- Ну, что я им скажу, а? - Он закурил и пошел затягиваться, как перед расстрелом, с нарастающей жадностью… - Раз, помню, на учениях Варшавского договора поляк один под наш Т-54 попал. Так тоже было довольно тошно. Но не так: тот все же солдат был, а тут?.. Мать твою перемать! Божий мир! - и высадил плечом дверцу.
Я остался в кабине. Сидел и смотрел с высоты, как женщины разом остановились, как медленно, втягивая голову в плечи, подходил к ним шофер. Горожанки все были одинаковы - грязные резиновые сапоги, спортивные трико, ситцевые поверх юбчонки. Среди осунувшихся, мрачных лиц я не сразу узнал Динкино - глазастое, бледногубое, совсем девчоночье. Той ночью на Главной башне МГУ и на следующий день, когда мы с Яриком провожали ее, провалившуюся, через всю Москву на Белорусский вокзал, она показалась мне много старше из-за всей этой косметики, которой сейчас на ней не было - нагое лицо. Выражение серьезности, которое оно пыталось принять в ответ на известие о смерти подруги по несчастью, делало это лицо совсем детским, и этот ее жест, рука, машинально заправляющая джемперок под высокий отстающий вокруг талии пояс моих американских джинсов… но бедра, но длинные ноги в резиновых сапогах, не черных, а почему-то алых, с перламутровым отливом - это в ней женское, уже от женщины, и я задыхаюсь от внезапной-боли, перехватившей горло. Я распахиваю дверцу:
- Дина!.. Спрыгнув, увязаю, вытаскиваю ноги - и к ней. Все расступаются, оставляя ее, схватившуюся за горло, одну. С мертвым ужасом смотрят ее глаза. Я притрагиваюсь к локтю:
- Не узнаешь?..
Она поворачивается, круто, и уходит. Прочь. Я нагоняю, пытаюсь обнять. Она сбрасывает мои руки, она, наклонив голову, идет, как зэк под конвоем. Трудно. Увязая, оскальзываясь на клубнях картофеля, крупного, розового, желтого, давя плоды этой бедной земли поистине с колхозным равнодушием, так что сок брызжет. Я наступаю на железо мотыги, и это первобытное орудие азиатского способа производства стремительно поднимает откуда-то издалека свою рукоять, дубину, облепленную землей, пытается попасть мне в лоб, но я - реакция не изменяет - успеваю сделать финт в сторону. Чем и пользуется она, сбегая из-под конвоя. Как в кошмаре преодолеваем мы это поле, кончающееся ручьем, который она разбрызгивает на бегу, а я беру с прыжка, как старый легкоатлет. После чего мы вламываемся в ельник. В сумраке огромной ели я нагоняю ее, сбиваю с ног. Сцепившись, мы катимся в яму, где я хватаюсь за свой локоть, где взрывается мгновенная боль от удара о какую-то заранее припасенную для меня железяку. Она уходит от меня по скату на четвереньках. С прыжка я достаю ее бедра и всем весом, щекой к ягодице, прижимаю к земле. Все, не уйдешь. Лежит и дышит. Тяжело. Спина под джемпером дымится от пота. Я просовываю руку выше, за линию лифчика и беру ее за плечо:
- Ну, что с тобой, а?.. Я из Москвы к тебе, а ты… - Я целую ее в ворот джемпера, потом стягиваю его, целую в голую шею, за ухо, в затылок.
- Врасплох, да? Врасплох? Может, я еще не готова?.. И вообще!
- Что "вообще", что?
- Я не так представляла себе… Не хочу, не хочу, чтобы ты видел меня такой.
- Какой? родная моя…
- Ненакрашенной, и вообще… по-моему, у меня вши. Не целуй, я сейчас умру от стыда! Я приподнимаю ее за бедра, подсовываю под нее руки и - нет, лежи! - расстегиваю на ней свои джинсы. Она пытается помешать, но я стаскиваю их рывком, обнажая полный круглый ее зад, обтянутый эластичными трусами цвета водорослей. С досадой она швыряет в меня еловым мусором. Она рычит, она сдавленным низким голосом говорит, угрожая:
- Не трожь, я грязная.
- Сейчас я тебя вылижу. Языком.
Приподняв резинку над вдавлинкой, залегшей поперек, я открываю белизну ягодиц, стиснутых стыдом. Я исцеловываю их кругом.
