Pasternak - Елизаров Михаил Юрьевич 12 стр.


- Не знаю, что со мной сегодня произошло. Я родителям бы такого не рассказал, а тебе - пожалуйста, все раскрыл.

- У тебья были трудности и извращьенья. А теперь все будьет хорошо. У меня тоже были извращьенья, но я избавился.

- И, понимаешь, - продолжал Леха, - главное - одиночество, леденящее одиночество и страх. А душа чего-то запредельного просит.

- Ти страдаль. А тепер будет много знакомых. Тебя будут любьить. Ты полючишь вторую семью. Ми будем очень часто встречаться. Мне ти можешь доверит все. Ми твои извращьенья все вместе обсудим, и ты не будешь их хотеть, а только смеяться.

Они прошли мимо старых пятиэтажных клетчатых хрущевок, точно нарисованных в тетради, маленького асфальтированного стадиона и брошенного продуктового магазина с выбитыми стеклами.

- А девушки у вас есть? - застенчиво спросил Леха.

- О да, очень много. - Американец лукаво засмеялся. - То наши будто сьестри. Кроме проповеди, ми в обичние дни собираемся на вечьерю, сидим, пьем чай, музику слушаем. Читаем Библию. Очень весело.

* * *

- О, а это ми куда? - спросил американец, сворачивая за Лехой на уходящую в бесконечность гаражную аллею.

- Как ты говоришь, "вечеря"? - словно не услышал вопроса Леха. - Это что такое?

- В нашей церкви такое разделение. Самая маленькая ячейка називается "вечьеря". В ней не больше двенадцати человек. А во главе - староста вечерьи. Ти тоже попадьешь в такую, будешь общаться, узнавать много нового.

- А ты староста вечери?

- Нет, - улыбнулся миссионер. - Видишь? - он показал круглый значок на лацкане пиджака. - Написано: "Энтони Роше, староста сфери". Уже второй год.

- А "сфера", это как?

- Смотри. Двенадцат вечьерь составляют общину. Община уже арьендует зал длья воскресной проповьеди и собраний. Там ми собираем наши пожертвования. Двенадцать общин составльяют сферу. А двенадцать сфер - регион.

- Знаешь, Энтони, я тут немного денег скопил. На что потратить не знал. Я лучше вам отдам. Все лучше, чем какую-нибудь хуйню покупать.

- Ти такой славный. Честний. Редкость в мире. Сегодня счастливый для менья день! Толко не надо рюгаться, оґкей?

- Извини, вырвалось.

* * *

Леха свернул между гаражами, американец, помедлив, за ним.

- О, а это ми так вийдем на проспект Льюначарского?

- Конечно. Это просто короткий путь, - обернулся Леха. - Я спросить хочу. Вот у тебя в подчинении почти две тысячи, ты большой, можно сказать, начальник, а проповедуешь по дворам.

- Так полежено в нашей церкви. Кроме руководства сферой, общиной и вечьерей, я обьязан еще по улицам работать.

- А я могу попасть в твою вечерю?

Американец засмеялся.

- Да, если очень просишь. Но ти вскоре познакомишься со многими старостами. Они тожье очень хорошие, не хуже менья, они твои соотечественники… Ой, как здесь не прибрано и мусорно…

Изнанка гаражей граничила с захламленным полем, через которое вдаль уходил серебристый тоннель газопровода в клочьях стекловаты.

- А где проспект? - спросил американец.

- Энтони, я, знаешь, что подумал. Давай ко мне зайдем. Я в гости приятелей жду. Уверен, им очень интересно будет тебя послушать. Они точно к вам в церковь заходят вступить.

- О да, - с сомнением произнес американец, потом решился. - Хорошо, пойдьем. Но ти должен бил менья предупредит…

- И что самое, бля, интересное, иной раз думаешь, что бы ни отдал: машину, квартиру, - лишь бы хорошие люди рядом в жизни появились, - пресно сказал Леха, будто пробегал слова заученного текста. - Не поверишь. Как будто чего-то не хватало, а теперь хватает, ебать навстречу!

- О, не ругайся. Это так плехо, грех… А что ми дальше не идем? - он с беспокойством оглядел тупик кирпичных стен и гаражных ворот ржавого коричневого цвета, с огромным навесным замком, способным похоронить любую тайну. - А это ми где? - спросил американец.

- Стой и не пизди, - сказал Леха.

