Стало быть (уносили пустую миску), ты думаешь ехать так до самой Дании?А у тебя что, совсем нет денег? Конечно, поеду, ты не любишь салат? тогдадавай его мне, я еще не наелась, ее манера наматывать на вилку листья салатаи медленно жевать их, напевая, и серебристые пузырьки, время от временилопающиеся на влажных губах, красивый рот, изящно очерченный, этакийренессансный рисунок, осенняя Флоренция. Марлен, эти рты, которые так любилигениальные педерасты, порочные рты, чувственные, тонкие рты, тебе ударяет вголову рислинг 74-го года… Лина, слушающая его в свободное от жевания имурлыканья время, сама не знаю, как я окончила философский факультет вСантьяго, столько всего хочется прочитать, а начинать надо прямо сейчас. Всенаперед ясно: бедный, бедный медвежонок, смакующий салат и свои планыпроглотить Спинозу за шесть месяцев вперемежку с Алленом Гинзбергом и,конечно же, Шеппом; сколько еще общих фраз будет произнесено до кофе (незабыть дать ей аспирин, а то, не дай Бог, чихать начнет, малявка с мокройголовой, девочка-челочка, прилипшая ко лбу, как хлопал по нему дождь там, наобочине!), но одновременно с Шеппом и доедавшимся гуляшем все постепенноначинало кружиться, плыть, вроде бы те же, но уже другие слова о Спинозе иКопенгагене, Лина напротив, крошащая хлеб, довольно глядящая на него,издалека и в то же время вблизи, изменяясь в круговерти ночи, хотя нет,издалека и вблизи - не объяснение, тут что-то другое, она как будто хочетпродемонстрировать ему кого-то другого, не себя, но кого, скажите намилость, кого… И два тоненьких ломтика французского сыра, почему ты неешь, Марсело, так вкусно, а ты ничего не ешь, дурачок, такой важный, ты ведьочень важный, да? ты только сидишь и смоли-и-ишь и ничего не ешь, слушай,еще чуть-чуть вина, ты же хотел, нет? потому что с этим сыром оно так хорошоидет, и его надо совсем чуточку, ну поешь же, еще хлеба, ужас сколько я емхлеба, мне всегда пророчили, что я растолстею, да-да, что слышишь, у меняуже есть животик, с виду незаметно, но есть, честное слово, Шепп.
Бесполезно ждать от нее чего-нибудь умного, да и зачем ждать (затем,что ты очень важный, да?), медвежонок среди клумб десерта, глядящийошеломленно и в то же время оценивающе на подъехавший столик с пирожными,компотами, меренгами, живот, да, ей недаром пророчили, что она растолстеет,вот это, где побольше крема, а почему тебе не нравится Копенгаген, Марсело?Но Марсело и не думал говорить, что ему не нравится Копенгаген, простонемножко глупо мотаться вот так с рюкзаком целыми неделями под дождем, апосле выяснится, что твои хиппи давно уже разгуливают по Калифорнии, а что,очень может быть; но неужели ты не понимаешь, что это не важно, я же тебесказала: я их не знаю, просто в Сантьяго Сесилия и Марко попросили меняпередать им рисунки и пластинку "Mothers of Invention", интересно, естьздесь у них проигрыватель, можно было бы послушать; знаешь, пожалуй, ужепоздновато, боюсь, в Киндберге нас с тобой не поймут, ладно бы еще это былицыгане со скрипками, а то какие-то мамаши, ты только представь себе, что тутначнется, и Лина хохочет, и ее набитый кремом животик довольно урчит подчерным пуловером, и оба они заливаются смехом, представляя себе воющих мамашс пластинки и физиономию хозяина гостиницы; и щекотка в животе уже смениласьощущением тепла, и он задается вопросом: а вдруг она окажется недотрогой идело кончится если не легендарным мечом в постели, то уж по крайней мереразными подушками и моральными запретами, этим обоюдоострым мечом нашихдней, Шепп, ну вот, ты уже чихаешь, прими