Две строчки времени - Леонид Ржевский 5 стр.


Тоже и в этот вечер дым тонких сигарет, которые принесли Ии, отдавал чем-то терпким; я не мог определить чем и раза два кряду мельком заглядывал в ее зрачки. "Хотите, - спросила она, тотчас это заметив, - я подбавлю вам кое-чего в трубку? Попробовать… "

- Я признаю только один вид наркотиков: скотч.

- Ладно, тогда и я. Закажите и мне! - попросила она, сломав сигарету в пепельнице.

В счете, который подали нам часа четыре спустя, было восемь скотских напитков. Упоминаю об этом, чтобы пояснить стиль нашего застолья: оно впервые, кажется, было непринужденно, разговор тек крылато, без силков, которые мы обычно расставляли друг другу, и недоверчивости; впервые тоже многие зачины и темы принадлежали Ии, не мне, равно и вопросы, и длинные реплики.

Оказывается, в этой стране она чувствовала себя чужой, и это было у нее - как травма. "Вы знаете: очень славный народ, но никогда, никогда не признает пришельца своим. Все идет хорошо до поры до времени: отношения, дружба, и вдруг при самой невинной критике: "Ты - иностранка, это не твоя родина, тебе нас трудно судить!" А где она, моя родина? Я здесь выросла, привыкла. Иногда станет так тяжело, что сесть бы в любой самолет, в любую страну… "

- Ну а здешние русские?

- Их, с которыми можно водиться, по пальцам считая, в нашем городе семьи три.

Я с ними редко. Бывает, устраивают сходки, доклады, но скука смертная. И непременно бранятся! Кстати, вот был последний спор, и я давно хотела у вас спросить, но забывала все: "Построен ли в Советском Союзе социализм?" Вы знаете: у нас здесь социалистическое правительство, так - сравнивают… Что думаете вы? И почему вдруг заулыбались? Я хочу совершенно серьезно.

- Это я - воспоминаниям. Перед войной, помню, прежирные лозунги о построенном социализме висели у нас везде. И вот приезжает к нам из подмосковного одного колхоза знакомая старушка. Вся исплаканная: запретило ей местное начальство держать козу-кормилицу, чтобы не истребляла колхозных кормов. Мы тогда и припечатали: "С подлинным верно - социализм, который козы боится!" Я это, Ия, к тому, что иногда хорошо отказаться от всяких отвлеченностей и расчетов, а взять простейший живой пример, и все станет на место.

- Может быть, и так… - сказала она раздумчиво. - Живых примеров мне как раз не хватает. Я много читала, но вот, например, этот воздух там, в Советах, до последней войны… Не террор, это я представляю, но общая ему покорность. Как могло это быть? Неужели здешние туземцы правы, что русские по крови рабы? Ничтожная кучка людей держит в оцепенении весь народ, как удав кролика! Ни бунта, ни протеста. Мне кажется живи я там - я бы ни за что не смогла молчать. Нет! Ценою, может быть, жизни, свободы, но - лучше смерть! Ладно, оставим отвлечения, как вы говорите, но - на примерах. Скажем - вы! Были вы так же лишены мужества? Как дышали этим воздухом вы?

- Мужество - отвлеченность тоже. Есть гражданское мужество, есть мужество революционера, патриота, солдата. Все эти мужества у русских людей съел страх. Сознаюсь: я, вероятно, не способен на подвиг. Для каждого подвига нужно внутреннее его оправдание, цель… Ее не было. Я не думаю, что родился трусом. А вот когда приехал в эту войну на фронт - мысль умереть за Сталина убивала всякий намек на отвагу, всякое желание подвига. Само выполнение долга казалось опозоренным именем этого злодея…

Вы говорите: не покорились бы, лучше смерть. Как вы себе представляете эту смерть? Героические времена эшафота кончились. Даже на виселице можно было еще умереть гордой смертью. Но - не в застенках чека! Там не просто лишали жизни; там коверкали ваше тело и волю, заставляли оболгать друзей, близких, превращали в слякоть, дрожащую и безвольную, и тогда жертвовали девять граммов свинца в затылок и закапывали в какой-нибудь подлой яме, как падаль…

