Отец (помолчав немного): Стало быть, ваши ребята его недолюбливают?
Брат: Какие ребята?
Отец: Ну, те, что устроили обед.
Брат: Да не в этом дело! Просто это обед только для офицеров дивизии. Больше никого не приглашали.
Отец (после долгого раздумья): Хм! Я уверен, что вы очень обидели бедного Коллинза.
При таких разговорах сам ангел сыновнего почтенья вряд ли удержится от нетерпеливого жеста.
Не хочу уподобляться Хаму и не хочу, словно плохой историк, упрощать интересный и сложный характер. Тот человек, который, развалившись в кресле, не столько не мог, сколько не хотел нас понять, был умелым и сильным юристом, прекрасно справлявшимся со своими обязанностями. У него было чувство юмора, иногда он очень остро шутил. Когда он умирал, миловидная сестра, чтобы развеселить его, как - то сказала: "Ну что вы за старый ворчун. Точь - вточь как мой отец". "Бедняга! - отозвался он. - Надеюсь у него сколько дочерей".
Вечер отец проводил дома, и это были нелегкие часы - после подобных разговоров нас просто пошатывало. В его присутствии мы отказывались не только от запретных, но и от вполне невинных игр. Это тяжело, это несправедливо, когда человека в его собственном доме встречают как назойливого чужака. Но, как говаривал Джон, "что чувствуешь, то чувствуешь". Отец ни в чем не виноват, это мы виноваты, но нам становилось с ним все труднее. Даже его достоинства шли во вред. Я уже говорил, что он не пытался "сохранить дистанцию" и в перерыве между филиипиками обращался с нами как с равными, скорее как с братьями, чем с сыновьями. Но это в теории; на деле так быть не может и не должно. Два школьника и серьезный, даже солидный мужчина со взрослыми привычками не могут быть просто товарищами. Все такие попытки ложатся тяжким грузом на младших. Честертон легко указал на самое слабое место в таких отношениях: "Если тетя дружит с племянником, она требует, чтобы у него не было друзей, кроме тети". Правда, мы не нуждались в других товарищах, но мы стремились к свободе, мы хотели хотя бы бродить по дому без присмотра. А для отца дружба с нами означала, что вечером, пока он дома, мы привязаны к нему, да так, словно нас всех троих сковали каторжной цепью. На эти часы мы должны были забыть о всех своих привычках и интересах. Вот как - нибудь летним днем он возвращается раньше обычного, взяв на полдня отгул. Мы сидим в саду с книжками. Суровый викторианский отец пошел бы в дом и занялся своими делами. Но наш… "Сидите в саду? Чудесно. А не лучше ли нам всем перебраться на скамеечку?" Он надевает "легкий весенний плащ" (Бог знает, сколько у него было таких плащей, я до сих нор еще два донашиваю). Посидев несколько минут в плаще на самом солнцепеке, он, конечно, начинает задыхаться. "Не знаю, как по - вашему, - говорит он тогда, - а по - моему, здесь слишком жарко. Не вернуться ли нам в дом?" Это означало, что мы весь день проведем в комнате, где отец даже не разрешал открывать окна. Не разрешал - хотя, по его теории, это мы дружно так решали. "Царство свободы, мальчики, царство свободы! - охотно цитировал он. - Когда мы хотим сегодня закусить?" И мы понимали, что второй завтрак переносится с часу дня на два, а то и на полтретьего, потому что он издавна привык заменять холодное мясо, которое мы любили, жареным, тушеным, вареным, и все это мы будем есть жарким летом, в столовой окнами на юг. И так весь день, сидим ли мы, стоим или гуляем, мы слушаем его речи (он называл это беседой), со всеми их сложностями и причудами. И тон, и содержание беседы, конечно, устанавливал он. Я не смею осуждать бедного вдовца, который так хотел побольше общаться с сыновьями, и мне навеки стыдно за ту холодность, с которой я принимал его дружбу. Но - сердцу не прикажешь. Он страшно надоедал нам. Когда я должен был произносить свою реплику в "беседе" - слишком взрослой для меня, слишком шутливой, слишком изысканной, - как остро я ощущал ее искусственность! Он рассказывал замечательные анекдоты - о делах, о бизнесменах (в Оксфорде, как я обнаружил, их приписывают Джоветту), о хитрых мошенниках, нечестных политиках, служилых пьяницах. Но я лицедействовал, поддерживая этот разговор. Считалось, что гротеск, юмор, граничащий с нонсенсом, - как раз по моей части, и я должен был играть свою роль. Отец говорил от души, я притворялся, я не мог "быть собой" рядом с ним, и да простит мне Бог, но понедельник, когда он вновь уходил на работу, казался мне лучшим днем в неделе.
