Сказание инока Парфения в литературном контексте XIX века - Елена Бузько 11 стр.


Приведенные письма Григорьева подтверждают, что весной 1857 г. "Сказание" представляло для Григорьева живой интерес. Об этом свидетельствуют не только работа критика над статьей, но и оживленный разговор о книге с Салтыковым в марте того же 1857 г. Диалог обоих писателей о книге Парфения выходил за рамки личных взаимоотношений и получил отклик в литературной среде. Доказательство тому - воспоминания Н. Н. Страхова, в которых тот запечатлел разговор Григорьева и Салтыкова. Что касается позиции самого мемуариста, то он явно противопоставляет высоту паломнического подвига Парфения ничтожеству современного образования, породившему "холопов просвещенья".

Для понимания того, как воспринималось "Сказание" в литературном контексте эпохи, встреча Григорьева и Салтыкова особенно важна. Воспоминания об их беседе сохранили и "Парадоксы органической критики". Григорьев утверждает, что Салтыков занимал "отрицательную позицию" по отношению к книге. Описывая свою встречу с Салтыковым, которого он именует "компетентным господином", критик был искренно возмущен позицией своего оппонента: "Компетентный господин - в ответ на мою речь, выразил только опасение насчет вреда подобных книг, что она, дескать, не развила бы слишком аскетического настройства. Господи, Боже мой! Да в какую нормально устроенную человеческую голову - тем более в голову такого умного человека, каков был мой собеседник - придет опасение, что после чтения книги инока Парфения - все в пустынножительство ударятся? Ведь это надо сделать, сочинить в себе. Ведь самый строгий религиозный взгляд не полагает как требования - непременного аскетизма. Ведь по самому строжайшему же религиозному идеализму - пустынножительство, аскетизм - суть явления не требуемые, а только существующие во свидетельство возможности достижения идеала".

Судя по полемическим строкам автора "Парадоксов органической критики", направленным против Салтыкова, можно предположить, что к моменту встречи с Григорьевым у Салтыкова также сформировалась концепция его будущей статьи о "Сказании". Обоим литераторам книга Парфения предоставляла уникальный материал для понимания внутренней жизни народа, однако в самом понимании народности Салтыков расходился с Григорьевым. Приведенный пассаж из "Парадоксов органической критики" направлен в первую очередь против салтыковского понимания аскетизма, и причиной этого могло явиться негативное отношение Салтыкова к древним представлениям о благочестии. Остается предположить, что Григорьев своеобразно истолковал позицию Салтыкова, отождествив его неприятие народного аскетизма с неприятием самой книги Парфения.

Известно, что Салтыков обращался к "Сказанию" как к источнику, проливающему свет на темные стороны раскола. Созданные в книге картины и образы интересовали писателя в первую очередь как иллюстративный материал для обличения раскольников. Исходя из эстетики Григорьева, такой подход можно было бы назвать "односторонне историческим". Суть его состояла в том, чтобы ценить произведения искусства настолько, насколько они являлись иллюстрацией к жизни. Григорьев же категорически отказывался видеть в искусстве "рабское служение жизни". Нельзя утверждать, что Салтыков был носителем "исторического" (по терминологии Григорьева) взгляда, однако, очевидно то, что этнографическая точка зрения, которая приводит Салтыкова к выводу, что "предметом "Сказания" служат два капитальных явления русской жизни: паломничество и раскол", не могла вызвать у Григорьева положительного отклика. Очень вероятно и то, что Григорьев не разделял того отношения Салтыкова к старообрядчеству, которое сложилось у автора "Губернских очерков" ко второй половине пятидесятых годов.

По мнению Григорьева, книга Парфения свидетельствовала об органичности и временной неразрывности духовной жизни народа. Проявляя к сочинению о. Парфения не меньше личного интереса, чем Салтыков, и обдумывая свою будущую статью о "Сказании", критик в письме к Дружинину от 19 сентября 1856 г. так представлял проблематику книги: "Вопрос о великой книге смиренного монаха есть вопрос: 1) о сущности Православно-Христианского созерцания, 2) о постоянном пребывании Старых Элементов в жизни народа, о силе, величии, красоте этих элементов". Последний тезис для Григорьева был принципиально важен: критик развивал его в письмах и статьях и, основываясь на нем, относил "Сказание" к "настоящим", а не "деланным" произведениям.

