Много лиц других глубоко верующих людей сохранилось в моей памяти. Их дети, наши ровесники, - теперь уже старики, а родители их отошли в вечность. Впрочем, к нам на Рождество детей приводили по большей части не их родители, но те, кто их воспитывал. Две тётушки приводили к нам троих детей князей Оболенских: Лизу, Андрея и Николушку. Родители их были арестованы. Привозили четверых детей отца Сергия Мечева, сидевшего в тюрьме, как и его супруга. Дети отца Владимира Амбарцумова, Женя и Лида, тоже бывали у нас нередко. Их мать умерла, а отца арестовали. И так в нашу квартирку набивалось человек до тридцати. Ёлочку нам неизменно привозила в сочельник Ольга Серафимовна - сестра закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители. Рискуя своей свободой, она собственноручно срубала ёлочку в лесу, убирала её в наш огромный чемодан везла поездом, тащила по улицам. До 36-го года ёлки были запрещены как "буржуазный предрассудок". Однако Ольга Серафимовна считала своим долгом доставить нам, детям, это рождественское удовольствие. Мы благодарили её и с замиранием сердца всегда слушали её рассказы о том, как она, утопая в сугробах, добывала нам ёлочку: "Ночь, луна, волки воют..." Молитвами этой подвижницы, Ольги Серафимовны (тайной монахини Серафимы), держалась наша семья, наша распавшаяся церковная община. Ежегодно под рождественской ёлочкой слышались стихи религиозного содержания.
И на алтарь Христа и Бога
Она готова принести
Все, чем красна её дорога,
Что ей светило на пути.
Мне шёл десятый год, когда я декламировала на Рождество эти строчки из стихотворения Надсона "Христианка". Образ девушки, горящей жертвенной любовью к Спасителю, прощающей все своим палачам, уже пленял моё сердце.
К началу войны все священники, посещавшие наш дом, были или арестованы, или сосланы, или пропали неизвестно где. Но до 40-го года у нас в папином кабинете был и столик, служивший жертвенником, была и тумбочка, служившая престолом. Но не все гости знали об этом, детям же сего вообще не открывали. Старались больше зажечь в сердцах детей огонь веры и любви, внешне же мы не должны были отличаться от других. Святое Причастие не должно было войти в привычку, к нему приступали, как и полагается, со страхом и трепетом.
Папа
Я помню отца с первых лет моей жизни, то есть с 1927-28 годов. От папы всегда веяло лаской, тишиной и покоем. Его любили не только родные, но абсолютно все: и соседи, и сослуживцы, и знакомые - все, кто его знал. Он был одинаково учтив как к прислуге, к старушке, к простому рабочему, так и к дамам, и своим сотрудникам, и ко всем, с кем имел дела. С манерами джентльмена, сдержанный при любых обстоятельствах, папа редко повышал голос и никогда не выходил из себя. Если ему случалось раздражаться (а детская резвость кого не выведет из терпения), то папа спешил уйти в свой кабинет. Он выходил только успокоившись, помолившись, и тогда только начинал внимательно разбирать наши детские ссоры и жалобы. Папа подолгу беседовал с нами, тремя детьми, но вообще предпочитал разговаривать с собеседником один на один. "Где больше двух - там потерянное время", - любил он повторять пословицу. Отец никогда не уклонялся от нашего воспитания, никогда не отговаривался занятиями и работой и уделял детям много времени, борясь за наши души, как и за свою собственную.
