Остановимся на этом подробнее. Лоуэлл утверждает, что мозг человека состоит из огромного (но конечного) числа клеток, а мысль - как и "состояние души" - возникает как определенный "рисунок" электрических импульсов между этими клетками. Число этих "рисунков" тоже конечно, но их все равно более чем достаточно, чтобы запечатлеть размышления и воспоминания всей жизни. Но если бы люди могли жить вечно - не настал бы когда-нибудь такой день, когда не возникнет уже ни одной новой мысли? Не исчерпает ли мозг все то конечное множество состояний, которых он в принципе может достичь? И если так, тогда мы будем обречены на постоянное повторение того, что уже было, - мыслей, чувств, воспоминаний. Бессмертие, если только оно существует, - это бесконечная, непрерывная агония ностальгии.
Очень часто мне в голову приходила мысль: "Здесь мы уже были, это мы уже знаем". И с годами - все чаще и чаще. Возможно, мой мозг исчерпал все возможные способы познавать мир. Но даже если оно и так, все равно невозможно удержаться от соблазна смотреть на мир как на спутанный клубок повторяющихся циклов. Смотришь на молодых - и видишь, как они вновь проигрывают те же темы, которые мы сочиняли всю жизнь, разве не так? Если бы нации с годами набирались мудрости, они бы тоже смотрели на молодые народы с оттенком тоски.
Когда я впервые попал в Италию, я очень хотел посетить развалины Помпеи. Я помню, как еще в раннем детстве рассматривал фотографии в книжке про Помпею. Мне ужасно хотелось поехать туда и увидеть все своими глазами - и я не был разочарован. Из всех впечатлений ярче всего мне запомнилось ощущение, что в истории был такой день, в 79 году нашей эры, один-единственный день, оставшийся неизменным навеки. День, который последующие поколения могут прожить вновь и вновь. Я видел фотографии этих руин, теперь же, когда я увидел сами руины, мне показалось, что передо мной - еще одна фотография. Отпечаток прошлого, по которому сразу же было ясно, какой гордостью был напоен этот город, часть громаднейшей из империй, когда-либо существовавших в истории. А теперь и сама эта империя - прах, и пыль, и обломки камней. А гипсовые фигуры в стеклянных контейнерах - слепки с тел тех помпейцев, кого в тот день погребло под пеплом, - вот они, наглядные примеры остановленного времени. Здесь жили люди, подобные мне, и их мира не стало, как когда-то не станет и моего. Может быть, и моя бессмертная душа - всего лишь малая часть необозримого, бесконечного круговорота, который некогда дал им жизнь?
Мне приходилось слышать, что некоторые из этих фигур не выставлены для всеобщего обозрения, и я спросил у смотрителя, можно ли их посмотреть; я сопроводил свою просьбу изрядными чаевыми, и он провел меня в хранилище и показал еще один контейнер; в нем хранился слепок пары, занимавшейся любовью, они погибли, заключая друг друга в последних объятиях. Как это трогательно - эта близость, запечатленная в веках! Под убившей их толщей пепла их тела постепенно сгнили, и внутри осталась пустота - то пространство, что они занимали во время смерти. Через две тысячи лет в эту пустоту закачали гипс, а когда он застыл, слежавшийся пепел скололи со слепка - даже не тел, а теней. Возможно, увидев такое дело, рабочие принялись отпускать шуточки. А может, рабочих было всего один или два, и тогда они могли позволить себе ощутить, как это было со мной, привкус страшного таинства, который, безусловно, присутствует в этом зрелище.
Но те, кто сейчас составляет цивилизацию Италийского полуострова, при всей древности их корней, никак не могут притязать на большую, чем у других народов, мудрость веков. Каждый новый поворот истории стирает предшествующие, смывает прошлое; точно как та женщина с амнезией, которая каждый день видела своего мужа словно впервые. Обязательная, даже необходимая составляющая мифа о переселении душ - предположение, что душа ничего не помнит о прежних жизнях. Все следы прошлого стираются начисто. И возникает вопрос: так что же такое душа - ведь когда больше нет тела, единственное, что отличает нас друг от друга, - это воспоминания.