Поставленные проблемы волновали Григорьева на протяжении всей жизни и в его эстетике были всегда тесно взаимосвязаны. Еще в "москвитянинский" период Григорьев видел главную цель критики в том, чтобы разъяснять читателю "народный смысл" новых литературных сочинений. Критерием для оценки и отбора лучших произведений, согласно Григорьеву, должно было стать "старокоренное русское воззрение". В основу деления современной литературы на "настоящую" и "вздорную" Григорьев положил связь (или ее отсутствие) с допетровской литературой, как духовной, так и светской, с фольклором, древними летописями и грамотами. Впоследствии, продолжая свою мысль и разделяя "деланные" и "рожденные" произведения искусства, Григорьев охарактеризует последние как "художественные отражения непеременного, коренного в жизни", у которого есть "корни в прошедшем, ветви в будущем". К таким "рожденным" сочинениям Григорьев относил книгу Парфени я, о чем вдохновенно писал в упомянутом письме к Дружинину от 19 сентября: "Как вдруг, откуда-то, из уединенного скита, спадает книга, которая языком, чувством и проч. соединяет Россию XIX в. с всею старою жизнию - наглядно, ясно и вместе наивно, - книга, отмеченная печатью великого поэтического дарования, соединенного с младенческою простотою, - книга, оживившая многих, - книга, которой ничего подобного нигде не встретите, - и, писавши о ней, - не дрогнет ли несколько раз рука, не остановится ли мысль, боясь дойти до ложного напряжения… о ней говорить всегда будет современно…".

Впервые мысль о том, что "Сказание" - свидетельство органичности и временной неразрывности народной жизни, была высказана Григорьевым именно в апрельском письме к Боткину: "…на почве народного (не официального) православия, вдруг, нежданно вырастает перед Вами благоухающий цветок в виде книги о. Парфения, которая не только что восстановляет перед Вами свежестью чувства и безыскусственно-старыми формами языка связь с теми временами, когда игумен Даниил повесил, с позволения Годфрида Бульйонского, у гроба Господня кандило за землю русскую, но показывает ясно, что связь эта никогда существенно и не разрывалась, что коренной русский человек остался все такой же, каков он был во времена Мстиславов-стоятелей за вольную жизнь старой Руси… Все старое найдете Вы вечно новым, вечно живущим, существенным в книге отца Парфения, все даже до племенной вражды, которая наивно высказывается у него к гуцолам (хохлам), как наивно высказывается она у летописцев. Этим миросозерцанием - живут, как идеалом, конечно, - более 70000000 народонаселения: и насколько это миросозерцание способно к глубине мысли и к поэзии образа - свидетельство в той же книге о. Парфения…"

Мысль о преемственности духовных начал, явствующая для Григорьева из книги о. Парфения, нашла подтверждение в таких статьях критика как "Русские народные песни", "Западничество в русской литературе", "Парадоксы органической критики", а также в его переписке. Неразрывность духовной жизни народа от XII до середины XIX столетия заключалась, по Григорьеву, главным образом в той "аскетической струне", которая создала "изумительное поэтическое миросозерцание духовных стихов".

Эстетическая концепция Григорьева принципиально отличалась от позиции Салтыкова. В отличие от Салтыкова, критик расценивал сочинение о. Парфения и древнее духовное творчество народа как явления одного порядка. Понимая под художественностью "выражение жизни народа", при котором "коренные нравственные начала жизни народа суть неминуемо и нравственные начала художества", Григорьев соотносил и поверял произведение того или иного автора идеалом "народного (неофициального) православия". Следуя этому принципу, он давал высшую оценку тем авторам, которые возвышались до "созерцаний религиозных", проводя при этом органическую связь с прошедшим. Для Григорьева аскетические мотивы "Сказания" свидетельствовали о непреходящих духовных устоях, о той связи времен, которая определяла художественную ценность произведения, что позволило ему назвать книгу о. Парфения вещью "совершенно народною", более того - отнести ее к явлениям "растительной" жизни.