Так прошел "классический период" моего детства. Когда я поступил в Виверн, а брат отправился к репетитору, который готовил его в Сэндхерст, все переменилось. Я ненавидел Виверн, брату там нравилось. Он легче приспосабливался, у него не было "вызывающего выражения лица", за которое мне вечно влетало, и, главное, он попал туда прямо от Старика, а я из подготовительной школы, которую успел полюбить. Конечно, после Старика любое учебное заведение покажется раем. В первом же письме из Виверна брат с изумлением сообщал, что здесь дают есть столько, сколько тебе хочется. После Белсена одно это могло искупить все недостатки. Но я поступил в Виверн, уже привыкнув к нормальной еде. И тут произошла беда - моя неприязнь к Виверну потрясла брата. Он любил Виверн, он с радостью ждал дня, когда я разделю эту любовь и мы будем чувствовать себя заодно, как некогда в Боксене. Вместо этого он услышал от меня хулу на богов, которым поклонялся, а от одноклассников узнал, что его брат, того и гляди, станет в колледже парией. Наш братский союз рушился.
Все это осложнялось тем, что именно тогда у него были очень плохие отношения с отцом, тоже из - за Виверна. Наставник, готовивший его в Сэндхерст, написал отцу, что брат совершенно ничему не научился в школе. Это еще не все - я нашел у отца книгу "Традиции Ланчестера", в которой он резко отчеркнул несколько строк о наглости, бессердечии и пустомыслии школьной элиты, с которой столкнулся новый директор - реформатор. Значит, он считал, что таким вот бессердечным, ленивым, утратившим интерес к ученью, забывшим о подлинных ценностях стал мой брат, помимо прочего неотступно требовавший купить мотоцикл.
И ведь отец для того и отправил нас в Виверн, чтобы нас воспитали как элиту, а результат ошеломил его. Это обычная трагикомедия. Отец Вальтера Скотта сделал все, чтобы сын стал гусаром, но когда гусар предстал перед ним, он забыл о своих аристократических потугах и вновь превратился в честного шотландского юриста, которого тошнит от заносчивых юнцов. Так случилось и в нашей семье. Одним из сильнейших риторических приемов отца было намеренно неправильное произношение - так, он всегда растягивал первый слог в слове "Виверн". Мне до сих нор слышится, как он ворчит: "Виивернское жеманство!" Брат приучался говорить изыскано - лениво, голос отца гремел ирландской музыкой, в которой дублинское детство прорывалось сквозь тонкий слой белфастской цивилизации. Я не мог найти себе места в этих вечных ссорах. Если бы я стал на сторону отца против брата, это разбило бы мое представление о наших семейных отношениях. Все было слишком тяжело и сложно.
Но из всех этих "недоразумений", как выражался отец, для меня вышла неожиданная и великая удача. Наставник, к которому отправили брата, был старым другом отца. Он раньше был директором в Лургане, когда отец там учился; и сумел в кратчайший срок так отстроить из обломков знаний брата, что тот не только поступил в Сэндхерст, но даже оказался в очень малом списке стипендиатов. Отца, впрочем, это не обрадовало - как раз в это время они совсем отдалились друг от друга, а ко времени их примирения успех уже ушел в прошлое. Однако это подтверждало высокую квалификацию учителя, а Виверн к этому времени раздражал отца почти так же, как и меня. И при встрече, и в письмах я молил забрать меня оттуда. Наконец он решился исполнить мою просьбу: надо оставить школу, отправиться в Серрей и готовиться с мистером Кёркпатриком к поступлению в университет.
Этот план стоил ему немалых сомнений. Он должен был представить мне и оборотную сторону: одиночество, внезапный отказ от шумной и веселой школьной жизни (быть может, замечал он, я буду не так рад, как мне кажется), скуку в обществе старика и его жены.
Как же я обойдусь без сверстников? Я старательно делал вид, что обдумываю эти проблемы, но в душе я смеялся. Обойдусь, обойдусь! Трудно ли обойтись без зубной боли, без гвоздя в башмаке, без трусливого озноба? Итак, решено! Не говоря о прочем, достаточно и того, что меня больше не заставят заниматься спортом. Если вы не можете представить себе мои чувства, вообразите, что в одно прекрасное утро вы проснулись и узнали, что отменен подоходный налог - или безнадежная любовь.