Помню, как я стоял среди этих руин, жара была ужасная, я в такую попал впервые. Я уже три месяца жил в Кремоне, зарабатывал на жизнь, преподавая английский, и впервые за все это время я позволил себе выходные, которые решил провести в Неаполе и Помпее. Так вот, вокруг были руины, и мне почудилось, будто судьба Помпеи, судьба этого города похожа на судьбу кинозвезды, которая трагически умерла молодой - как бы застыла навечно в своей древней юности; ее расцвет сделался вечным и неизменным. Разумеется, жители Помпеи знали, что вулкан может проснуться в любой момент; они понимали, что однажды произойдет извержение - и горячая лава уничтожит все на своем пути. Но они оставались здесь - они жили верой, что когда бы это ни случилось, беда обойдет их стороной, а пока не случилась беда, они были довольны и счастливы жить на плодородной земле. Теперь же некоторые из них обрели бессмертие в стеклянных контейнерах; а остальные, кто спасся - забыты.
Та пара, навеки застывшая в любовных объятиях - белые гипсовые фигуры - разбередила мне душу, я думал о них всю дорогу до станции, где сел в поезд до Милана. Я все еще думал о них, пытаясь одновременно читать, когда Элеонора (хотя тогда я еще не знал ее имени) вошла в вагон и села напротив меня, и мы начали разговор, и она попросила меня взять ее ученицей на уроки английского.
Похожи ли воспоминания на фигуры, погребенные в толще пепла? Вот я вижу два тела, мое и Элеоноры; ее - белое и гладкое, мое… как я могу увидеть самого себя? Неясно и неотчетливо; этот образ - не из тех, что я храню в памяти, он из тех, что парят где-то в вышине над нами. Я смотрю вниз, на нас двоих. Возможно, я вижу именно нынешнее свое тело, свою стареющую оболочку, лежащую рядом с белой и гладкой плотью, что облекала ее в те дни. Да, это не столько воспоминание, сколько мысленный фотомонтаж того, как это должно было выглядеть в тот пятничный вечер. Всего лишь второе занятие!
Может быть, воспоминание - это инъекция вещества в пустоту? Я вижу наши тела, они неподвижны. Кажется, дотронься и почувствуешь, как они холодны. У двоих начинается роман, и первое время это - как будто открытие нового континента. А потом новизна пропадает, вы узнаете друг друга все ближе, и все начинает казаться таким знакомым, таким обыденным.
Мы поженились - из нас получилась хорошая пара. Секрет в том, что мы никогда не были влюблены друг в друга. Поэтому нам не грозило разлюбить. Не то чтобы я не любил Элеонору - любил всем сердцем, и мне без нее очень плохо. Я любил ее, как любят музыкальный отрывок; нечто такое, без чего моя жизнь была бы беднее. И она стала беднее. Я никогда не был влюблен в нее, вот и все. И разве это моя вина, что один простенький, но невосполнимый компонент оказался пропущен?
Я вижу наши тела на двуспальной кровати, которая словно заполняет собой всю спальню. На этом этапе я достиг лишь одной из двух своих целей.
Когда мы разговаривали с ней в поезде, я следил за ее мимикой, за движениями рук и всего тела и пытался представить себе, какова она в постели. Я старательно строил правильные фразы по-итальянски - и одновременно меня одолевали видения скрученных простыней, царапин от ногтей, разметавшихся по плечам волос, до того уложенных в аккуратную прическу. Женщина, что сидела напротив меня, была настолько спокойной, настолько уравновешенной, что меня охватило настойчивое желание: заставить ее выйти из равновесия и, в конце концов, обессилеть подо мной.
Я помню этих двоих: белый гипс, изгибающиеся, но застывшие тела; мертвые члены причудливо перекручены, словно орнамент барокко. Извечный образ тщеты всего сущего.