- Я обратно пойду, - американец рванулся.

Леха хлестким ударом свалил беглеца.

- О, я так прошу Господа простит тебья… - с ненавистью бормотал миссионер, роняя изо рта кровавые сгустки.

- Вот он, отец Сергий… - произнес Леха.

Миссионер, стоя на четвереньках, по-волчьи затравленно глянул в молодое, обрамленное светлой бородой, лицо подошедшего. Плащ его чуть распахнулся, открывая ризу и епитрахиль. Поверх ризы висел серебряный крест.

Миссионер явно не знал, какую тактику предпочесть. Злоба и страх попеременно сменялись на его лице маской лживого смирения.

Наконец он сказал:

- Я совсем на вас не сержус. Произешло мальенькое недоразумение…

- Как твое настоящее русское имя? - неожиданно спросил священник.

Миссионер не ответил, рыская дикими глазами по сторонам, пальцы его сжимали черный корешок Библии.

- Как давно тебе разрешили проповедовать с акцентом? - задал священник следующий вопрос.

Миссионер весь напрягся и задрожал.

- Я полностью записал его, отец, вот, послушай, - Леха достал из кармана плоский диктофон, щелкнул кнопкой. Пленка затрещала как сверчок, потом Леха нажал на воспроизведение.

Раздались мутировавшие акцентом строчки: "…Зима стояля, дуль ветер из степи. Беби в вертепе померз, бедненький. А коровка погревала его воздухом из рота, и бичок тожьйе погреваль…"

- Это у них такой канонический текст, - сказал Лехе священник. Потом посмотрел на миссионера. - Где искать старосту региона?

В этот момент американец вскочил и неожиданно нанес Лехе удар Библией в грудь. Для простой книги эффект оказался неожиданно сокрушительным.

Леха вскрикнул и отшатнулся. Миссионер кинулся на священника. Оба упали. В воздух взлетела рука с Библией, которую миссионер уже собрался обрушить на голову священника.

Но прежде чем Леха успел броситься на помощь, миссионер взвыл и, выронив Библию, опрокинулся на спину, тело его сотрясли эпилептические судороги. Конечности слабо вздрагивали, он выпученными глазами смотрел на свой живот, из которого торчала рукоять в черных прожилках, похожих на книжные строчки. На белом материале рубахи не обозначилось даже тонкого ободка из крови.

* * *

Миссионер пожелтел как мозоль и перестал дергаться. Рукоять, торчащая из его живота, размякла и сделалась бурой целлюлозной массой.

- Бездна свой гной в себя поглотила, - тихо произнес священник.

Леха поднял Библию и с удивлением воскликнул:

- Она железная, отец Сергий. Она даже не открывается… - он взвесил книгу в руке: - Тяжелая. Килограмма два. Он же ей убить тебя мог, за не хуй делать!

- Я копие наготове держал…

Леха с улыбкой поморщился:

- Кажется, этот пидор мне ребро сломал… А теперь куда, отец?

- Будем искать того, чье имя "регион"…

2

Детство запугало Сережу Цыбашева. Все представлялось ему одушевленным, и в этой способности жизни существовать везде и во всем он чувствовал непременную смерть. Замерший предмет казался от своей живой неподвижности еще более зловещим. Иногда заведомо умерший шкаф неожиданно возвращался с того света, и посмертная жизнь начинала проступать в нем сквозь трупные деревянные черты.

Мертвый шкаф не мог уже нести свои прежние обязанности, и безумием виделось, что в нем хранятся живые вещи живых людей. Воскресший шкаф лишался мебельных функций, ибо взамен старым пришли новые, потусторонние возможности и свойства, выяснять которые не хотелось.

Живое пугало Сережу смертью, мертвое пугало послесмертной жизнью. Эта способность незримо присутствовала в подкожной сути любой вещи. Жизнь и смерть существовали одновременно, преобладая по очереди.

Он боялся теней, складок одежды, если в них угадывались глаза и губы. Две произвольные серебристые точки из узора на обоях уже составляли взгляд, а поскольку стены пестрели бесчисленным множеством точек, они складывались в тысячи тайных взглядов, наблюдающих за ним. Из заискивающей боязни перед этими недолицами он дорисовывал им рты. Но вместо улыбающихся полумесяцев Цыбашев, не зная почему, рисовал перевернутые, угрюмые оскалы и перед сном, в отчаянии укрывшись с головой одеялом, подглядывал в щелочку за ожившей многоликой темнотой.