Конечно, мне не повезло, что я не умел играть и не мог подавить отвращения к мячу и клюшке. Я не придаю спорту того морального или даже мистического смысла, который видят в нем некоторые наставники; на мой взгляд, состязания пробуждают лишь амбиции, зависть и пристрастия. Однако неприязнь к играм - беда, поскольку она отрезала меня от общения с многими неплохими людьми, к которым было невозможно подступиться как - нибудь иначе. Это беда, но не вина - я старался полюбить спорт. Природа обделила меня, я так же мало пригоден для спорта, как осел из басни - для игры на лире.
Многие писатели замечали занятное совпадение: одна удача влечет за собой другую, как одна не - приятность - следующую. Примерно в то же время, когда отец решился послать меня к Кёркпатрику, в мою жизнь вошло еще одно благо. Несколько глав назад я упоминал о мальчике, который жил по соседству и безуспешно пытался завязать с нами дружбу. Его звали Артур, по годам он приходился ровесником брату; мы оказались в Кэмпбеле одновременно, но и там не свели знакомства. Кажется, незадолго до конца последнего семестра в Виверне я получил записку, что Артур поправляется после тяжелой болезни, лежит в постели и просит меня зайти. Не помню, почему я принял приглашение, но я к нему пошел.
Артур сидел в постели. Под рукой у него лежала книга. "Мифы Норвегии".
- Ты это любишь? - спросил я.
- Ты это любишь? - спросил он. В следующий миг книга уже была у нас в руках, мы тесно сблизили головы, тыча пальцами, цитируя, обсуждая, переходя на крик в потоке вопросов и ответов обнаруживая, что мы не только любим одну и ту же книгу, но и те же страницы в ней, и по одной и той же причине. Оказалось, что нам обоим знакомы мгновения Радости; что обоим пронзили грудь стрелы Севера. Тысячи людей вновь и вновь встречают первого в жизни друга, но это остается чудом, столь же великим, как и первая любовь, а может, и большим (что бы ни говорили авторы романов!). Я и представления не имел, что у меня может появиться друг, и не пытался обрести его, как не пытался стать королем. Если бы я узнал, что Артур сам по себе создал точное подобие Боксена, я бы не так удивился. Нет в жизни ничего столь изумительного, как открытие, что существует человек, во многом похожий на тебя.
В последние недели моего пребывания в Виверне в газетах появились тревожные сообщения - шло лето 1914 года. Мы вместе пытались понять, что значит, например, такая статья: "Сможет ли Англия держаться в стороне?" - "Держаться в стороне? - переспросил мой приятель. - Не понимаю, какое Англия имеет отношение ко всему этому". Воспоминания окрашивают в апокалиптические тона последние часы перед катастрофой, но, быть может, воспоминания лгут. Мне эти часы и впрямь казались значимыми, но просто потому, что я покидал школу, я видел эти ненавистные мне стены в последний раз и меньше их ненавидел. Даже дешевая мебель взывает к тебе, словно заблудший дух, когда ты думаешь: "Больше я ее не увижу". В начале каникул Англия вступила в войну. Брат, только что получивший в Сэндхерсте отпуск, был срочно отозван. Несколько недель спустя я отправился к мистеру Керкпатрику в Серрей.
IX. ВЕЛИКИЙ ПРИДИРА
В жизни мы встречаемся
с характерами столь разными,
что разумный поэт никогда бы
не осмелился вывести их на сцене.
Лорд Честерфилд
Наступил сентябрьский день, когда я добрался на пароходе до Ливерпуля, оттуда - до Лондона, а из Лондона, со станции Ватерлоо, отправился в Серрей. Мне говорили, что Серрей - "пригород", поэтому пейзаж за окном удивил и обрадовал меня: пологие холмы, влажные долины, рощи, которые ирландец, к тому же воспитанник Виверна назвал бы лесами; заросли папоротника, целый мир, зеленый, желтый и красный. Даже пригородные дачи (их тогда было не так много) мне нравились: кирпичные домики среди деревьев были намного краше пригородных уродцев Белфаста. Я боялся, что увижу посыпанные гравием дорожки, железные калитки и неизменные лавр с араукарией, но меня ждали узкие тропки, бегущие с холма на холм, живые изгороди, фруктовые сады и березы. Может быть, эстет осудил бы эти дома, но, по - моему, и сами они, и садики делали свое дело - даровали обитателям уют и счастье. Я начал мечтать о домашнем очаге, какого у меня никогда не было, - так и казалось, что в этих домиках по вечерам всей семьей пьют чай и чашечки выносят к столу на подносе.