Первым злым чувством, появившимся безотчётно уму в моей детской душе, была ревность и неприязнь к младшему брату Серёже, который был моложе меня на два года. В три года я никак не могла понять, почему Серёжу носят на руках, кормят с ложки, а я должна кушать сама, должна давать брату мои игрушки, должна терпеть его плач. Что я делала, я не помню, но помню, что мама повышала на меня голос, что-то строго мне выговаривала, подолгу за что-то меня отчитывала, даже шлёпала, но всем этим я была очень довольна, не плакала, но радовалась тому, что сумела обратить на себя внимание и отвлечь маму от Серёжи. Смысл слов мамы до меня не доходил. Только когда мама меня отстраняла, не желая меня ласкать, я начинала горько и безутешно рыдать. Тут приходил папа, брал меня на руки и утешал меня с бесконечным терпением и любовью. Обычно я долго не могла успокоиться, и отцу приходилось иной раз держать меня на коленях больше часа, а я все продолжала судорожно всхлипывать и прижиматься к папе, как бы прося защиты. "Дай отцу хоть пообедать-то", - обращалась ко мне мама. "Оставь, Зоечка, - говорил отец, - нельзя прогонять от себя ребёнка, если он просит ласки".
Помню, как я брала отца за густые бакенбарды и поворачивала молча к себе его лицо, не давая папе смотреть на собеседника. Окружавшие нас смеялись и говорили: "Ревнует!" - "И что это за слово они выдумали, - думала я, - ведь это мой папа!" Я была готова просидеть на коленях отца целый вечер. До чего же мне было с ним хорошо! Через ласку отца я познала Божественную любовь - бесконечную, терпеливую, нежную, заботливую. Мои чувства к отцу с годами перешли в чувство к Богу: чувство полного доверия, чувство счастья быть вместе с Любимым, чувство надежды, что все уладится, все будет хорошо, чувство покоя и умиротворения души, находящейся в сильных и могучих руках Любимого.
Часто я сладко засыпала на руках отца. Если же сон не одолевал меня, а сходить с рук я не хотела, то папа прибегал к хитрости. Папа подзывал старшего братца Колюшу и просил его поиграть у его ног в солдатики. Коля расставлял свои катушечки и кубики, начинал резвиться и манить меня в свою компанию. Это ему быстро удавалось, и я добровольно спускалась на пол. Со старшим братом я всегда дружила, но неприязнь к Серёже у нас росла с каждым годом. Враг спешил найти лазейку в слабую, неокрепшую душу ребёнка, который не руководствуется ещё умом, а живёт только чувствами. Ревность, зависть, злоба быстро охватили нас и отдалили от нас благодать Божию. Часто между нами, детьми, возникали драки, сопровождавшиеся криком и рёвом. Серёжа синел и "закатывался", как называла мама его состояние, а мы с Колей получали шлёпки и подзатыльники. Когда папа возвращался с работы, мама часто жаловалась ему на нас с Колей. Помню, когда мне было уже лет шесть, папа долго беседовал со мной один на один в своём кабинете. Он сидел в кресле напротив меня, я - на кушетке. Было так уютно, зелёная настольная лампа мягко освещала кабинет, дверь была плотно закрыта. Папа долго объяснял мне, что Серёжа часто болеет, поэтому-то он нервный, капризный, слабый. Мама вынуждена давать Серёже более вкусную пищу (то есть яички и икру), что она не в состоянии давать нам с Колей - здоровым и крепким ребятам. Мы не должны завидовать, ведь мы гуляем, бегаем, а Серёжа так часто лежит в постели. Мы должны жалеть его, как и родители, должны ему уступать. Папа просил меня взять себя в руки и не дразнить братишку. Я внимательно слушала отца, была с ним во всем согласна, но откровенно призналась ему, что не в силах побороть свои чувства.
- Ты все верно говоришь, - сказала я, - но я все-таки буду дразнить Серёжу, потому что он противный!
Эта фраза вывела папу из себя. Он вскочил и со шлёпками выставил меня из кабинета.
- Значит, я все зря говорил? - вскрикнул отец. - Не буду тебя любить, злая девчонка!
Я не заплакала, но последние папины слова задели моё сердце. С полчаса я задумчиво бродила, потом пришла к папе, со слезами бросилась к нему на шею и, целуя его, шептала:
- Папочка, люби меня! Я не злая, но кто же будет любить меня? Мама любит только Серёжу, а меня только ты любишь!
