- Живого не хоронят, невинного не сажают, - вздохнул дед. - Давай лучше про кошку… Да вот и она… Кис, кис, бездельница…
Наша кошка никогда не ловила мышей. Сам я ни разу не видел, чтобы она их выслеживала или победно носила по дому в своей острозубой розовой пасти. Вовсе не для ловли мышей держала ее бабушка. Кошка была ее единственной подругой и собеседницей. Она часами слушала старуху, хитро и льстиво поблескивая глазками, и если перебивала, то коротким и почтительным:
- Мяу!
Куда уж бедному деду было с ней тягаться. Бестолковый, вспыльчивый, упрямый, он суетился, кричал на бабушку, а та только еще больше злилась и обзывала его всякими обидными для часовщика и мужчины словами.
- Баба! Баба! - обрушивалась она на него, как будто сама не была бабой. - У кошки поучись!
- Не буду ластиться. Не буду мяукать, - храбро защищался дед.
Уж до чего бабушка меня любила, но и я не мог сравниться с нашей кошкой. Со мной старуха никогда не садилась вместе есть, а с кошкой и завтрак делила, и обедала, и ужинала чем бог послал. У кошки даже было свое место за столом - она взбиралась на табурет напротив бабушки и смотрела на нее, как бабушка в молельне на раввина.
Охотиться за мышами у кошки не было никакой надобности. Чтобы размяться и совсем не разжиреть, она иногда устраивала охоту на дедовы часы. Ухватится за длинную цепочку и давай таскать по дому. Дед вскакивал и принимался гоняться за ней, как за нечистой силой.
- Брысь! - вопил дед. - Брысь! Даниил! Помоги забрать у этой бездельницы часы господина Каганаса!
Мы гонялись с ним вместе за кошкой, но я совсем не спешил забирать у неё часы господина Каганаса. Мне было весело, а дед хватался за грудь, опускался на топчан и, тяжело дыша, произносил свои любимые слова:
- Все против меня. Все против меня.
Не было года, чтобы кошка не приносила по шесть, а то и по семь котят. Бабушка складывала их в мешок и уносила на речку.
- Скоро в нашей речке котят будет больше, чем рыбы, - ворчал дед.
- А ты их прокорми! - сердилась старуха. - Ты меня не можешь прокормить.
Кошка подошла к кровати и стала ластиться ко мне. Иосиф нагнулся, хотел было поймать ее, но та оцарапала его, и он отдернул свою кривую, заскорузлую, как корень, руку. - Ты уж, брат, не обессудь. Без старухи не могу… Погоди… Придет с базара - поговоришь… Хотя вряд ли она ее одолжит.
Дед вдруг осекся и прислушался. Его заросшие волосами уши уловили негромкие, но твердые шажки бабушки.
- Вы уж лучше побеседуйте наедине, - сказал дед и заковылял к себе в комнату.
- У меня что-то часы барахлят, - пытаясь отплатить старику за доброту, пробасил могильщик. - Я их тебе как-нибудь подброшу.
Одноногий собирался подбросить деду свои часы с незапамятных времен. Я слышал это и на кладбище, и на богослужении - они с дедом всегда молились рядом, и на берегу речки, и в кабаке. Но могильщик так и не подбрасывал их. По-моему, у него вообще часов не было. Он их просто придумал от жалости к деду. В самом деле, кому нужны на кладбище часы? Никому.
Бабушка вернулась с базара не одна. Из плетеной корзины выглядывали два гуся. Их длинные белые шеи тянулись вверх, как стебли.
- Что здесь делает мой бывший жених? - хмуро спросила бабушка и поставила на пол корзину.
Казалось, она спрашивала не у меня, не у Иосифа, а у гусей.
Гуси враждебно покосились на одноногого, на кошку и для острастки загоготали.
- Тебя жду, - ответил ее бывший жених. - Дело есть.
- Дело? - бабушка никак не могла взять в толк, что ему от нее надо. - Хочешь, чтоб я тебе перину набила?
- Не хочу, - пророкотал могильщик. - На кой ляд мне, одноногому, перина?
- Замуж я уже за тебя не пойду, - усмехнулась бабушка.
- Он пришел за кошкой, - объяснил я.
- За кошкой?
- Одолжи мне на недельку свою барышню, - ласково начал могильщик. - Житья от мышей не стало.