- Ужасно! Кажется, я неправа…

- Нет, правы, и это еще ужасней ужасного. Я хочу сказать, что отказываясь от подвига, чтобы выжить, мы истлевали духом. Тоска по подвигу - живая вода хотя бы малого искупления. Но мы молчали, когда надо было крикнуть палачам "нет!", голосовали за казни невинных, предавали друзей, то есть, значит, предавали самих себя - самый страшный вид предательства. Незадолго до войны у меня отняли и погубили самое дорогое, чем обладал, что боготворил, и я, презирая и ненавидя убийц, продолжал садиться с ними за общий стол.

- Но, послушайте: когда наступила оттепель, появились же все-таки смелые?

- Одиночки!.. Которым, кажется, нет и не может быть пока продолжателей. Есть у Мережковского строчки, словно бы прямо к этому случаю:

Дерзновенны наши речи,
Но на смерть осуждены
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны…

Потемки вокруг нас, вместе со столики, плошками и шевелюрами, будто взбивал кто-то гигантской мешалкой. Потемки плясали!

Ия молчала, машинально вторя их ритму беззвучными щелчками маленьких пальцев. Потом выхлебнула крутыми глотками свой стакан и заказала другой.

- Хочу больше знать о вас лично, - начала она. - Вы обещали рассказать мне об этой вашей подруге, которая будто бы была на меня похожа. Как ее звали?

- По паспорту - Ия, как и вас.

- Быть не может!

- Представьте. Удивительных совпадений на свете гораздо больше, чем мы можем предположить. Но, повторяю, это только по паспорту, по крещению. В быту её звали Юта.

- Никогда не слыхала такого имени. Она была русская?

- Да, по отцу. Мать у нее - грузинская княжна.

- Скажите, она… это ее, говорили вы, у вас отняли?

- Это ее.

- И она умерла?

- Не знаю.

- Вы же сказали: погибла.

- Погибла для себя, для меня, для всех - судьбой, душой, прелестью, но, может быть, еще и жива. Ее арестовали месяц спустя после ареста родителей и сослали.

- Вы не узнали куда?

- Узнал. И название лагеря - в самой дикой сибирской глуши, и приговор: десять лет, без переписки. Собрался к ней ехать, но началась война.

- И так больше ничего про нее не знаете?

- Увы, знаю больше. Вот только сумею ли рассказать…

- Если вам неохота…

- Не неохота, а просто - в первый раз. Здесь, видите ли, тоже одно из самых невероятных совпадений. В плену, в лагере, где я два года сидел, встретился мне один ветеринарный фельдшер с каким-то даже военным званием, но совсем не воинственный - невзрачный такой пожилой человечек с тихим голосом и нежной душой, вроде Касьяна в Красивой Мечи, если помните Тургенева. Звали его Кузьмич. Помогал мне подсчитывать покойников для рапорта в лагерное управление. А я писал ему по-немецки прошения о переводе в какую-то кавалерийскую часть, по специальности… И когда писал, с разными анкетными сведениями, оказалось, что был он в том самом лагере, где Юта, работал в санчасти вольнонаемным после срока, который получил, кажется, за приверженность к церкви. С началом войны послали его на фронт. Так вот, этот Кузьмич… Тут начинается самое страшное.

- То, что он вам рассказал?