- С ума сошел?.. Алеша?!
Я снимаю отмывшийся в ручье резиновый сапог, на рубчатой подошве оттиснуто Made in Poland, стягиваю штанину, нога теперь вся голая, не считая грязно-белого носка с черной пяткой.
- Алеша, мне надо с тобой серьезно поговорить, - бормочет она, принимая тем не менее взаимноудобную позу, упираясь коленями и поднимая попу, именно в этой, еще, кстати говоря, неиспробованной мной позиции, мой питерский дружок Вольф советовал мне когда-то лишать их невинности, поскольку, хотя и слывет среди ханжей непристойной, в этой позе наименее болезненно для девы, а уж Вольф знает, он Мастерса и Джонса по-английски читал… у него мама гинеколог, и вообще надо быть в сексе где-то бестиальным… Неверными руками расстегиваю "молнию", сбрасываю свою небесно-голубую куртку, обламывая ногти, расстегиваю парусиновые штаны - извлекаю. При этом резинка трусов оттягивает яйца назад. Это повышает напряжение. Высоковольтный ток гудит во мне. Белизна ее ягодиц. Темная кровь моего члена. Пульсирующая толсто кровь под моими застенчивыми пальцами. Сейчас я причиню ей боль. Я виновато исцеловываю твердь ее нагой поясницы и это пухленькое вздутие над раздвоением ягодиц. Я запрокидываюсь, гляжу на ель, на готический храм хвои, помогая себе смущенной рукой. Мне страшно, я представляю, что вдруг сейчас мою руку обагрит ее девственная кровь, и на мгновение неуместно-мрачная фантазия посещает меня (судебно-медицинский эксперт, я озабоченно склоняюсь над найденным телом девочки, полураздетой, изнасилованной, задушенной, полузасыпанной…) С досадным: "Да ой!.." ягодицы мягко толкают меня, отчего я наконец вхожу в нее, одновременно проваливаясь коленями в мох. Я схватываю ее за ягодицы, чтобы не выскользнуть, а колени утопают еще глубже, как в кошмаре, потому что двинуться нельзя, и вдруг меня как бы насаживает на кол. Нехорошее ошущение, но на мне, слава богу, сзади штаны.
- Сейчас… - Заведенная за спину рука нащупывает внезапную помеху. Под пальцами отсыревший холод металла. Круглый бок, коническая форма… снаряд? Я оглядываюсь, мертвея. Да. Я сижу на крупнокалиберном снаряде. Сыробоком, источенном коррозией. Толчок Динкиных ягодиц усаживает меня на снаряд верхом. Я изо всех сил сжимаю нашу смерть коленями. Зажмуриваюсь. Возвращаю ей толчок. И мы после этого живы, не взорвался снаряд. Вам всем назло - живы. И снова живы, и еще раз. И много-много-много раз еще. И пусть потом разносит в клочья, мне плевать! Но если выживем, с тобой я не расстанусь. Никогда. Мы занимаемся любовью. Долго. (Может быть, слишком долго, сознаю я где-то в отдалении… Надо кончать с привычкой к анестезии. Кончать с таблетками, иначе…) Но я силой, силой пробиваюсь сквозь свою бесчувственность. И начинаю стонать. Силой! Где-то над нами обеззвучивается от испуга белка, потому что уже не слабый стон беглеца из больницы, а рык звериный рвется из меня. И я отпрыгиваю резко. И кончаю. Прямо на снаряд.
* * *
…так тихо. На палой хвое, под навесом ели мы приходим в себя. На откосе воронки. Еще кровь шуршит в ушах. Белочка начинает скрестись. Октябрьский тишайший лес вокруг.
- Тебе хорошо было? Шейные позвонки всхрустывают: разве можно выразить словами?..
- Да я бы, - говорю, - взорвался б с упоением. Если бы он взорвался. Ее нога в шерстяном носке дотягивается до торчащего изо мха снаряда, поглаживает медь головки.
- А жаль, что не взорвался… Отсырел. С войны нас поджидал. От нашей гаубицы, между прочим, - говорит она. - 152-миллиметровый.
- Откуда ты знаешь? Может, он немецкий.
- Знаю. Наш он. Я в детстве все учебники отца по пушкам каракулями разрисовала. Тогда ведь не было еще ракетных войск. И он артиллеристом был. Простым.
- А сейчас ракетчик?
