Две строчки времени - Леонид Ржевский 7 стр.


- Я не сомневался, что подскажете мне из Дюма, - вы ведь читаете западную литературу в Сокольниках, я знаю. Гм… мог бы объявить, как у нас это принято: все, мол, и обо всех нам известно, но, по правде сказать, знаю о вас от свояченицы - она слушает там ваши лекции.

Помню, после его этих слов запело у меня в груди и запахало крыльями, но тут же и стихло: сигарета вернула мне душевное равновесие и настороженность, то есть память об игре кота с мышкой…

Так отчасти в дальнейшем и получилось, но - лучше, пожалуй, если приведу полностью тогдашний наш диалог, который с тех пор нетленно сидит в моей памяти, как впечатанный туда на машинке.

- Между прочим, - говорит он и кладет короткопалую руку на мышиного цвета папку, которую до сих пор я не замечал на столе. - Все уяснил, кроме, так сказать, предыстории этой вашей атаки на стенд. С чего именно схватились вы сдирать плакат?

Я рассказываю ему о балетном выступлении, которого ждала Юта, и о телефонном звонке насчет виденного кем-то анонса (увы, теперь-то я знаю, что все это было чьей-то идиотской шуткой). В заключение добавляю: "Я, конечно, ничего не сдирал; вы ведь знаете: у меня есть свидетель"…

- Свидетель? - переспрашивает он визгливо. - Вы имеете в виду этого юнца из милиции? Да? У меня есть другой свидетель - тот, который вас задержал, известный нам и уважаемый товарищ! Кому, по-вашему, из этих свидетелей должен я верить? Вы знаете разницу между рядовым мильтоном и членом Коллегии? Разницу?!

Он почти кричит, и на скулах его выступают пунцовые пятна. Все тепло, плескавшееся у меня в груди, скатывается вниз, как в прорубь.

Я машинально тянусь к ящику с сигаретами и тотчас же отдергиваю руку.

Мы необыкновенно долго молчим - он думает, сжав губы и беззвучно перебирая по столу пальцами; мне кажется, что я слышу, как шуршат его мысли…

Потом крепко проводит по лбу рукой и пододвигает ко мне сигареты.

- Да, да, курите!.. Кстати, по поводу "разницы" - собираю сейчас современный юмористический фольклор. Интересуюсь… Шуточные эти, к примеру, вопросы: "Что за разница между…" Знакомо вам?

- Не совсем.

- Ах, конечно, знакомо. Ну, скажем: какая разница между Волгой и священником? Священник - батюшка, а Волга - матушка. А? В таком духе. На днях записал очень даже изысканное: разница между девушкой и дипломатом. Слыхали?

Я слышал, но говорю, что нет, внутренне съеживаясь от этой своей оборонительной и чуть подхалимской лжи.

Он рассказывает мне про "да" дипломата, которое означает "может быть"; про "может быть", за которым стоит отказ, и про невозможное для этой профессии "нет" ("какой же он после этого дипломат?"). - Теперь слушайте, - продолжает он, прищуриваясь и подняв вверх короткий указательный палец. - Если девушка скажет "нет", это значит "может быть"; если она скажет "может быть", это значит "да"; а если она скажет "да" - то какая же она после этого девушка?.. А? Ловко?..

Он глядит на меня осклабясь и вопросительно - и я до сих пор со стыдом вспоминаю свое дрянное "хи-хи".

- Неужто не знаете чего-нибудь в этом роде? - спрашивает он.

- Нет. Разве насчет самого слова ".разница". Но шутка эта - с бородой.

- Давайте, давайте!

Я рассказываю ему про сельского урядника, пославшего по начальству рапорт о прибитом к берегу утопленнике. Рапорт кончался словами: "Пола установить не удалось". - Дурак, разве не знаешь разницы? - спрашивает начальство при встрече. - Так что, ваше высокородие, разницу раки съели.

Никогда бы не подумал, что этот горбуновских времен пустяк может вызвать такое оживление. Он долго и увлеченно смеется, странно втянув голову и подпрыгивая плечами. У меня же в груди опять возгорается тепло.

- "Раки, раки съели"… "разницу"… Какой фольклор! - повторяет он полюбившееся, видно, слово. Потом, выдвинув в столе ящик, достает клеенчатую, карманного формата тетрадку и, все еще пофыркивая смешком, заносит туда анекдот.

- Ну, разодолжили!.. - говорит он, спрятав тетрадку и откидываясь на стуле, - и я ловлю в его движениях словно бы некую разрядку и уют. - Ладно… Что ж мне теперь делать с вами? Сказать по совести, этот сосунок из милиции здорово вам помог. И знаете, как написал насчет повреждения, причиненного вами одному плакату? - он раскрывает мышиного цвета папку, перебирая скрепленные в ней листы. - Вот, слушайте: "…кромка порвата" - так ведь и пишет, сукин сын, "порвата", хоть семилетку кончил!., "кромка порвата на полсантиметра от плечика товарища Сталина". А? Как вам нравится? На полсантиметра от плечика… Тоже ведь своего рода фольклор! В общем, выручил вас! А были вы сами, фигурально выразиться, тоже на полсантиметра от… гм…

- Воркуты? - дерзаю я подсказать.

- Вроде. Не то похуже…

Следует продолжительная пауза. Очень не по себе мне от этих пауз - все чудится за ними беда.