- Кладбищенские мыши - невкусные. Она не станет их есть, - сказала бабушка и глянула на гусей. Те громким гоготом ее поддержали.
- А ты что, их пробовала? - заступился за свое кладбище одноногий.
- Ты был грубияном и грубияном остался, - рассердилась бабушка. - Я потому за тебя и не пошла.
- Ты бы не только пошла, ты бы побежала, если бы не она, - могильщик взял деревяшку и стал раскачивать ее на руках, как ребенка. - Баю, баюшки, баю…
Когда-то, в далекую пору, когда могильщик еще в могильщики и не метил, когда были у него, как у всех порядочных людей, две ноги, он сватался к моей бабушке. Говорят, дело уже шло на лад, но тут, как назло, началась война и могильщика забрили в солдаты. Бабушка-невеста терпеливо ждала его, хотя от него долго не было ни слуху ни духу - как в воду канул. В местечке все считали его погибшим, родители, и те смирились с его гибелью, и даже отслужили заупокойный молебен, приняв на душу тяжкий грех, ибо, как позже выяснилось, они оплакивали живого. Только бабушка-невеста не верила в его смерть, и господь бог вознаградил ее за веру - вернул его живым и почти здоровым. Казалось, через месяц-другой молодые люди справят свадьбу, заживут вместе, но помешали костыли - деревяшки тогда еще у могильщика не было.
- Причем тут костыли? - заливалась слезами бабушка-невеста.
- У жениха моей дочери должны быть две ноги, - не уступала ее мать. - Все у вас должно быть поровну.
- Все у них не может быть поровну, - пытался спасти положение бабушкин отец. - Мужчина есть мужчина, женщина есть женщина.
Ничего не помогло.
Бабушка, как она сама рассказывала, долго убивалась, пока наконец ей не подсунули дедушку. Я до сих пор не понимаю, как его подсунули - через дверь ли, через окно ли, - но раз бабушка говорит, значит, так оно и было.
- Я тебе через неделю верну твою кошечку. Ничего с ней не случится, - уверял одноногий.
- А чем ты меня отблагодаришь? - спросила бабушка и бросила взгляд на корзину, где, намаявшись от гогота, дремали неугомонные гуси. Бабушка, видно, была очень довольна покупкой. В другие дни старуха долго приценивалась к птице, щупала ее, взвешивала, подбрасывала руками в воздух, выщипывала для пробы перья, поругивала хозяйку, а тут, видно, как пришла, так и купила, быстро и недорого.
- Ты же знаешь, чем может отблагодарить могильщик, - пробасил одноногий.
- Типун тебе на язык!
- С тобой и пошутить нельзя.
- Пол-лита за мышь? Идет? - спросила бабушка и засмеялась.
- Ну и цена! Захочешь сам стать кошкой, - проворчал одноногий.
- Ладно, ладно. Бери, пока я в городе буду. Даниил, помоги поймать ее. А я пойду отнесу гусей к резнику.
Я ловил кошку и во мне все пело: я поеду в город, я поеду в город.
Всю ночь я не смыкал глаз. У меня слипались веки, я зевал, проваливался ненадолго во что-то в теплое и мягкое, как нагретый мох, но просыпался, боясь, упаси боже, разбудить бабушку. Ведь я мог нечаянно закашлять во сне от радости или, на худой конец, чихнуть.
Я лежал и глядел в потолок, некрашеный, затянутый паутиной, в которой обитала трудолюбивая паучья пара, на облупившиеся стены, где за выцветшими обоями таинственной дневной жизнью жили клопы, осторожные и сметливые, терпеливо ожидавшие наступления ночи, когда можно выползти на кровавый промысел. Казалось, я слышал, как они копошатся, как договариваются, куда ползти, но я не испытывал никакого страха. Я был счастлив в ту ночь, необыкновенно смел и преисполнен доброты ко всему живому, ко всем животным и насекомым. Мне очень хотелось, чтоб каждому из них повезло: пусть паук съест муху, только дохлую, пусть клоп меня укусит (крови в моем теле много, хватит на всю жизнь), пусть наша кошка прогонит с кладбищенской земли всех мышей. Пусть! Даже гусей, на выручку от которых мы с бабушкой поедем в город, я жалел и в душе сетовал на то, что не умею добывать деньги. Если бы я умел, я бы отпустил гусей с миром.