аспирин, вон уже и кофе несут, язакажу коньячку, с коньяком аспирин лучше усваивается, мне это сказализнающие люди. А ведь на самом деле он и не думал говорить, что ему ненравится Копенгаген, но медвежонок, видимо, больше вникал в его интонации,чем в слова, как он, когда в двенадцать лет влюбился в учительницу, чтозначили слова по сравнению с журчанием ее голоса, от которого у него на душестановилось теплее и хотелось, чтобы его обогрели, погладили по голове…потом, спустя много лет, на сеансе психоанализа выяснилось: тоска? - чтоможет быть проще, это же ностальгия по прародительской утробе, ведь все мы,если разобраться, вышли из одного места, почитайте Библию, пятьдесят тысячпесо за излечение от комплексов, и вот теперь - эта малявка, которая берети выворачивает его душу наизнанку, Шепп, но послушай, если ты его незапьешь, он застрянет у тебя в горле, глупышка. А она, размешивая сахар,внезапно глядит на него как ученица, с каким-то новым уважением, - если ейвзбрело в голову над ним посмеяться, она за это дорого заплатит, - ну чтоты, Марсело, мне действительно нравится, когда ты рассуждаешь с важнымвидом, как будто ты доктор или мой папочка, не сердись, вот всегда так - немогу удержаться и сболтну лишнее, не сердись, да я не сержусь, дурашка, нет,сердишься немножко, потому что я назвала тебя доктором и папочкой, но я же вдругом смысле, просто ты такой хороший, когда говоришь про аспирин, видишь,ты про него не забыл, достал и принес сюда, а у меня совсем из головывылетело, Шепп, ведь мне эта таблетка была нужна как корове седло, авсе-таки ты немножко смешной, такой у тебя профессорский вид, не сердись,Марсело, как вкусно - кофе с коньяком, после этого хорошо спится, самзнаешь. Да, конечно, торчать на шоссе с семи утра, а потом трястись в трехмашинах и грузовике тоже было неплохо, только под конец полил дождь, но затопотом были Марсело и Киндберг, и коньяк, и Шепп. И можно положить руку наскатерть, усеянную хлебными крошками, положить спокойно, ладонью вверх, и неубирать, когда он легонько погладит ладошку, желая этим показать, что он несердится, ведь теперь ему ясно, что ее действительно тронул этот небольшойзнак внимания - таблетка, вынутая из кармана, обстоятельные советы:побольше воды, чтобы аспирин не застрял в горле, кофе и коньяк… и внезапноони - друзья, но теперь взаправду, и камин, должно быть, еще жарче обогрелих комнату, и горничная уже заложила складки на простынях, как навернякапринято в Киндберге, - что-то вроде старинного обычая приветствоватьусталых путников и глупых медвежат, готовых мокнуть аж до самогоКопенгагена, а после, какая разница, что будет после, Марсело, я же тебесказала: я не хочу себя связывать, не хочу, не хочу, Копенгаген - это какмужчина, с которым встретились и расстались (ого!), как день, который пришели ушел, я не верю в будущее, в нашей семье только и разговоров что обудущем, они меня достали этим будущим, его тоже: дядя Роберто,превратившийся в нежного тирана, дабы заботиться о сиротке Марселито, совсемеще крошке, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, а потом дядя Робертовышел на пенсию и стал смешным и жалким стариком, нам нужно сильноеправительство, молодежь только о гулянках нынче думает, черт побери, в моевремя все было иначе; медвежонок, не убирающий руки со скатерти, к чему этиидиотские самокопания, зачем возвращаться в Буэнос-Айрестридцатых-сороковых годов, ведь куда лучше Копенгаген, Копенгаген и хиппи,и дождь на обочине, но он никогда не путешествовал автостопом, практическиникогда, разве что однажды