При всем том критик отчетливо осознавал границу, отделяющую "растительную" поэзию от явлений культуры: "С одной стороны, Пушкин в поэзии, Белинский в деле сознания, Брюллов и Глинка в живописи и музыке, а с другой стороны - мир странных сказаний и песен, раскольническое мышление, хождение странника Парфения, суздальская живопись и народная песня…" Григорьев равно высоко ценил те и другие творения, если находил в них "корни истинно народной жизни".

Вопрос о соотнесенности народного идеала в искусстве и "идеальнейшего начала", существовавший для Григорьева при разборе сочинений Ж. Санд, Байрона, Лермонтова, снимался при характеристике "Сказания". Признавая единство принципов народности и художественности, Григорьев рассматривает книгу Парфения в одном ряду с "Семейной хроникой" Аксакова и драмами Островского. Отмечая родство "Сказания" и "Семейной хроники", Григорьев, тем не менее, подчеркивал разницу между ними: "Появление ее <книги о. Парфения> совпадало с появлением "Семейной хроники", и по искренности своей это были явления действительно однородные, только книга смиренного инока и постриженника горы Афонской была, сказать правду, и шире и глубже захватом и даже оригинальнее, ибо великолепная эпопея о Степане Багрове, несмотря на свои великие достоинства, все-таки ни более ни менее как самое разумное последствие "Хроники" семьи Гриневых, наполнение красками и подробностями очерка, оставленного нам в наследство <…> Пушкиным-Белкиным, - а корней книги о. Парфения надобно было искать гораздо дальше в прошедшем…".

У Парфения Григорьев особенно ценил ту цельность миросозерцания, в основе которой лежало сознание нравственного идеала и перед которой мерк даже излюбленный критиком тип Белкина. Идеал Белкина (по Григорьеву, позиция "простого здравого чувства", хотя "кроткого и смиренного") по отношению к "Сказанию" оказывается неприменим и узок, ибо "корней книги о. Парфения", по мнению Григорьева, надо искать "в хождении Барского, Трифона Коробейникова - и еще, еще дальше, в хождении паломника XII века игумена Даниила".

Объединяя эти имена, Григорьев, несомненно, имел в виду то начало "беспощадного здравого смысла", которое руководило древним писателем-путешественником. Оно заключается главным образом в ограждении путника от малейшей опасности для традиционного уклада русской жизни, для "крепко сложившегося векового типа". Этот тип (иначе - образ мыслей) дорог Григорьеву своим цельным и, главное, непосредственным отношением к западной жизни. Цельностью взгляда Григорьев называет, например, то, что путешественник допетровского времени проходит мимо величайших памятников западного искусства, опасаясь их как источников ереси и противопоставляя им православные святыни. Непосредственное, исконное (в терминологии Григорьева - "вековое") восприятие чуждого западного мира стольником Лихачевым, Потемкиным, Фонвизиным говорило о "природе с богатыми стихийными силами и с беспощадно-критическим смыслом".

Единство стихийно-коренного, векового начала позволило Григорьеву поставить сочинение о. Парфения в один ряд с "хождениями" Барского, Трифона Коробейникова, игумена Даниила, а позже, в начале 1860-х годов, сравнить "Сказание" с философскими, богословскими трудами И. В. Киреевского, А. С. Хомякова, о. Феодора (Бухарева), но не с "Семейной хроникой" Аксакова. "Семейная хроника" представляла для Григорьева прежде всего исторический интерес, тогда как сочинения о. Парфения, Хомякова, Киреевского несли глубочайшую христианскую мудрость в "великой простоте своей мысли".

Миросозерцание Парфения не только выражало "коренные нравственные начала жизни народа", но, главное, оно всецело было подчинено идеалу. В этом "ясно сознаваемом и живо чувствуемом идеале" о. Парфения Григорьев видел высшую нравственную, а, следовательно, и художественную ценность. Здесь уместно вспомнить негативную реакцию критика на "Фрегат "Палладу"" И. А. Гончарова. Григорьев упрекал автора очерков путешествия в "положительном отсутствии идеала во взгляде", в том "низменном уровне, до которого умалил себя" Гончаров и из-за которого терялись достоинства его произведения.