Боже мой, боже, - думал я, - неужели завтра… ну в крайнем случае послезавтра я увижу отца…
Я не помнил, как он выглядит, я давным-давно отвык от его имени. Разве запомнишь человека, если его увели, когда тебе и года не было. "Портной может сузить брюки. Подкоротить, удлинить. А мир нельзя ни сузить, ни подкоротить", - вертелось у меня в голове. "Могильщик, возможно, не может, а портной все может", - стучало у меня в висках. Сколько я ни старался, я не мог представить, как он его подкоротит или сузит, но я верил в своего отца, как верил в господа бога.
Под утро я проснулся. Солнце стояло над пекарней Файна. В его лучах плавился железный крест костела, пронзивший легкое перистое облако. Я выбежал во двор без рубахи, простоволосый, и солнце щекотно заиграло на моей спине, усыпанной, как монетами, кружками от банок.
- Бабушка дома? - услышал я вдруг за спиной женский голос и отпрянул от бадьи.
- Дома, - сказал я и узнал тетку Тересе, мать Пранаса.
- Позови ее!
- Сейчас, - я напился холодной колодезной воды и бросился к дому. - Бабушка! К тебе гостья!
- Кто? - бабушка сидела на низком стульчике и ощипывала гуся. По комнате, как снежинки, носился гусиный пух.
- Тересе. Мать Пранаса.
- Какого Пранаса? У нас Пранасов в местечке дюжина. - Бабушка походила на сугроб - белый гусиный пух облепил ее морщинистое лицо, покрыл длинный и острый, как нож, нос, залетал в рот, и она то и дело сплевывала.
Бабушка стряхнула с себя пух и зашагала к Тересе.
Муж тетки Тересе, столяр Стасис, тоже сидел в тюрьме. Но его забрали прошлым летом. Я как раз был у Пранаса, когда пришли полицейские - один наш, местный, по прозвищу Порядок, другой незнакомый, в шляпе и галифе.
- Полиция! - предупредил, отца Пранас, но столяр продолжал спокойно смолить на берегу реки лодку. Лицо его было испачкано смолой, а со лба в зеленую, напичканную кузнечиками и мотыльками траву, капал пот, как в руки каплет сок с березы.
- Мы за тобой, Стасис, - сказал столяру наш полицейский и вытер испарину. Руки у него были совсем не полицейские - маленькие, короткопалые, поросшие скудными рыжими волосами - разве такими схватишь вора или там убийцу? Ха! И пистолета у Порядка не было. Оружие в местечке было только у господина офицера.
- Я готов, - наконец сказал столяр. - Только умоюсь.
Стасис шел медленно, положив на голый живот скованные наручниками руки, полицейские брели сзади, а мы с Пранасом бежали по бокам, заглядывали столяру в глаза. Стасис улыбался сыну и мне, взгляд его что-то говорил, объяснял, но мы оба ни черта не понимали.
На косогоре столяра поджидал черный автомобиль. Приезжий вежливо открыл дверцу, сел сам, и машина, тарахтя по проселку, уехала. Я с завистью следил за ней, пока она не скрылась за поворотом. Как приятно, - думал я, - прокатиться в таком автомобиле. Это тебе не верхом ездить. На лошадь каждый дурак может усесться, а вот в автомобиль так просто не заберешься, тут надо, чтоб ты либо в наручниках был, либо в галифе. Лучше в галифе.
- Ступай, Пранук, матери скажи, - обратился к моему дружку Порядок. Он остался с нами на косогоре, разморенный жарой, в расстегнутом мундире с выцветшими на солнце погонами и потускневшими от времени пуговицами.
- Сами увезли, сами и скажите, - сказал Пранас.
- Разве я его увез? - обиженно спросил наш полицейский. - Ты же видел.
- А кто же?
- Автомобиль.
- Вы… Вы…
На глаза Пранаса навернулись слезы. А он еще клялся, будто никогда не плакал и не заплачет. Нет такого человека на земле, который ни разу не заплакал бы. Собаки, и те плачут. Сам видел. И кошки ревут. Наша кошка, когда бабушка у нее тайком котят ворует, просто заливается слезами. Интересно, соленые ли они - собачьи и кошачьи слезы? Надо будет лизнуть.