- То, что рассказал. В их лагере было два женских барака. И дикий в этой связи произвол, настоящий торг рабынями, более бесправными, чем когда-то черные, потому что работорговцы - сама предержащая власть. Когда случился новый этап, обязательно отбирались кто покрасивей и посвежей, и происходил дележ. Раздевали, конечно, для якобы обыска, либо гнали голыми в баню сквозь строй глаз, или - под предлогом санитарной проверки. С Ютой случилось последнее - ее вместе с одной манекенщицей из ГУМа, дружившей с каким-то иностранцем, отвели в санчасть. Приглянулись обе, оказывается, не более не менее как самому начальнику лагеря, и он решил выбрать… Там объявили им, что подозревают у них "микроспорию" - никогда раньше не слыхал о такой болезни: вроде стригущего лишая на волосяных, главным образом, покровах, - объяснил мне Кузьмич. Потом… У меня весь рассказ его в памяти врезан, как клинопись, ни слова не могу изменить. Потом, говорит он, "велят им раздеться, и вот", - говорит, - "взялись мы их обглядывать, я и лагерный врач, тоже из зэков, оба в белых халатах, а начальство, главный хозяин, тут же в дверях, руки за спину… Манекенщица - та вроде с врачом и ничего, только щекотки боится, а мне - Юта пришлась. Елозию вокруг ее на коленках и твержу сам себе: "Что ж ты, коновал, знаешь ведь сам, что она вся - как яблочко, без единой червоточинки! Что ж ты представляешься, шаришь ее своими погаными лапами, волосики продуваешь?" А она - ну, скажи, как козочка под ножом, вся трясется, дрожмя дрожит с головы до ног. Глянул я вверх - губы белые, нижняя губка насмерть зубами закушена, и капелька кровяная повисла, вот-вот скапнет… И тут, поверите ли, я - как вдруг заплачу! Подкатило вдруг к горлу, ни выдохнуть, ни сглотнуть, слеза глаза застит… Прижал руками лицо, чтобы не завыть, удержаться, поднялся. Спасибо, аккурат тут врач со своей кончил и про обеих полным голосом самому доложил. Приказал "сам" проверить их еще по венерическим и Юту - к нему - отдельный дом у него, пять комнат - уборщицей. И сифилисом ее заразил - был в самой что ни на есть скверной стадии, препараты вкатывали в него, как в прорву… А она была целочка".

Я рад был какофонии визгов и топота, заполнившей паузу, когда кончил, и тому, что Ия молчала, не задавая вопросов.

В пляшущих потемках мелькнул голый живот нашей официантки, и я сделал ей знак принести еще виски.

- Допейте лучше мое, - пододвинула мне Ия стакан, - потому что мне пора уже уходить.

Были очень хороши в этом городке июльские ночи - голубоватые, с воздухом, отдававшим чуть рыбой и водорослями, соленым на вкус…

Мы миновали музейный квартал, вымощенный средневековым булыжником, теперь шли по набережной. Здесь небесную прозелень резали, словно тушью вычерченные, шеи подъемных кранов; качкие огни бакенов строем, постепенно сужаясь, убегали в чернь бухты.

Мы остановились на них поглядеть.

- Это кошмарный сон, ваша история - сказала Ия. - Этот плачущий ветеринар. Что с ним стало?

- Умер от дистрофии. Перед смертью рассказывал про Юту еще и еще, все в тех же самых словах, будто казнил сам себя. "Как козочка под ножом! Как козочка"… - выговорит и плачет. Было невыносимо.

- Скажите, вы никак не могли предупредить это несчастье? Там, в Москве? Помочь как-нибудь?

- Может быть, и мог. Но - не помог!

- Как это?

- Чтобы предупредить ее арест, было, может быть, достаточно, чтобы я на ней женился.

- Ну и?..

- Ну и я не женился, потому что был уже женат.

Она широко раскрыла глаза, пытаясь разглядеть мое лицо, и тут же заторопилась:

- Пошли, мне надо скорее домой. Потом задам вам кучу вопросов. Хочу знать подробно, как было все прежде, до самого трагического. Непременно!

- У меня эта история записана в мемуарах. Две целых главы. Если хотите, могу принести. Мне это удобнее, чем рассказывать.

- Да, да, очень хочу! - Она все ускоряла шаги, не скрывая какой-то одолевшей ее тревоги. Мы почти добежали до дома, где она жила и куда я ее как-то раз отвозил.

- Так принесите завтра две ваши главы! - повторила она, кивнув мне. В окнах ее комнаты горел свет.