- И еще какой. Всеми ракетами, на Запад нацеленными, командует. Прикажут ему, он - раз! - и всех их разнесет.
- А они нас.
- Может быть… - Она закуривает мятую папироску. - Ты думаешь, война будет?
- Войны не будет, но будет борьба за мир, - говорю я. - После которой камня на камне не останется. Последний московский анекдот.
- А мне плевать, если и будет, - говорит она. - Что такое война? Это просто наша смерть. Ты боишься смерти?
- Нет, не боюсь.
- И я не боюсь, Раньше, когда в школе училась, боялась, а сейчас нет. Я и без войны уже, знаешь? Раз - люминалом травилась, второй раз - газом.
- Знаю…
- Вот. И мне плевать на эту жизнь.
- А у тебя глаза разного цвета! - вдруг открываю я. - Ты об этом знала? Этот скорее голубой, а этот совсем зеленый. Как у кошки. Никогда не видел ничего подобного! Отсутствующий взгляд возвращается. Глаза ее упираются в меня, жесткие и злые.
- Ты надо мной издеваешься, да?
- Почему?
- Потому что говоришь не о том, что думаешь!
- Что с тобой? Да я вообще ни о чем не думаю.
- Не думаешь?
- Нет…
- Но ты же ведь, - кричит она, - к девушке летел, к целке! А она женщиной оказалась.
- Женщиной, ты?.. - Ах, да, ведь крови не было. Я подношу к глазам свою правую руку. Не было, да. Я и не понял… - Значит, - говорю я, - значит, у тебя уже тоже есть прошлое.
- Вот именно! А то ты сразу не понял!..
- Нет, не понял.
- Так я тебе и поверила! Я откидываюсь на спину, надо мной переплет еловых ветвей. И не ревность меня мучает, а собственная несообразительность. И я совсем не знаю, как мне реагировать. - И кто же он, твой первый?
- Кто, кто… Какая разница? Теперь жалеешь, что летел, да? Раскаиваешься? Ведь я тебя просила, умоляла: "Не торопись!" Ты сам все испортил. Налетел, как ненормальный! Слова не дал сказать.
- Слушай… Да брось ты, - кричу, - пинать эту штуку! Взорвется же!
- Не взорвется, - угрюмо отвечает она. - Тут их полно. Лежат себе и что-то не взрываются.
- Ты его любишь? Если ты его не любишь, то для меня это значения не имеет.
- О чем ты говоришь, Алеша! Да я из-за всей этой… из-за кошмара этого я газом травилась, а он мне про любовь! Ты получил мое письмо?
- Получил.
- Ну, и вот… Изнасиловали меня. Теперь ты понимаешь?
- Как то есть изнасиловали? - вскакиваю я.
Она опускает голову. Как после удара под ложечку, меня охватывает тошнота. Что-то гнусное сжимает мои внутренности. Я выбираюсь из воронки, сажусь к подножию ствола. Я влипаю затылком в смолу, отдергиваюсь, и от резкой боли в корнях волос вскипают слезы гнева. Ну, за что мне еще и это? Мало мне уже, что ли?!
- Кто?
- Какая разница…
- Нет, я хочу знать!
На другом краю воронки она обхватывает свои колени. - Золотая молодежь, - говорит. - Мальчики.
- Не один? Она вздыхает…
- Сколько?
- Я не считала. В отключке была. Если хочешь, могу рассказать.
- Ну?
- Ну, пригласили в одну компанию… - Она раскуривает папиросу, морщится, отбрасывает горелую спичку. - Я была и еще одна. Остальные парни. В общем, напоили они нас, как выяснилось потом, спиртом. Медицинским. Закрасили его и за наливку выдали, за клубничную. Мы-то ведь ничего не подозревали, а у них, оказывается, все заранее продумано было. Сволочи!.. Ну, и втоптали нас в грязь с головой. Когда я включилась обратно, уже было поздно. Но мне не так досталось, как той, второй, которая уже и до этого не невинной была. Об меня им неинтересно было мараться, а что они с той вытворяли, так это просто чистый садизм. Перед тем как смотаться, я заглянула в салон. Представляешь, она лежит на ковре, голая, а эти сидят вокруг, как прямо из племени каннибалов, и гоняют по ней машинки.
- Что еще за машинки?