Хотел бы я знать, кто живет сейчас в той квартире, где я дал Элеоноре целых два урока английского, прежде чем мы повалили друг друга на ковер, привезенный из Турции кем-то из ее приятелей? Кто лежит в этой спальне, где я в конце концов так освоился? Я представляю их очень явственно - юные, полные надежд тела, сплетенные в бесконечном и безымянном объятии.
Нетрудно понять, почему учение о реинкарнации всегда казалось таким привлекательным. Но если когда-нибудь моя душа снова встретится с душой Элеоноры, как я узнаю ее?
Круговороты истории не всегда заметны, но сама идея цикличности утешает. Хотя все наши ошибки будут без конца повторяться в будущем, но ведь и в прошлом наши предшественники совершали те же ошибки, повторяя их раз за разом - и это, наверное, может служить оправданием. Не объяснением, нет - извинением за то, что найти объяснение не удалось.
Когда я был моложе, я боялся, что моя жизнь станет не более чем повторением жизни моего отца; я боялся, что я - словно слепок с него, созданный по его образу и подобию: тот же излом брови, те же высокие залысины, линия роста волос точно так же отступает все дальше ото лба по будто отполированному черепу. Манеры - тоже от него; наверное, чтобы я не забывал, чей я отпрыск. В его возрасте я буду точно таким же, как он. Эта определенность вгоняет меня в тоску. И все же сейчас, когда я медленно, но верно приближаюсь к тому рубежу, на котором оборвалась его жизнь, я жалею, что не был похож на него еще больше. Меня больше не тяготит мысль о том, что моя жизнь есть повторение другой, чужой жизни.
Помню, как он критиковал мою игру на пианино; я брался за новую пьесу и поначалу нередко фальшивил. Играя тот же отрывок повторно, я делал те же самые ошибки - и в конце концов, разучив его, я заучивал и неправильные пассажи, будто они изначально были частью пьесы. Если одну и ту же ошибку повторять достаточно часто, рано или поздно она перестает быть ошибкой.
Но даже если играть одну и ту же пьесу тысячи раз, ни разу два исполнения не получатся одинаковыми. Моя жизнь похожа на исполнение пьес, на которых уже оттачивал свою виртуозность отец - во многом похожие, они тем не менее сильно отличаются друг от друга. И если в конце моей жизни мне вдруг придется сыграть da capo, я просто уверен, что повторю те же ошибки, разве что чуть иначе.
Как ни пытался я снова начать историю Дункана и Джиованны, у меня ничего не выходит, причем с каждым разом становится хуже и хуже - сейчас я еще дальше от той истории, что родилась у меня в голове десять лет назад, явившись однажды ночью, когда я стоял голым в уборной. Я так хотел свести вместе этих двоих, но с каждой новой моей попыткой они лишь расходились все дальше и дальше. Неверная нота звучит снова и снова, ломая мелодию. Похоже, что даже сейчас я чувствую эту вину, что довлела надо мной столько лет - все годы, что я писал и переписывал в мыслях начальную сцену. Я себя чувствую просто предателем, да еще этот вопрос, который Элеонора обязательно задала бы мне: а кто эта Джиованна? И мне пришлось бы рассказать ей о другой незнакомой женщине, которую я встретил однажды; а заодно уж - и обо всех размышлениях и предположениях, как могла бы сложиться моя жизнь, повернись все чуть-чуть иначе. Когда я вернусь к истории Дункана и Джиованны - получится у меня что-нибудь или нет? Ведь этот роман, как и моя жизнь, идет своим собственным путем, и мое влияние на этот путь в общем-то эфемерно. Тем не менее завтра я вернусь к истории Чарльза Кинга и Роберта Уотерса. Посмотрим, куда она нас заведет.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
18
Двадцать лет назад, когда Чарльзу Кингу было чуть-чуть за тридцать, каждый день во время обеденного перерыва он уходил с факультета теоретической физики и отправлялся домой, чтобы поиграть на пианино. Он очень ценил это время - целый час в одиночестве за клавишами. Это был единственный час за весь день, когда он позволял себе отключиться от необходимости постоянно думать. Он садился за инструмент, раскрывал партитуру и начинал играть.