- Порядок, - согласился наш полицейский. - Сам скажу. Если бы мне жалованье не платили, я бы никогда за ним не пришел. Но кто-то должен, ребятки, за такими приходить. Как кто-то должен ловить рыбу, мастерить шкафы, пасти скотину.
- Шли бы лучше скотину пасти, - сказал полицейскому Пранас.
- Поздно, - промолвил Порядок.
Больше он ничего не сказал, сплюнул и побрел один, а Пранас поднял с земли камень и запустил в его сторону. Но камень до Порядка не долетел. Тогда Пранас нагнулся и снова взял камень, и снова швырнул его в нашего полицейского, но камень опять шлепнулся в песок.
Бабушка хорошо знала отца Тересе, покойного дедушку Пранаса, рыбака Вацлаваса. Бабушка только у него покупала на пасху рыбу. О старике Вацлавасе по местечку ходили всякие слухи, поговаривали, будто он колдун, будто голыми руками налимов ловит: нырнет на дно и хвать рыбу за бок, будто умеет спичкой воду зажигать. Какая разница, кто он такой, защищала его бабушка, пусть будет трижды колдун, его рыба самая вкусная! У другого купишь, так обязательно что-нибудь у нее в брюхе найдешь: то фитиль от керосиновой лампы, то дратву, то червя на крючке… После смерти Вацлаваса бабушка редко у кого брала рыбу.
Погиб старик Вацлавас так же странно, как и жил. Никто толком не знал, что с ним случилось. Кто-то якобы слышал на берегу его последние слова:
- Пора и мне самому рыбой стать.
- Здравствуйте, - почтительно поздоровалась с бабушкой тетка Тересе.
- Здравствуй, - сказала бабушка, смахивая с лица прилипший пух. - Даниил, тебе нечего тут делать.
- Я на солнышке погреюсь, - попросил я.
- В другой раз погреешься, - пробурчала бабушка. - На твой век солнышка хватит.
Гневить ее было опасно. Пока она смахивала с лица всех нас кормивший пух, я юркнул за колодец и притаился. Отсюда мне было хорошо видно печальное лицо Тересе.
- У меня к вам просьба, - тихо сказала Тересе, и я насторожился.
- Проси, - разрешила бабушка. Я не видел ее лица, да у меня и не было ни малейшего желания его увидеть. Я, слава богу, на него насмотрелся - ничего доброго оно мне не сулило.
- Вы, кажется, едете с внуком в город? - Тересе умела говорить по-нашему.
- Да.
Ветер доносил до меня голоса бабушки и пушинки. Он уносил их куда-то вверх, к облакам и птицам, которых никому - ни бабушке, ни самому дьяволу не удастся ощипать.
- В тюрьму?
- Да.
- Ихние камеры, оказывается, рядом. - Тетка Тересе заложила за спину руки, чтобы бабушка не видела, как они дрожат. - Вот я и подумала, раз в город едете, может, не откажетесь… посылочку…
- Я бы ему не посылочку послала, - вспылила бабушка. - Оставил тебя, брюхатую, а сам себе отдыхает.
- Не отдыхают они там, - робко заступилась за мужа тетка Тересе. - Сами посудите, какой за решеткой отдых?
- Отдых! - воскликнула бабушка с такой силой, что на помощь прибежал наш петух, застыл рядом и впился в нее сизым и плутоватым оком. - Кто работает, тот за решеткой не сидит. Ты сидишь? Я сижу? Бездельники! Уж если их матери ничему не научили, то тюрьмы и подавно не научат.
Тетка Тересе стояла растерянная. Из-под ситцевого платья выпирал живот. Казалось, она спрятала там большой кочан капусты. Ветер трепал ее рыжие, выгоревшие на солнце волосы.
- Может, все-таки не откажете в любезности, - с отчаянием повторила Тересе и откинула со лба упавшую рыжую прядку.
- Только знай: свинины я не повезу!
- Я и не положу, - заверила тетка Тересе. - Можете быть спокойны.
- Я Даниила пришлю, - сказала бабушка.