Место книги Парфения в эстетике Григорьева во многом определяется тем значением, какое критик придавал личности художника. "Сказание" явило образ автора, жизнь которого была постоянным стремлением не просто к нравственному, но к христианско-аскетическому идеалу.

Философские искания Григорьева, направленные на "выявление глубин русского духа", приводят критика к выводу, что цельность народной жизни раскрывается в православии, которое в письме к Погодину Григорьев охарактеризует следующим образом: "Никто не знает и знать не хочет, что в нем-то, т. е. в Православии (понимая под сим равно Православие о. Парфения и Иннокентия и исключая из него только Бецкого и Андрюшку Муравьева) заключается истинный демократизм, т. е. не rehabilitation de la chair, а торжество души, душевного начала. Никто этого не знает, всякого от Православия претит, ибо для всех оно слилось с ужасными вещами, а мы, его носители и жрецы - пьяные вакханки, совершающие культ тревожный, лихорадочный новому, неведомому богу. Так вакханками и околеем".

Смысловая цепочка православие - Парфений - душевное начало, характеризуя философско-эстетические построения Григорьева, одновременно содержит то зерно "христианского натурализма", которое получит свое развитие в религиозном сознании Ф. М. Достоевского.

6
"Сказание" инока Парфения в творческом сознании М. Е. Салтыкова-Щедрина

1

Попытка определить место книги Парфения в творческом сознании писателя побуждает обратиться в первую очередь к тексту критической статьи о "Сказании", не публиковавшейся при жизни писателя, а также к художественным произведениям Салтыкова 1850–60 гг.

Обращение к книге Парфения в контексте творчества Салтыкова невозможно без анализа мировоззрения писателя, без учета его отношения к религии вообще и к расколу в частности. Осознавая, что эти темы требуют отдельного исследования, мы, тем не менее, не можем не затронуть их, как не можем не посетовать на то, что Салтыков - в отношении к христианству писатель почти неизученный и, несомненно, пострадавший в советское время от официальной точки зрения. По известным причинам в исследованиях, посвященных литературной и государственной деятельности Салтыкова, его отношение к христианским ценностям долгое время не затрагивалось вовсе или преподносилось в искаженном свете. Необходимо заметить, что анализ мировоззрения писателя в значительной степени осложнен тем, что многие биографические источники того периода, когда задумывалась и писалась рецензия на книгу Парфения, были утрачены. Изучение статьи Салтыкова о "Сказании", анализ этой рецензии во многом позволяют восполнить этот пробел, показать характер творческих исканий Салтыкова, самобытность его мышления.

Отечественное литературоведение советского периода видело в Салтыкове обличителя пороков дореволюционной России, которого удобно было представить если не атеистом, то человеком очень далеким от христианского миропонимания. Очевидно, что идеологические установки послужили преградой для научного изучения как мировоззрения Салтыкова в целом, так и статьи писателя о книге Парфения. Подчеркивая противоречивый характер рецензии Салтыкова, Ю. М. Соколов находил, что автор статьи "сам убедился в своей неудаче", так как, впадая "в идеализацию религиозных настроений в духе Парфения", "неминуемо должен впадать и в постоянные противоречия с самим собою". Тут же исследователь говорит о "всяческих почтительностях" Салтыкова в адрес церковных писателей как об "очень стесняющей маскировке", к которой приходилось прибегать автору во избежание проблем с цензурой. Подобные заключения о "борьбе" писателя-"материалиста" (который "прямо издевается над славянофилами") против "сторонников аскетического воззрения" сегодня нуждаются и в переоценке, и в комментариях. Заметим, что Ю. М. Соколов признавал "большое значение" рецензии Салтыкова, считая ее важным этапом в становлении мировоззрения писателя, а Н. В. Яковлев называл разбор Салтыковым книги Парфения "замечательным".

Назад Дальше