Был понедельник - а позавчера они ездили на прогулку, во время которой Роберт навел его на подозрения насчет Дженни. Разумеется, Дженни он ничего не сказал; вчера вечером она уехала обратно в Лондон - и опять она предложила остаться у него и уехать утренним поездом; и опять он сказал, что ей лучше уехать сегодня и хорошенько выспаться перед работой. Едва закрыв за ней дверь, он направился в спальню, выдвинул нижний ящик комода и принялся перебирать старые письма и бумаги. Было трудно понять, лазил кто-нибудь сюда или нет - если что-то и лежало не на месте, Чарльз все равно этого не заметил. Но в конце концов в самой глубине ящика, под охапкой вскрытых конвертов он нашел, что искал - две копии "Паводка". Он вытащил их, развернул, стал читать - и вдруг обнаружил, что с головой погрузился в слова, которые сам же и написал когда-то.
Река начинается с множества крохотных ручейков. Сливаясь, они в конце концов образуют мощный поток. Препятствия на пути у реки могут, конечно, изменить ход потока - но лишь изменить; остановить природную стихию на пути к цели никак невозможно.
Стремление к переменам, к свободе и справедливости - это та же необоримая природная стихия. Чтобы ее покорить, построили громадную плотину; десятилетиями она сдерживала течение, но день за днем в водохранилище недовольства копилось все больше и больше воды. И вот вода уже сочится сквозь створы. Что будет дальше? Выдержит ли плотина постоянный напор тонких струек, или же ее скверно укрепленные стены все-таки рухнут?
По дороге обратно к машине они почти не разговаривали. Они поехали обедать в одну из тех деревень, которые, кажется, не меняются веками - хотя, конечно, это не так. После войны все эти крошечные деревушки отстроили заново. А в тот вечер Кинг постоянно ловил себя на том, что ни на миг не выпускает Дженни из виду. Она чувствовала, что происходит что-то неладное, но ей так и не удалось добиться от него ответа, в чем дело.
Его пальцы механически движутся по клавишам, взгляд скользит по нотным линейкам.
Если перемены - это закон природы, то что же тогда ответственность каждого отдельного человека? Будем ли мы покорно ждать неизбежного? Ведь жажда свободы есть в каждом из нас - даже в тех, кто нас притесняет. Мы все - рабы ландшафта тирании, который создали собственными руками. Как же случилось, что мы создали именно этот ландшафт? Какова его структура?
Они пообедали в деревне, заново отстроенной после войны под "старые добрые времена". На лужайке стоял обелиск в память павших героев. Стать героем - значит правильно умереть, в нужное время и на нужной стороне.
Они сидели за столиком на улице; Дункан тянул через соломинку апельсиновый сок. Чарльз все пытался понять, было ли напряжение, которое он заметил между Дженни и остальными, проявлением его собственной подозрительности. Может быть, это он был напряжен, и поэтому ему казалось, что все остальные тоже напряжены.
Представим себе этот ландшафт тирании: горы подавления, вершины гонений. Обычные люди стремятся всего лишь к тому, чтобы доплыть по течению до мирной и тихой речной долины, а сила, что ими движет, называется волей к жизни. А вот определить высоту пика несправедливости - открыто высказывать свое мнение и сопротивляться, осознавая последствия, - на это способны очень немногие храбрецы.
Однако Чарльз был уверен, что Дженни ничего не заподозрила - в смысле, не что они с Робертом ее обсуждали. Сейчас она вовсю возилась с Дунканом, а Энни молча на это смотрела.
Пальцы Кинга механически движутся по клавишам, взгляд скользит по нотным линейкам. Вчера вечером он едва дождался, когда Дженни наконец уйдет. Ему не терпелось проверить свои бумаги. И вот он с головой погрузился в слова, которые сам же и написал когда-то.