В Букхеме меня встретил мой новый наставник - "Кёрк", "Великий Придира", как звали его отец, брат, а потом и я. Отец так много рассказывал о нем, что я вроде бы уже знал, что меня ожидает. Я готовился перенести излияния его нежности - не такая уж дорогая плата за избавление от школы, хотя, с другой стороны, и немалая. Особенно смущал меня один рассказ отца о том, как еще в Лургане, когда он как - то попал в беду, добрый старый Придира отвел его в сторону, нежно обнял, потерся своими милыми старыми бакенбардами о юную щеку отца, прошептал слова утешения и т. п. Итак, я приехал в Букхем, и старый сентиментальный учитель самолично ждал меня на платформе.
Он был очень высок, больше шести футов, одет в старье (как садовник, подумал я), тощ как палка и весьма мускулист. Его сморщенное лицо состояло из сплошных мускулов; правда, оно было видно лишь отчасти - наподобие императора Франца Иосифа, он чисто выбривал подбородок, зато носил усы и длинные бакенбарды. Мое внимание, как вы понимаете, было приковано к бакенбардам, и щеки заранее горели. С чего он начнет? Конечно, прослезится при встрече, но не было бы хуже. Почему - то я всю жизнь терпеть не мог обниматься, тем более - целоваться с мужчинами. (Это, конечно, не мужество, а слабость, с друзьями целовались и Эней, и Беовульф, и Роланд, и Ланселот, и Джонсон, и адмирал Нельсон).
Однако старику удалось сдержать свои эмоции. Мы пожали друг другу руки, и хотя он стиснул мою ладонь, словно клещами, он не пытался ее удержать. Мы пошли домой. "Сейчас, - сказал он, - мы проходим мимо главного шоссе, соединяющего Большой и Малый Букхем". Я взглянул на него, в шутку или всерьез он сообщает мне эти сведения? Может он пытается скрыть свои чувства? Сколько я ни вглядывался в его лицо, я видел лишь непоколебимую серьезность. Пытаясь "завести разговор" в той жалкой манере, которой я выучился на званых вечерах и применял в беседах с отцом, я сказал, что пейзаж Серрея показался мне более "естественным", чем я ожидал. "Стоп, - воскликнул Кёрк, и я чуть не подпрыгнул от неожиданности. - Что, по - вашему, означает" естественность"?" Я ответил какой - то случайной фразой, но Кёрк отвергал ответ за ответом, пока, наконец, я не понял, чего он хочет. Он не болтал, не шутил, не занимал меня - он требовал правильного ответа. Наконец я понял, что вовсе не знаю, что значит "естественность" и что даже тот смысл, который я вкладываю в это понятие, не имеет ни малейшего отношения к моей фразе. "Итак, - сказал Великий Придира, - ваше фраза бессмысленна". Я малость насупился, полагая, что на этом разговор исчерпан - но нет, Кёрк перешел к содержанию фразы. Теперь он хотел узнать, на чем основаны (он произносил "уснованы") мои предположения о ландшафте? На картах, на фотографиях, на учебнике? У меня не было никаких оснований, за всю жизнь мне не приходило в голову, что мои суждения (или то, что я ими считал) должны быть на чем - то "уснованы". И Кёрк пришел к выводу, в котором было так же мало "чувства", как и - по моим тогдашним понятиям - вежливости: "Теперь вы найдите, что у вас нет ни малейшего права высказываться по этому поводу".
Знакомство наше длилось три с половиной минуты, но тон отношений, который был задан первой беседой, соблюдался все годы моего пребывания в Букхеме. Все это было до смешного непохоже на славного старого Придиру из отцовских воспоминаний. Я знаю, как отец был привержен истине; знаю и то, как странно преображалась любая истина в его сознании, и ни на секунду не подозревал, что он пытался нас обмануть. Но если Кёрк хоть раз в жизни отвел какого - нибудь мальчика в сторону, чтобы потереться о его щеку бакенбардами, я готов поверить, что в неведомые мне часы он стоит на своей лысой как коленка голове.