Отец обнял меня и просил прощения за то, что погорячился. Он всегда просил прощения даже у нас, детей, если ему случалось раздражиться. Мама останавливала отца, объясняя, что непедагогично извиняться перед ребёнком, что мы его пример кротости и смирения примем за слабость характера. Папа нас никогда не наказывал, а мама говорила: "Дети из тебя верёвки вьют!" Но папа отвечал: "Где действует любовь, там строгость не нужна".
Мы очень любили отца. Он ходил с нами гулять, руководил нашими детскими играми, читал нам вслух, объяснял картинки из Библии, брал с собой в церковь. В четыре-пять лет мы ещё не понимали богослужения, стоять было трудно. Но мы терпеливо стояли, стараясь угодить папе. Мальчики часто спрашивали его: "Скоро домой?" Я спрашивала реже других, заслуживала похвалу папы, и он брал меня с собой часто одну. Я не скучала в храме. Я с наслаждением погружалась в свои думы, вспоминала сказки, сочиняла им продолжения. Я мысленно переносилась в дебри лесов, на моря и в горы, которых наяву даже не видела. Мне никто не мешал мечтать в церкви, и я жалела порою, что уже пора уходить. Поэтому я всегда просилась сопровождать папу, и он мне не отказывал. Быть в течение нескольких часов рядом с отцом было для меня счастьем, и я не боялась ни тесноты храма, ни трамвайной давки, ни холода зимнего вечера. В те годы (30-32-й) папа ещё ездил по храмам, выбирал то тот, то другой, смотря по тому, где какой священник служит. Выходные дни тогда не совпадали с воскресными, была то "пятидневка", то "шестидневка". Таким образом атеистическая власть старалась стереть в сознании народа само понятие Воскресения.
Ясно помню весеннее холодное утро. Солнце грело ещё слабо, а огромные камни какого-то большого храма отдавали свой зимний холод и заставляли меня маяться и дрожать. Церковь была пуста. Где-то вдали слабо звучало бесконечное чтение. Папа ушёл куда-то вперёд, а я долго сидела одна около двух-трёх чужих старушек. Они посылали меня на улицу погреться на солнышке. Я выходила, с наслаждением вдыхала чистый аромат весны, но холодный ветер пронизывал меня насквозь. Помню, как папа выходил ко мне, укрывал меня своей одеждой, старался меня согреть и просил потерпеть до конца обедни. Я не протестовала, на душе было так светло и радостно, что этот день я запомнила на всю жизнь.
В последующие годы, когда мы были школьниками, то есть перед войной, отец уже не ездил ни в какую церковь. Любимые его храмы закрылись один за другим, а оставшиеся где-то папа называл "живоцерковническими" и в них не ходил. Дома иконы тоже попрятали в шкаф, загородили занавесками. Но папа подолгу молился как утром, так и вечером. Мама запрещала нам тревожить отца, говорила, что он отдыхает или занимается. Тогда мы стали подглядывать в замочную скважину. Если в комнате был свет, то мы тихо входили и часто заставали папу на коленях с молитвенником в руках. Мама просила отца запираться на ключ, но он категорически отказывался, говоря, что дети всегда должны иметь к нему доступ.
"Не ошибается только тот, кто ничего не делает", - гласит пословица. Поэтому и в нашем воспитании родители допускали промахи. Пишу же о том для предупреждения других родителей и для того, чтобы читатели знали, что "диссертация" Николая Евграфовича Пестова - не плод размышлений, а действительно жизненный опыт.
Папа сильно баловал нас. По вечерам мы с нетерпением ждали его возвращения с работы, потому что он ежедневно дарил нам что-нибудь, чему мама очень возмущалась. Коле папа дарил новенькие почтовые марочки, мне - художественную открыточку, Серёже - зверюшку из фанеры.
Игрушечные звери стали вскоре почему-то собственностью Серёжи. Он аккуратно расставлял их на своей полочке, сосчитать их ещё не умел, но ставил так плотно друг к дружке, что сразу замечал, если какой-нибудь игрушки недоставало. "Пустое место!" - кричал он, нервничал и плакал, потому что мы с Колей порой таскали у него зверят и забывали вернуть их на место. Серёжа был капризным и очень болезненным, страдал отсутствием аппетита. Когда нам давали конфеты, то мы с Колей тут же съедали свою долю, а Серёжа свои прятал. У него был свой деревянный ящик, прозванный нами "сундук-рундук".