- Автомобильчики детские. Ну те, что с Запада все привозят в качестве сувениров. Вроде гонок что-то по ней устроили - знаешь, пьяные дела? Изъездили всю в кровь. И руки у нее связаны. "Жених" ее, кстати, тоже игрался. Он ее как бы под кодом "невесты" привел, а тут… С этими машинками они все въезжают в его "невесту" чуть ли не по локоть, представляешь? А ему хоть бы хны. Хохочет. Но самое странное, что и ей, с которой они так развились, и ей все это как с гусыни вода. Есть же люди! Хоть что с ними делай, а они как ни в чем ни бывало. Подруга эта потом телефон мне обрывала, после смены у завода стерегла. Они испугались, когда узнали, что я газом травилась. Боялись, что я заявление в милицию понесу. И через эту же, рабыню свою, отступную предлагали.
- Деньгами?
- Дисками. "Роллинг стоунов" и так далее. И щенка.
- Уж не борзого ли?
- Нет, скочтеррьера. Черный такой, лохматый. Очень симпатичный.
- Ты хочешь собаку?
Дина затягивается последний раз, отбрасывает окурок, который отскакивает от снаряда и пытается воспламенить развороченный хвойный наст. Она говорит:
- Расхотела… Я подтаскиваю сухую ветку, ломаю ее на куски, сначала руками, потом о колено. Что тут скажешь? Тут сказать нечего. Я сползаю в воронку. Обстраиваю хворостом снаряд. Рядом падает смятая пачка "Севера", и она пойдет в дело. Я выворачиваю карманы куртки. Нераспечатанную пачку болгарской "Стюардессы" бросаю к ее ногам, а все свои наркотики, особенно димедрол в бумажной упаковке - сюда же. Сверху я натаскиваю еще мертвых веток и, не оборачиваясь, говорю:
- Кинь мне спички. Помедлив, она бросает коробок. Я зажигаю использованный авиабилет, сую пламя под веточки. Сгорая, корчатся на них иглы, и вот уже занимается мой костер.
- Что это ты делаешь? Я задуваю пламя вовнутрь, глядя, как подсыхает бок снаряда. Теперь уже костер не унять.
- Сгорит же все, Алеша?
- Если бы все, - говорю я… - Идем отсюда. Обнявшись, мы хрустим сквозь лес. За нами поверху крадется белка. Перескакивает с дерева на дерево. Старый лес кончается. И средний. Мы продираемся в ельничке, и она оглядывается:
- Не сработает. Отсырел динамит…
На самом выходе из лесу земля вдруг сотрясается от взрыва. Мы - падаем в старый пехотный окоп, и тут грохочет снова: "Бу-бум!" И еще раз! Целая канонада! Я изо всех сил вжимаю Динку в мох. Взрывная волна прокатывается над нами, осыпая хвоей, эхо удаляется в поле, а позади, в лесу, все еще обваливается с треском наша ель - старая, высокая, стрельчатая, как Кельнский собор, который так любил рисовать Достоевский на полях своих черновиков. Сердце бухает: так и кажется, что сейчас - после этакого светопреставления! - что-то произойдет. Но внешний мир отзывается только лаем собаки. Дальним… Ей вторит другая дворняга, третья… Погавкали лениво и умолкли. И нас охватывает еще более глухая тишина.
- Здорово! - шепчет Дина. - Вернемся глянем?
- Зачем?
- Интересно ж.
- Последнее дело возвращаться туда, - говорю я, - где было хорошо. Вперед и только вперед! Мы выползаем на бруствер, заросший красными кустиками брусники. Перед нами - картофельное поле. Огромное серое пространство с чернеющими, где уже убран картофель, полосами. Оно молчит. Грузовика нет. Нет и женщин. Разошлись по избам. Никого… Мы лежим в бруснике и курим, созерцая готовую к зиме октябрьскую пустоту.
- Ты говоришь: "Хорошо"… Несмотря на? Я говорю:
- Не будем об этом.
- А ты меня любишь?
- Люблю.
- Потому что я тебя очень-очень. Ты мне веришь?
- Верю.
- И ты меня еще долго будешь любить?
- Всегда.
- А вдруг разлюбишь?
- В нашей ситуации, - говорю я, - это было бы как дезертирство. Мы ведь с тобой, как два бойца.
- Да. Последние…
- Последние, но атака отбита. Но бой, - говорю я, - не кончен. Небольшой такой. Местного значения.
- Но ведь важный, да?