- Премного благодарна, - встрепенулась Тересе. - Может, вам постирать чего… или полы помыть…
- Я, слава богу, сама пока и мою и стираю, - застрекотала бабушка. - Ты лучше постарайся девку родить… Девки по тюрьмам не сидят… Девки старуху мать на решетку не променяют… Будь они трижды прокляты, наши сыновья!
Тересе подавленно молчала. Она не ждала от старухи такой вспышки гнева и не знала, оставаться ей или уходить.
- Ты знаешь, зачем я к своему еду? - уставилась на жену столяра бабушка.
- Не знаю, - извинилась тетка Тересе.
- Я ему не повезу ни мацы, ни свинины. Полный рот слюней, и только, и плюну в его бесстыжие глаза!.. Твой, небось, тоже говорил: мы за справедливость, за другую жизнь… А может, мне не надо никакой справедливости? Может, мне начхать на другую жизнь?
Мне хотелось выскочить из своего укрытия и плюнуть в сторону бабушки, но я стеснялся тетки Тересе и боялся остаться дома.
Мою радость по поводу поездки в город вдруг омрачило непонятное чувство вины перед отцом, перед теткой Тересе, перед гусями и кошкой, перед всей землей, на которой не будет ни другой жизни, ни справедливости. Я не шибко понимал, что такое справедливость и что такое другая жизнь, но меня нередко тревожило смутное сознание своей беспомощности. Мне казалось, что так и должно быть, что так пребудет вечно, и я привыкал к своей тоске и беспомощности, как к своему двору, улице, речке, катившей свои чистые и ленивые воды.
- Когда же вы собираетесь поехать? - отважилась перебить бабушку Тересе.
- Бог даст, в воскресенье, - сказала бабушка и зашагала к дому, к неощипанному гусю, ко мне и деду, колдовавшему над карманными часами парикмахера Дамского, которые он чинил даром - почти никто не приносил ему в починку часы за деньги.
Я выждал, пока бабушка закрыла за собой дверь, выбежал из своего укрытия и бросился в хату.
- Бабушка, ты на самом деле плюнешь ему в глаза? - спросил я и поперхнулся гусиным пухом.
- Ты что, негодник, подслушивал? Вот почему петух кукарекал.
- Это я, бабушка, кукарекал, а петух подслушивал.
Вид у меня был жалкий. Я покаянно смотрел на бабушку, пытаясь найти в ее взгляде что-то похожее на прощение, но ничего, кроме усталости и безразличия, он не выражал. Со стульчика свисала ощипанная, длинная, как маятник, шея гуся.
- Пора тебя, Даниил, к какому-нибудь ремеслу пристроить, - сказала бабушка. - А то ты совсем разболтался.
- Дед хочет, чтобы я…
- Пока я жива, ты часовщиком не будешь, - отрубила бабушка. - Тоже мне, прости господи, ремесло!.. У одного имеются часы, другой время по солнышку определяет, третьему и вовсе нет никакого дела до того, пять часов сейчас или девять. А волосы, волосы, благодарение богу, у всех растут. Парикмахер - не часовщик. Парикмахер даже мертвому нужен. А уж о тюрьме и говорить нечего.
- О какой тюрьме?
- Парикмахер со знаменем на улицу не выйдет. Его знамя - белая простыня. Если бы тебя взял к себе господин Дамский!
- К Дамскому? - разочарованно протянул я. - Он меня бить будет.
- Всех учеников бьют. Мог бы ты, Даниил, еще и полоботрясничать, но вдруг…
- Что вдруг?
- Вдруг я, Даниил, помру.
- Дед останется.
- Дед - не кормилец.
Я был на все готов - лишь бы поехать к отцу в город.
Вечером того же дня к нам пожаловал сам господин Дамский. Он был стар, как дед, но держался молодцевато, не горбился, да и от его морщин приятно пахло одеколоном. На нем был старый, хорошо ухоженный костюм в полоску. Из верхнего кармана торчал белый носовой платок, в который Дамский никогда не сморкался. Для сморкания у него имелся другой платок, но и его парикмахер вытаскивал, как фокусник, легко и изящно, двумя пальцами с накрашенными ногтями. Аккуратно подстриженные и нафабренные усы делали толстую губу Дамского похожей на платяную щетку.
- А мы о вас сегодня говорили, - радушно встретила его бабушка, порозовев от радости.
- Плохое? - напыжился Дамский и поскреб накрашенными ногтями усы.