Страх не развил в нем жестокость. Наоборот, к пяти годам он достиг универсальной жалости, жалел небо и землю, листики на кустах и каждый предмет вообще, потому что в любом факте существования ему виделись чьи-то боль, страх и последующая смерть. Ветер, солнце, ночные облака представлялись ему живыми, очень страдающими существами.

Родители берегли его впечатлительный ум, и он рос лишенным детского общения. От одиночества он делил свое тело на две части: левую и правую. Левая сторона считалась хорошей, а правая - плохой. Сережа был правшой и жалел более ущербную левую половину, отождествлял ее с собой.

Он охотнее гулял в дождь, любил подходить к водосточным трубам, смотрел на струи воды и радовался, когда прикасался к ним. Занять его воображение могла веточка или горстка песку, которую он мог часами пересыпать из ладони в ладонь.

Тихий ребенок, он лишь изредка впадал в отчаяние от непрерывности страха и в тоске по мужеству надрывно плакал. После сам собой утешался, придумывая себе неподвижную игру, - представлял широкую и праздничную улицу, по краям которой возвышались многоэтажные дома, за окнами царило веселье, и в автобусах туда-сюда ездили известные артисты и члены правительства, виденные по телевизору.

* * *

Место, где жила семья Цыбашева, называлось Старые Дома. Район составляли дореволюционные пятиэтажки. Сами постройки были сделаны на совесть, но время износило их, вычернив когда-то красный кирпич. Там в квартирах не было обогревательных батарей, а стояли кафельные печи, переделанные под отопление современным газом. Вода нагревалась в чугунных титанах.

Цыбашеву повезло с добрыми родителями, но не с окружающим миром. При таком малярийном воображении он оказался в обществе людей одержимых и мрачных. Умственные настроения напоминали дух древней Иудеи, когда люди, принесшие Евангелие, умерли, оставив безбрежное поле для самых диких его интерпретаций. Ереси, замешенные на проповедях заезжих пятидесятников и баптистов, множились как плесень, рождались и гибли в один день, вместе со своими патриархами. Лишь на время их коротких триумфов дворы перенимали лжеучение, исступленно ему следовали, а потом свергали создателя или он сам исчезал.

Питательной средой, поставляющей юродивых, пророков и святых, стало жилищно-коммунальное хозяйство. Эти люди были, в большинстве своем, вторым поколением муромских, ярославских крестьян, бывших духоборов и странников. Подтравленные дедовским сектантством, они лениво опролетарились в водопроводчиков, дворников и кочегаров. В трухлявых дворах-колодцах самогон называли богородичным молоком, а крещение - небесной банькой.

Схема ересей бывала довольно однообразной. С перепою кто-нибудь провозглашал себя воплотившимся Саваофом и начинал странствия в пределах нескольких дворов. Укрепившись сотрудничеством с возлюбленным сыном Иисусом, он окружал себя двенадцатью апостолами и богородицей, утолявшей телесные нужды Саваофа, и часто сына Иисуса. Когда богородицу начинал мять, кроме Саваофа, кто-нибудь из апостолов, такой объявлялся Иудой.

Ереси не касались сложных и скучных вопросов первородного греха, искупления, дьявола или конца Света, ограничиваясь созданием новых ритуалов и предметов культа.

Один из лжеиисусов удалился в пустыню - заводскую свалку, там упал в грязь и, захлебнувшись, пролежал в ней несколько суток, пока твердь не высохла. В грязи остался отпечаток его лица и тела. Говорили, что эту грязевую плащаницу разобрали по частям лжеапостолы, упирая на ее целебные свойства.

Возле небольшой прачечной, пыхающей влажным преисподним паром, творилась другая история. Местный интеллигент-сатанист, бухгалтер Прилин, с дьявольской хитростью используя должность руководителя атеистического кружка, просвещал всех желающих: "Поповского бога зовут Христос. Скажешь, и как будто на гнилую ветку наступил - хруст один. Имя у бога высохшее, трухлявое, будто скелет. Жиды его убили, прибили к кресту, а потом ожившему трупу на кресте стали поклоняться. Он написал законы, мучающие и живых и мертвых, а попы заставляют людей жить по этим законам…"

* * *

Появляясь во дворе, Цыбашев снискал своей робостью и молчанием репутацию умника. Дворник Витя, в прошлом сам пророк, поощрял эту умственную склонность, громко поучая: "Думай, думай, малый, а то выгонишь все мысли, останешься с пустой башкой и подохнешь!"