- Да. От него зависит исход всей войны.
- Раз так, - говорит она, - умрем, но не сдадимся. Как защитники Брестской крепости.
- Русские не сдаются. Но давай не умрем. Попробуем, а?
- Давай. Но стоять будем насмерть.
- Естественно. А пока у нас просто перекур. Перед следующей атакой. А неплохо все же здесь, в этих Райках. Природа.
- Неплохо. Не было б так паршиво, было бы и вовсе хорошо.
- В такую минуту понимаешь, что она, природа, от Бога. Левая ее рука с въевшейся под некрашеные ногти землей берет сигарету у правой, которая яростно чешет в затылке.
- О, Господи, неужели у меня, действительно, вши?
- Дай взгляну, товарищ. - Я укладываю себе на колени ее голову. У нее небольшая голова. Я не люблю большеголовых женщин. И волосы у нее красивые, медного оттенка. Только сейчас они потускнели и слежались. Как обезьяна, я ищу у нее в голове, вынимая застрявшие еловые иглы, и вдруг меня передергивает: один волос унизан белесым яичком. Это гнида.
- Нет, точно? Блядская деревня!
- Лежи-лежи, товарищ. А ля гер ком а ля гер! - Я раздавливаю гниду ногтями больших пальцев, как о том где-то читал. Где? У Ремарка, кажется. "На западном фронте без перемен".
- По-твоему, они тоже от Бога?
- Вши? От происков Сатаны.
- А мы, люди?
- Оттуда же.
- Не по-марксистски рассуждаете, товарищ студент. Вы из МГУ или с печи ко мне свалились? Наша хозяйка тут, карга старая, именно в этом духе и вещает. Вы, говорит, апокалипсиса боитесь, а он вот уже полвека как идет. Темные здесь все-таки люди…
- Я тоже, знаешь ли, хочу стать темным. К черту Москву с ее университетом! С ее Политбюро, ЦК КПСС, КГБ, Министерством обороны, Госпланом, Общепитом и тому подобное. Свободу выбираю. Волю! Вот здесь, в Райках. С твоей каргой, с олигофреном Вовой, с самогоном. Все, решено!
- Ты что, серьезно? - смотрит она с моих колен.
- Вполне. Значит, так: переночуем на сеновале, а завтра с утра в правление колхоза. Я думаю, нам разрешат отколотить вон тот заколоченный дом.
- Но здесь же ничего нет, Алеша! Ни кино, ни телевизора, ни даже газет!
- Да? Чем же здесь, прости, подтираются?
- Лопухами! Нет, я ни за что не променяю цивилизацию на это вшивое прозябанье! Тут же кладбище, Алеша! Самое настоящее.
- Ничего ты еще, я вижу, не понимаешь. Здесь самая жизнь, - говорю я, лаская под свитером ее грудь. - И мы с тобой еще вспомним этот наш окоп. На искривленное презрением лицо моей любимой внезапно садится снежинка. Самая настоящая, зимняя, мохнатая. Растворяется, превращаясь в каплю. Я запрокидываю голову - с неба на нас спускаются мириады точно таких же. Плывут на зубчатом фоне леса. У меня было предчувствие, ей-Богу! Все это время! Дурак, чего ты радуешься, отговаривает меня голос. Ведь ты вырос из своего школьного пальто, а нового нет, а до весны теперь - полгода. А где взять деньги? До зимней сессии, положим, еще можно дотянуть вдвоем на одну стипендию, а когда исключат? Как вообще жить? Неразрешимая проблема. А ведь придется разрешать. Если, конечно, не посадят… О Господи, зима! Зима тревоги нашей. Дина, с моих колен:
- Это что, в глазах рябит или… - Но вот и еще одна капля на ее лице, и еще, и оно искажается радостью: - Ур-р-ра!
Накрылась их картошка! И пусть вся перемерзнет! Завтра же, нет, сейчас же, немедленно собираю шмотки, и - прощай Райки! Это ты, - целует меня, - ты привез мне снег. Ангел мой, ведь я же свободна, ты понимаешь? Свободна! Я помогаю ей подняться. Обнимаю под свитером, прижимаю к себе. И мы стоим в обнимку, глядя на гибнущее поле. Вот и прошла наша юность, вот и прошла, моя ты горячая. А лицу холодно. Лицо мертвеет, но не уйти никак. Столбенеем… Снег идет.