Тысячи крохотных ручейков стекают по склонам горы, и год за годом точат и точат камень. Что казалось сперва крепким и мощным, через какое-то время становится хрупким, почти иллюзорным. Что раньше казалось незыблемым и непреложным - теперь кажется преходящим, эфемерным. Власть существует лишь там, где есть страх, а река человеческих устремлений день за днем набирает силу и, поднявшись паводком надежды, сметает препятствия страха, что стояли у нее на пути.
Он нашел в комоде две фотокопии "Паводка" - из тех, что он размножил тайком, как затевавший проказу школьник. Собственно, так и было. Он всегда относился в "Паводку" как к ребяческой проделке и не считал его чем-то серьезным. Он так и не понял, лазил кто-нибудь сюда или нет, - он уже очень давно не заглядывал в этот ящик. Памфлет лежал на самом дне, под пачками других бумаг. Вряд ли Дженни могла забрать его отсюда, показать полиции, а потом засунуть обратно, на самое дно, да так, чтобы Кинг ничего не заметил. Хотя могла быть и третья копия.
Каждая такая копия представляла собой несколько скрепленных листов бумаги - пара статей и стихи, которые Роберт подписал "Ганимед". Кинг сложил все листы вместе и разорвал их на две части, потом - на четыре. Дальше рвать было трудно, пачка стала слишком толстой; он начал брать листы по одному и рвать их в клочья. Потом пошел в туалет и спустил все обрывки в унитаз. При этом ему вдруг представилось, как дотошные ищейки при обыске обшаривают канализацию и все трубы… Бред какой-то! Но когда бачок опустел и поток воды иссяк, большая часть обрывков все еще плавала в унитазе. Кинг дождался, пока бачок наполнится, и спустил воду еще раз. Снова не помогло - обрывков осталось еще немало. И тут он полез в унитаз рукой - вылавливать эти клочки бумаги. Надо их подсушить, и тогда он сожжет их в пепельнице.
Пальцы механически движутся по клавишам. Тема с вариациями. Он почти и не слышит музыку.
Они сидели на улице перед пабом. В деревне, отстроенной под "старые добрые времена". Точно в такой же, как эта, деревне сто мирных жителей, взятых в заложники, стояли, бледные от страха, под охраной одного пулеметчика. А потом он получил приказ расстрелять их всех.
Дункан опрокинул свой стакан с апельсиновым соком; густая жидкость растеклась по столу. Энни вытерла лужу носовым платком. После обеда они вернулись к машине, чтобы ехать домой. Энни брала с собой фотоаппарат, но именно Дженни предложила сфотографировать их вчетвером: трое взрослых и маленький Дункан на фоне белого "морриса коммонвелса". У всех были такие серьезные, сосредоточенные лица. Дженни рассмеялась, когда поднесла камеру к глазам - и тогда Чарльз и Роберт выдавили улыбки, а стоявшая между ними Энни нахмурилась.
Когда мокрые клочки бумаги подсохли, Чарльз сжег их в пепельнице. Все сразу они туда не поместились, поэтому Чарльзу пришлось сжигать их в несколько приемов. Он клал обрывки бумаги в пепельницу, сколько влезало, и поджигал спичкой. Вскоре от памфлета осталась горстка пепла и едкий дым. Пришлось открыть окно. Теперь Чарльз сделал все что мог - оставалось только сидеть и ждать, что будет дальше. Он не верил, что Дженни его предала - для такого поступка не было никаких причин. Разве что она надеялась таким образом продвинуться в очереди на квартиру. Хотя на нее это не похоже - любопытства она проявляла не больше, чем любая другая женщина. Чарльз еще раз проверил кипы партитур и писем в нижнем ящике комода; он перебрал их по листочку, пытаясь найти хоть какой-то ответ. Хотя он искал именно то, чего не мог и надеяться обнаружить - доказательства ее непричастности.