсветом кафе в Онсе, светом полуночной жизни студентов, треугольное лицо безкровинки, небесная вода глаз, губы, обметанные жаром, сладковатый запахлекарств от почек, кроткая улыбка, еле слышный голос, после каждой фразы емуприходилось переводить дыхание, и он заменял слова жестами или ироническойусмешкой

Видишь, вот что я знаю, это немного, но оно меняет все в корне. Мненадоели гипотезы о времени и пространстве, N-измерения, не говоря уж ожаргоне оккультистов и Густаве Мейринке. Я не отправлюсь на поиски, потомучто не способен обольщаться и не наделен способностью проникать в иныесферы. Я просто сижу здесь, наготове, Пако, и пишу о том, что мы еще раз стобой пережили, пока я спал; и если я могу тебе чем-либо помочь, так этотем, что знаю: что ты не только мой сон, ты здесь, здесь, но где, как,где-то здесь ты живешь и страдаешь. Об этом "здесь" я не могу сказатьничего, кроме того, что дается мне во сне и наяву: в этом "здесь" не за чтозацепиться, ведь когда я сплю, я не могу думать, а когда думаю, я бодрствую,но могу только думать; "здесь" - это всегда идея или образ, но где, как.

Назад Дальше