6

Наутро она опоздала на целый час и, торопко стянув с себя джинсы и свитер, попросила меня приготовить чай и бутерброды - с таким видом, словно в том, что она не успела дома поесть, был виноват я. Насытившись, достала блокнот с целою кипой вкладок и стала искать место, где накануне остановились.

Она долго не снимала, как обычно, верхней своей поперечины, хотя солнце палило уже на совесть; потом все-таки, чуть поколебавшись, как я отметил, стащила и кинула ее на песок, - и тогда на левов ее груди я увидел багровый, как цвет татарника, кровоподтек.

- Карл… - выдохнула она сквозь зубы, перехватив мой взгляд. - Этот дурень, представьте, вообразил, что… В общем, я его выгнала. Но - давайте, давайте работать! И будем сегодня, пожалуйста, без перерыва, ладно? Чтобы нагнать!

Весь этот день она огрызалась на меня, как хорек.

Мы переводили один из лучших в бунинской книге рассказ - "Чистый понедельник", начатый нами еще вчера. Рассказчик влюблен в юную московскую красавицу, облик которой выписан поистине говорящими красками, какими, кажется, только один Бунин и обладал. Эта "царь-девица", полу-гетера-полураскольница, девственной своей неприступностью чуть не сводит героя с ума; потом, в вечер чистого понедельника, вдруг отдается ему и через ночь - исчезает. Он узнает позже, что она ушла в монастырь.

"На кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок; куранты тонко и грустно играли на колокольне… Солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались за золотой эмали заката белым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами".

Великолепный этот пейзаж вызвал целую бурю: когда застрял на нем у нас перевод из-за поисков слов, Ия потребовала его выкинуть. "Кому нужны в наше время пейзажи? Этот русский, барский девятнадцатый век! Декорации, блеф, герани на подоконниках в комнате самоубийцы! Никто этого пропуска и не заметит!"

Встретив отпор, она долго сидит с гадкой полуусмешкой. Черные, даже немного зловещие своей чернотой, как сказал бы Бунин, пряди волос, свисая со лба, закрывают от меня ее лицо, и на некоторые вопросы она просто не удостаивает ответить.

И когда кончили с пейзажем:

- Не понимаю, к чему вы выбрали этот рассказ! Какая старомодная облысевшая романтика! Культы, культы… Культ любви, которая будто бы "сильна, как смерть", а не просто зов тела. Культ обладания! Культ девственности - московская эта весталка, которая не сберегла ее и спряталась в монастырь. Экая чепуха и пещерность! И что видят романтики вроде вас в физиологической невинности, чего не было бы у женщины, сделавшей полдюжины абортов?

- Не знаю, с чего и начать. Скажем - о девственности, то есть я имею в виду юниц. Эти юницы, если не искажены ничем, всегда прекрасны. В них не успевает еще расцвести красота, но есть подтекст, ожидание, неизведанное, и нагота их - лучший этюд чудотворицы-природы… Теперь - о любви: "Сильна как смерть" - заглавие не только мопассановского романа, но множества живых! Зов тела становится зовом души. "Встретили меня стражи, обходящие город: "Не видали ли вы того, кого любит душа моя?" Знаете ли вы, сколько тысячелетий назад написаны эти строчки? Молитвы тела оказываются молитвами духа, и вы, конечно, помните, сколько великих творческих свершений, которыми гордится человечество, были вдохновлены этими молитвами, сладким благовестом любви и горьким - смерти, которой всегда на крайних взлетах своих касается любовь… Я выражаюсь барочно, но на то и романтик - как угодно вам меня величать. Ромео и Джульетта, Манон Леско, Анна Каренина и ростановский Сирано де Бержерак… тема всех этих образов - тема любви и смерти, именно в таком соседстве любовь излучает свет… Акт обладания! Да, он возносился романтиками к сказочному замку Тамары. Чертог Клеопатры, в котором она продавала ночи своей любви, был именно "чертог" и "сиял"! Даже у любимого вами Маяковского с его похабным "Мария, дай!" торжество любви совершалось не в подворотне. Почему же ваши современники, которых, по вашим словам, вы представляете, перенесли это торжество в нужник? Из таинства сделали физическое отправление, которое преподносят как зрелище на киноэкранах и в жизни? Физические отправления обычно совершаются скрыто от посторонних глаз, и даже кошки, одни из самых чистоплотных животных, не испражняются и не совокупляются на виду у всех…