И шестилетний Цыбашев лишался сна и немел в страхе на неделю.

Напугав как следует, Витя спускал штаны и садился срать в наметенную кучу мусора, приговаривая с куриными интонациями: "Свят, свят, свят". И одевался, не подтираясь: "Сами себя от нечистоты отделяем, заново из божьей говноглины лепимся, очищаемся от денных грехов. Так и Господь нас в час Страшного суда от греха испражнять придет". Это Витя называл "молитва на кишку".

Цыбашев часто смотрел, как Витя роется в мусорных баках, извлекая комки туалетной бумаги, кровавые клоки менструальной ваты и рассовывает по карманам.

"На, подержи в руке, - говорил он, протягивая Сереже найденные отходы. - Святое это, жертва за тебя принесенная, на себя всю грязь тела приняло…" Помойки, свалки, мусорные кучи неосознанно представлялись ему некими экологическими голгофами, принявшими муку нечистоты ради других мест.

Как многие дворники, Витя не мыл рук, признавая только огненное очищение. Он обливал руки бензином и поджигал его, а потом, до того как огонь начинал жечь кожу, тушил руки в песке. Продукты он тоже не мыл, предпочитая их опаливать, то есть питался жареным или запеченным на костре. Кучу мусора, в которую он уже нагадил и поджег, Витя называл гееной огненной, а исходящий дым - господним духом.

* * *

В шесть лет Цыбашев пережил сильное потрясение. Тогда во дворе вошла в моду ересь хлебничества. Основатель, электрик Мартынов, опирался в ереси на слова Иисуса: "Я есмь хлеб жизни. Хлеб же, сходящий с небес, таков, что ядущий его не умрет. Я хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира…"

Хлебники ходили по квартирам и попрошайничали. Милостыню они брали только хлебом и, получив его, тут же садились на пол, поедая в демонстративном смирении с земли.

Мартынов проповедовал следующее: "Через фрукт мы согрешили. Получаем же искупление через Хлеб, ибо он плоть и кровь божья. Хлеб есть Иисус Всему Голова. И есть надо только хлеб, а кто ест яблоки, тот грешит. Хлеб - азбука пищи. В раю человек был сыт и собой достаточен. Во грехе фруктовом человек оскорбил свой хлеб, отделился от Бога и получил в наказание голод, крест утробы нашей. И теперь должен добывать Бога в труде из земли. Голод, утоленный хлебом, есть голод духовный. Остальным же утоление - животное". После чего Мартынов вкушал с земли хлеб и топтал яблоки.

Сережа Цыбашев, и так боявшийся всего, стал бояться даже хлеба.

Знания Мартынов черпал из Библии, которую он никому, однако, не давал в руки. Кто-то из отступников тайно завладел текстом и с начальных же глав укрепился в новой ереси, основанной на словах первой книги Бытия: "И сказал Бог: вот Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя; вам сие будет в пищу".

С вырванной страничкой отступник ходил по дворам, объясняя, что весь мир сотворен в пищу человеку, и потому любое поедание священно, а не только хлеба. Новохлебник говорил: "В пищеварении мы преобразуем малодуховные растения и мясных животных в питательные элементы души и этим вочеловечиваем их".

Выступления спровоцировали появление экстремистской фракции новохлебничества. Их пророк, инвалид ног Панкратов, утверждал, что всякая пища - есть Бог. У новой ереси оказались последователи, ибо людям надоело вкушать один хлеб, и многие стали истово поклоняться любому продукту питания, будь то колбаса или плавленый сырок. Гастрономы или продовольственные ларьки объявлялись Домами Бога.

Сам пророк Панкратов принял мученическую кончину, подавившись во сне зубным протезом. Но до этого он успел испугать Цыбашева. Огромный, седой и бородатый, он сидел во дворе, заправив под себя пустые штанины, и жадно поглощал пищевую милостыню. Завидев робкого Сережу, сказал: "Знаешь, почему покойник в гробу выгнивает до костей? Потому что его не кормят, и он объедает себя изнутри, чтобы не голодать. Вначале щеки, потом остальное…"

Назад Дальше