перед поступлением в университет, а после надобыло выкраивать себе на жизнь, на одежду… правда, он мог бы поехать в тотраз с ребятами на паруснике, за три месяца они доплыли бы до Роттердама,шестьсот песо на все про все, ну еще помочь иногда команде, поедем,развеемся, конечно, поедем, кафе "Рубин" в Онсе, конечно, поедем, Монито,надо только подкопить деньжат, а это было непросто, деньги так и тают -девушки, сигареты, и в один прекрасный день они перестали встречаться, иразговоры о паруснике заглохли, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик,Шепп. А, снова: пойдем, тебе надо отдохнуть, Лина. Да-да, профессор,минуточку, я еще не допила коньяк, он такой теплый, попробуй, видишь, какойтеплый. Он что-то сказал - очевидно, невпопад, потому что вспоминал про"Рубин", но Лина все поняла, ведь она вслушивалась в его голос, а голосговорил куда больше, чем слова, он говорил: я всегда был идиотом, и примиаспирин, и ты должна отдохнуть, для чего тебе ехать в Копенгаген, когда этабелая ручонка лежит под твоей ладонью, все может называться Копенгагеном,все могло бы называться парусником, были б только шестьсот песо, и задор, имолодость.
И Лина, взглянувшая на него и тут же опустившая глаза, словновсе, о чем он думал, валялось перед ней на столе, среди крошек, на мусорнойсвалке времени, словно вместо того, чтобы то и дело повторять "пойдем, тыдолжна отдохнуть" (он не отваживался сказать "мы", хотя это было логичнее),как будто вместо этого он рассказал ей о том, давнем; Лина, облизывающаягубы и вспоминающая про каких-то лошадей (или коров, до него долетали лишьобрывки фраз), лошадей, несшихся по полю, словно их внезапно вспугнули, наферме моих дядюшек две кобылы и жеребец, ты не представляешь, как здоровоскакать вечером навстречу ветру, возвращаться поздно, усталой, а дома -нотации: ты же девушка, а не парень, сейчас-сейчас, погоди, еще глоточек,сию минуту, челка на ветру, словно она скачет на лошади на ферме своихдядюшек, шмыгая носом, ведь коньяк ужас какой крепкий, надо же было мне бытьидиотом и создавать сложности, когда была она в большом черном коридоре,шлепающая по полу, довольная, две комнаты, какая чушь, попроси одну,наверняка понимая смысл подобной экономии, зная все наперед и, наверное, ужепривыкнув и даже ожидая этого в конце каждого пути; ну а вдруг в концевсе-таки будет сюрприз, ведь она не похожа на таких, вдруг под конец -одинокий диванчик в углу, разумеется для него, он же джентльмен, не забудьпро шарф, никогда не видела такой широкой лестницы, ручаюсь, раньше это былдворец, и здесь жили графы и давали балы, представляешь, канделябры и всетакое прочее, и двери, например эта, но это же наша, расписанная оленями ипастушками, не может быть. И огонь, юркие красные ящерки, белая-пребелаяогромная постель и занавеси, в которых потонули окна, ах, как красиво, какздорово, Марсело, да ты что - уже спать, ну подожди, я хотя бы покажу тебепластинку, она в такой шикарной суперобложке, хиппи будут в восторге, она уменя тут, на дне, с письмами и картами, неужто я ее потеряла, Шепп. Завтрапокажешь, ей-богу, ты простудишься, а ну-ка быстренько раздевайся, я лучшепогашу свет, так огонь виднее, хорошо, Марсело, ух ты, какие уголья, какглаза кошек, как здорово в темноте, жалко засыпать, и он, вешая пиджак наспинку кресла, подходя к медвежонку, притулившемуся возле камина, скидываяботинки и приседая на корточки возле огня, глядя, как отсветы и тенипробегают по распущенным волосам, помогая ей расстегнуть рубашку, нащупываязастежку лифчика, и губы его уже на ее голом