- Черт возьми, вы красноречивы! - сказала она и потянулась ко мне с сигаретой во рту прикурить. - И вижу в первый раз, что вы будто сердитесь. Почему? Уж не доступность ли "таинства", по вашей потешной терминологии, вам так досаждает? Мол, нынешним все можно, а я, увы, опоздал!.. Ну ладно: вы, трубадуры отжившего поколения, любили разных своих Беатриче в чертогах и ползали перед ними на четвереньках. Позвольте же теперь "волосатым", как вы их называете, любить нас как и где мы хотим!

- Со швыряньем на землю а ля некий модерный Пан и с использованием добавочных, предназначенных для других отправлений скважин?

- Браво! Браво! - захлопала она в ладоши. - Почти наш язык! Вы, несомненно, растете! Да, пусть со швыряньем, если мы так хотим.

- А для не-Панов, склонных к коленопреклонениям ничего? Крохи со стола?

- Может быть.

- Как Початку?

- Не пускайтесь в двусмысленности, говорите прямее! Если в эти свои намеки помещаете вы самого себя, то - да, может быть, когда-нибудь я и пустила бы вас под самый краешек своего одеяла. Но вы-то, поскольку вас знаю, не захотите "крох со стола!.. "

Бесенок утих в ней только к концу дня, когда мы, в самом деле почти не переводя дыхание, покончили с "Чистым понедельником".

Тут она даже вспомнила про мои мемуары.

- Я не расспрашиваю вас насчет вчерашнего, что рассказали, но вы принесли надеюсь, обещанное?

- Да, одну только главу. Пустяки, но передает воздух, которым мы когда-то дышали. Ко второй мне захотелось кое-что добавить, принесу завтра.

- Непременно! - сказала она, влез; в свой красный "фольксваген".

Я привожу эту главу ниже.

"ПОКА"

Эта серо-черная девятиэтажная туша была линкор, и восемнадцать пилястров как восемнадцать орудийных башен высились по правому ее борту…

А. СОЛЖЕНИЦЫН, "В круге первом"

1

Конечно, я вздрогнул, как вздрогнули бы и вы, если бы кто-то вдруг подошедший сзади положил руку на ваше плечо. Добавьте к этому полночь, скупые московские фонари, и вы с вашей подругой, торопясь и толкая друг друга локтями, разглядываете на щите объявлений неясный в полупотемках переполох афиш.

Я вздрогнул и обернулся, и тогда стоявшедший за мной коротышка в полувоенной форме, которому надо было, вероятно, подняться на цыпочки, чтобы дотянуться до моего плеча, снял свою руку и сказал тенором, поскрипывающим на ударных гласных:

- Пройдемте со мной, гражданин!..

Многоточие обозначает здесь короткую паузу, в которую прошуршали в моем воображении шины "черного ворона" - кошмара тогдашних московских ночей, в которую Юта, моя спутница, успела спросить испуганно: "В чем дело?"; в которую я пытался разглядеть блеснувшее на меня очками лицо и, не разглядевши, послушно повернулся за ним.

Да, теперь, много лет спустя, я с недоумением и досадой решаю этот кроссворд своей прошлой жизни из пересекающихся "почему?" и "как это могло быть?", припоминаю и это, сейчас непонятное, - что так сразу подчинился идти и, только уже шагнув, спросил в свою очередь:

- В чем же все-таки дело? Не оборачиваясь, он сказал:

- Вы срывали со стенда плакат с портретом товарища Сталина. И уничтожили бы, если б я не помешал…

Эта вторая пауза была еще короче. Помню почти беззвучное "ох!" Юты и ее руки, обхватившие мою чуть выше локтя, так что я почти протащил ее за собою несколько шагов.

- Вы что, галлюцинируете по ночам? Я не дотрагивался ни до какого плаката!

Назад Дальше