Серёжа тщательно оклеивал свой "сундук" фантиками, пёстрыми картинками и возил его с собой летом даже на дачу. Наличие этого "сундучка" было источником зла и греха, рано обуревавшего наши слабые детские души. "Сундук" не запирался, стоял на полу и был всегда наполнен как свежими, так и засохшими, уже двух-трехмесячными конфетами. Нам с Колей, естественно, хотелось порой полакомиться, но мы знали, что воровать нельзя, а просить у Серёжи бесполезно: он был жаден и лишь изредка оделял нас из "сундука" маленькими частичками конфеток. Мама его за это хвалила: "Он ведь добрый мальчик - своё вам отдаёт!"
Наличие "сундучка-рундучка" развивало у Серёжи гордость и жадность, а у нас с Колей, с одной стороны, честность (как ещё мы воровать не стали?), а с другой стороны - зависть, осуждение и злость на брата. "Скряга, жадюга!" - дразнили мы Серёжу. "А вы обжоры, завидущие глаза!" -отвечал он нам. Эти пререкания переходили в драки. Но вскоре (мне было тогда года четыре) родители поручили наше воспитание строгим, но справедливым гувернанткам, а сами ушли на работу. Это подействовало благотворно; мы стали спокойнее, ибо воспитательницы не выделяли никого из нас, но ко всем троим относились ласково и внимательно. Одна из них была с нами год, другая - более трёх лет, и мы этих женщин очень любили. Они говорили с нами по-немецки, и я к восьми годам, как и братья мои, свободно объяснялась на этом языке.
Отец научил нас читать наизусть молитвы очень рано. Именно "читать", но не молиться, ибо молитва есть возношение ума и сердца к Богу. А умом своим мы ещё были не в состоянии понять что-либо о невидимом Боге, сердца же наши были уже не чисты, но запятнаны греховными чувствами гнева, зависти и т. п. По утрам и вечерам нас ставили перед образами, но эти минуты вряд ли приближали нас к Богу. Я осуждала братьев, что они торопливо и небрежно произносят молитвы, а Серёжа вообще-то ещё сильно картавил и лучше читать не мог. Коля, наоборот, будто хвалился правильностью произношения и тем, что мог оттараторить все, как скороговорку. Меня это возмущало, и я читала медленно, с чувством, что ребят раздражало. Каждый из нас читал положенную ему молитву, но если кто-нибудь замечтается, то другой, бывало, возьмёт и прочтёт вслед за своими и "чужую" молитву. Так я вслед за тропарём мученице Наталии спешила прочесть и тропарь преподобному Сергию. Очнувшись, Серёжа набрасывался на меня с рёвом и слезами: "Она мою молитву прочла!" Мама с папой его успокаивали: "Ну прочти и ты". - "Нет, - плакал Серёжа, - она уже прочла. Как она смела? Это мой святой!" Напрасно родители пускались в объяснения, что любому святому может молиться каждый. До нас теория ещё не доходила, и я ликовала. "Зевай, зевай больше!" - дразнила я братца. Родители заставляли нас насильно целоваться, но от этого чувства в душе менялись ненадолго. Так ещё до семилетнего возраста сатана спешит удалить от Бога неразумные детские души. Но как мать, так и отец боролись за наши души, угождая Богу: мама делала необычайно много добра несчастным бедным людям, а отец не разгибал колен и усердно клал поклоны, вымаливая у Бога спасение не только своей душе, но и спасение детским душам, вверенным ему Господом.