плече, а руки отправляются наохоту в чащу искр, сопливая девчонка, малявка, мишка-глупышка, и вот они ужераздеты и стоят напротив камина, целуются, постель - холодная и белая, ивнезапно - провал, огонь охватывает все тело. Линины губы на его волосах,на груди, руки на спине, податливые тела, первые узнавания и еле слышныйстон, прерывистое дыхание и необходимость сказать, потому что он должен былсказать ей это: Лина, ты ведь не из благодарности, да? И руки, затерянные наего спине, взлетают, как бичи, приближаются к лицу, к горлу, сжимают егояростно, безобидно, нежно и яростно, маленькие, опухшие руки, почти рыдание,как ты посмел, как ты посмел, Марсело… значит, нет, значит, все хорошо,прости, моя радость, прости, я должен был спросить, прости меня, милая,прости, губы, другой огонь, ласковые прикосновения розоватых кончиковпальцев, пузырек, дрожащий на губах, постепенное постижение друг друга,тишина, когда остается лишь кожа или медленный ток волос, молнии век, откази требование, бутылка минеральной воды, которую пьют из горлышка, бутылка,передающаяся от одного жаждущего рта к другому, допитая бутылка в руке,барабанящей по тумбочке, зажигающей ночник… он набрасывает на абажурпервую попавшуюся вещь - трусики, чтобы при золотистом освещении посмотретьна Лину, лежащую на спине, на медвежонка, лежащего на боку, намишку-глупышку, улегшегося на живот, тонкая кожа Лины, просящей сигарету,облокачивающейся о подушки, ты костлявый и волосатый, Шепп, погоди, я укроютебя одеялом, где же оно, поищи в ногах, похоже, мы его подпалили по краям,как это мы не заметили, Шепп.
А после - медленный низкий огонь в камине и в них самих, угасающий,золотистый огонь, и вся вода уже выпита, и сигареты выкурены, и занятия вуниверситете мне опротивели, всему самому важному я научилась в кафе, иличитая перед кино, или болтая с Сесилией и Пиручо, а перед ним, когда он ееслушает, - "Рубин", как это все похоже на "Рубин" двадцатилетней давности,Арльт и Рильке, и Элиот, и Борхес, только у Лины есть еще автостоп, этот еепарусник, гонки в "рено" или "фольксвагенах", медвежонок в палой листве,дождинки в челке,
но зачем ему опять приходят на ум парусник и "Рубин", она же не виделаих, она тогда еще даже не родилась, малявка-чилийка-бродяжка-Копенгаген, такзачем же швырять ему в лицо с самого начала, за супом, за бокалом белоговина, даже не подозревая об этом, швырять ему в лицо его прошлое, давнопрожитое и утерянное, похороненное, парусник за шестьсот песо, Лина, сонноглядящая на него, соскальзывающая с подушек со вздохом сытого звереныша,нащупывая пальцами его лицо, ты мне нравишься, костлявый, ты прочитал ужевсе книги на свете, Шепп, нет, я хочу сказать, что мне с тобой хорошо, тытакой опытный, и руки у тебя большие и сильные, и жизнь позади, но ты нестарый. Значит, медвежонок считал его живым, несмотря ни на что, болееживым, чем других людей его возраста, чем трупы из фильма Ромеро, и Богзнает в каком еще качестве он выступал под этой челкой, где маленький потныйтеатрик соскальзывал сейчас в сон; полуприкрытые глаза, глядящие на него,нежно обнять ее еще раз, почувствовать и тут же отпустить, услышатьпротестующее мурлыканье, я хочу спать, Мар-село, не надо, нет, надо, моярадость, надо, легкое упругое тело, напрягшиеся мышцы и контратака судвоенной силой, сражение без передышки, и уже никакой Марлен в Брюсселе,никаких женщин, подобных ему, выдержанных и уверенных в себе, прочитавшихвсе книги на свете, а только медвежонок, привыкший отвечать силой на силу,но после, еще на гребне этого шквала, бури