Загорянка
Наши родители говорили: "У детей должно быть радостное восприятие жизни". И они всеми силами старались это выполнить. Пять лет подряд нас при первых признаках весны вывозили в Подмосковье, в лесистую Загорянку. С тремя детьми оставалась воспитательница, а хозяйство вела молодая Юля. Она была из раскулаченных, бежавших в Москву. Родители навещали нас только раз в неделю. Но свои отпуска они проводили с нами. Навсегда запечатлелись эти солнечные дни, когда мы ходили на реку Клязьму. Папа брал лодку, ловко управлял рулём, а мы с Колей пытались грести. Извилистые тенистые берега реки, белые лилии, жёлтые кувшинки, крупные раковины на песке... Все это мы несли домой, пускали плавать в тарелки, и радости нашей не было конца. А прямо за забором, сделанным из старых ломаных досок с дырками, стоял густой еловый лес. Чуть подальше - стройные сосны, под которыми раскинулся ковёр из земляники. По утрам - прогулки, а по вечерам - весёлые игры в крокет, двенадцать палочек, теннис и т. п. Из соседних домов к нам сбегались ребятишки. Папа требовал, чтобы играли всегда честно, чтобы не было ни ссор, ни драк. Так оно и было по его молитвам. Летом мы жили дружно.
Перед окнами дачи тянулась зелёная просека. Если идти по ней, минутах в пяти оказывался слева лёгкий забор, за которым стоял еловый лес. И в этом лесу простая дачка была приспособлена под храм. Лишь небольшой крест, тонувший в ветвях, показывал, что тут - церковь.
Сюда мы бегали без тропинок, через лес, неизменно пролезая сквозь дырку в заборе.
Иконостас отгораживал алтарь. Обслуживала храм одна милая старушка, которая зажигала лампады. К нашему великому удовольствию, она доверяла Коле и мне ходить во время богослужения за тарелочным сбором. Мы сияли от счастья и неизменно низко кланялись, когда нам кто-то клал деньги. Во время чтения поминаний нам разрешали выходить на улицу. Тогда мы бежали под ели и собирали букетики земляники, остерегаясь съесть хоть одну ягодку. Ведь тогда нельзя будет причащаться! Наши подружки Люся и Вера Этгерт поочерёдно бегали под окошко избушки, чтобы прислушиваться к пению. Они делали испуганные, страшные глазёнки и кричали нам: "Херувимская, а мы тут!" Тогда мы мчались в церковь, подходили к тёте Варе, нашей воспитательнице, и отдавали ей на сохранение свои букетики, чтобы после Святого Причастия получить их обратно для съедения.
В памяти моей сохранился один памятный вечер. Обыкновенно полный храм в этот вечер был совсем пуст: старушка у входа, двое певчих и я. А за окнами шумели деревья, моросил дождь и было уже совсем темно. Мне было так хорошо, что не хотелось уходить. Домой не тянуло. Я любовалась слабым мерцанием лампад (электричества в Загорянке нигде ещё не было), знакомый голос старенького отца Петра тихо произносил молитвы. Мне было лет пять-шесть, смысла слов я ещё не понимала, но слушала молитвы с удовольствием. "Хоть бы век тут пробыть", - думала я. Неожиданно прибежал братец Коля.
- Ты, наверно, боишься одна идти через тёмный лес? - спросил он.
- Я не собиралась уходить, - ответила я.
- Однако пойдём. Тебя ждут ужинать и спать, - сказал он.
Мы вышли. Несколько минут тьма кругом была непроглядная, но я шла за Колей и не боялась. Но вот среди стволов заблестело окошко, за которым у нас горела керосиновая лампа. Мы облегчённо вздохнули и побежали по мокрой траве к дому. Так бывает у детей: рассудок ещё молчит, а сердце чувствует благодать Божию и начинает любить. Я в те годы очень любила тётю Варю (графиню Бутурлину), нашу гувернантку. Она была всегда ровная, тихая, грустная, никогда не смеялась, но и не плакала. Она любила ходить в Елоховский собор на службы и брала нас с собой. Мы покорно стояли в толпе, ждали "Отче наш", после чего всегда шли домой. Не причащались. Причащаться ходили мы только с родителями. Ездили в далёкие храмы на трамвае. Почему? Вопросами мы не задавались, принимали просто, по-детски, все происходящее.