и криков, понять, что и это тожебыл парусник и Копенгаген, и его лицо, уткнувшееся в грудь Лины, - это лицо"Рубина", первые юношеские ночи с Мабель или Нелидой в квартире, которую импредоставлял Монито, бешеные, гибкие молнии и почти тут же: почему бы нам непрошвырнуться по центру, дай конфетку, эх, знала бы мама… Значит, даже вмиги любви невозможно стереть образ юности, разбить зеркало прошлого,которое Лина поставила перед ним, лаская его, и это зеркало не разобьют ниШепп, ни слова "давай спать, уже поздно, дай еще водички, пожалуйста",потому что это зеркало - сама Лина и все вещи, к которым она прикасается, иэто глупо, невыносимо, непоправимо глупо, и, наконец, сон под стихающийласковый шепот, волосы медвежонка, струящиеся по его лицу, словно они зналии хотели стереть с него это, чтобы он вновь проснулся прежним Марсело; и онпроснулся в девять, и Лина уже сидела на диване, причесывалась и напевала,уже одетая, готовая к новым дорогам и новым дождям. Они почти неразговаривали, наспех позавтракали, светило солнце, а отъехав от Киндбергана приличное расстояние, остановились выпить еще по чашечке кофе, тебесколько сахару, Лина, четыре куска, ее лицо, словно постиранное,отсутствующее, с выражением какого-то абстрактного счастья, а потом -знаешь, ты только не сердись, конечно, нет, говори, может, тебе что-нибудьнужно, резкая остановка на обочине общих фраз, ведь нужное слово уженаготове, как и банкноты в бумажнике, но произнести его вслух он не успел,потому что Линина рука робко проскользнула в его руку, челка, упавшая наглаза, и наконец тихий вопрос: можно, я проеду с тобой еще немножко, я знаю,нам не по пути, но все равно, ведь нам так хорошо, пусть это продлится ещенемножко, смотри, какое солнце чудесное, мы поспим в лесу, я покажу тебепластинку и рисунки, только до вечера, если хочешь; и почувствовать, что да,он хочет, у него нет причин не хотеть, и медленно убрать руку и сказать нет,лучше не надо, ты тут легче найдешь попутку, ведь тут большой перекресток…и медвежонок съеживается, как от удара, и сразу отдаляется, и грызет сахар,опустив голову, и смотрит, как он расплачивается, встает, приносит из машинырюкзак, целует ее в волосы и поворачивается спиной и теряется вдали, вбешеном переключении скоростей, пятьдесят, восемьдесят, сто десять, зеленаяулица для торговцев сборочными деталями и - никаких Копенгагенов, толькопрогнившие парусники в кюветах, постоянное повышение в должности и взарплате, шепот швейцара в "Рубине", тень одинокого платана на повороте,ствол дерева, в который он врезался на скорости сто шестьдесят, и голова наруле, точно так же опущенная, как и Линина голова при прощании, потому чтотак ее опускают медвежата, грызущие сахар.
[Пер. Т.Шишовой]
Фазы Северо
Памяти Ремедиос Варо
Вдруг все умолкали, словно в этот момент застывало всякое движение,даже дым от сигарет - и тот замирал, и негромкий разговор, который до этоговели собравшиеся, прекращался, словно все одновременно переставали курить иопрокидывать рюмочку-другую. Малыш Пессоа уже трижды приложился к угощениюво славу Святого Исидро, а сестра Северо завязала четыре монетки в уголкиносового платка, готовясь к моменту, когда Северо начнет погружаться в сон.Нас было не так уж много, но в доме вдруг становится тесно, разговорпрерывается, между двумя фразами на две-три секунды повисает прозрачный кубнапряженного молчания, и в такие моменты все остальные, как и я, чувствуют,что происходящее, несмотря на всю неизбежность, заставляет нас испытыватьжалость к Северо, к жене Северо и к давним друзьям.