Но он, вдруг положив на стол локти и перегнувшись ко мне, усмехается каким-то своим мыслям и начинает необыкновенно доверительно:

- Пари держу, что раздумываете сейчас насчет веснушчатого своего спасителя: вот, мол, и под милицейским мундиром жива еще русская душа, богобоязненная, справедливая и тому подобное. Которую, мол, не сумели испортить, несмотря на… и так далее. Ведь угадал?

- Представьте, нет. Я об этом не думал!

- Ах, бросьте! Интеллигенты вашего поколения обязательно все народники и богостроители. А на мой взгляд, Белинский был прав, когда объявлял, что русский народ к Богу и религии совсем равнодушен. Что вы на этот счет скажете?

Я принимаю было вопрос за некий новый кошачий экивок в отношении мышки, но думаю тут же: или - нет? Или просто ему, полуночнику по роду его неблагодатной работы, хочется почесать со мною язык?

- Мне этой темой как-то не приходилось заниматься.

- Скажи пожалуйста! А я вот так даже пару богословских книжонок прочел Полюбопытствовал. Случилось мне тут одного… то есть я хочу сказать, случилось мне дискутировать с одним фанатиком. "Народ, говорит, богоносец"… цитаты разные… "Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь небесный. Исходил благословляя". И тому подобное. Ну и, конечно, насчет любви и всечеловечности. А сам проповедь сочинил с этакими скрытыми, понимаете ли, мотивчиками насчет сионских' мудрецов, - нетерпимость прет из каждой строки. Как же, спрашиваю, - отец Моисей его по имени, - как же, говорю, вы так, отец: Моисей, а антисемит?..

Вглядываясь в меня, он, кажется, замечает у меня на лице смятение, какое случается, когда вы не в силах внимать I потоку чуждых вам слов, или, например, ! если проще сравнить, когда кто-нибудь не Г прошено начинает вас учить игре в бридж. Но тогда не думалось "проще", но казался невероятным этот пустоглазый чекист, интересующийся богословием!

Теперь, припоминая, я нахожу это самым, может быть, любопытным в это! своей записи: невероятно в мире, в сущности, все живое; вероятны в нем одни покойники… Но тогда я был в замешательстве.

Он замечает и останавливается.

- Вижу, это действительно не ваша область, - вздыхает он. - Жаль… Хотел, впрочем, только уверить вас в том, что вашему милицейскому Адонису просто-напросто девочка эта вскружила башку, ваша приятельница, родственница или - как? Очень, я слыхал, привлекательна. Ради неё он и полез в бутылку. А не будь ее - им почесался бы, будьте уверочки!.. Отец ее, кажется, бывший полковник генеральной штаба?

- Кажется.

- Ну, вы-то, наверно, знаете точно. Из князей?

- У него нет княжеского титула.

- Ах, да! Это у мамаши, я перепуга, И дочка, говорят, подкармливала обои танцами. Это вы схлопотали ее в танце вальный класс? в студию?

- Я.

- Ну, ладно… Кстати, - продолжает он, и этого с небрежной полуухмылкой произнесенного "кстати" мне не забыть никогда! - кстати, она, верно, места себе не находит, вас дожидаючи. Время-то - час ночи! Ну и, конечно, свояченица моя выцарапала бы мне глаза, если б по моей вине вы перестали бы являться на лекции. Потому… - он поднимается, протягивая мне руку, - валяйте домой! Пока!..

За дверью перехватил меня солдат и повел.

Он смутил меня на мгновенье, солдат, потому что беспокойное "куда", кажется, всегда неизбежно, если вас ведут по тюрьме. Но я тут же раздавил гадюку тревоги и - воспарил! Планировал вниз, как на парашюте, косяками и плавно по прямой, жмурясь и захлебываясь от стремительности полета. - "

Ощущение, когда осталась за спиной дверь и под ногами песчано шуркнул тротуар, словами не передашь, потому что из любых слов оно переливается через край.

Жадно, как никогда, глотнул ночной терпкий воздух вместе с млечным светом фонарей с мерцающей впереди площади. И еще один животворный вздох, и еще…

Улочка, куда меня выпустили, была - как пробитая гигантской секирой траншея, каменно взметнувшаяся вверх. Крупные звезды горели там, на синем впрозелень небесном полотнище между двумя ребрами крыш.

И я перекрестился на эти звезды.

- Продолжение! - потребовала Ия наутро вместо приветствия. - Хотела только спросить: заглавие "Пока!" - это что у вас, символ?

- Словцо, с которым меня отпустили с Лубянки? Не столько символ, сколько тринадцатый знак Зодиака, под которым текла наша тогдашняя жизнь. Оно и возникло, это "пока!", московское "до свиданья!", в тридцатые, кажется, годы. Эстрадник Утесов вставил его в пошловатую песенку с началом:

Пока! Пока!..
Уж ночь недалека…

Слушал ее когда-то и думал: в самом деле недалека, и какая, может быть, страшная ночь!

Я имею в виду особое, бытийное, я бы сказал, настораживающее и "грозящее" значение этого слова: "пока", - все еще до сих пор не раскрытое полностью социологами и психиатрами.

А между тем все мы жили в те годы под этим "пока", холодея при мысли: вот сейчас, сию минуту, я еще человек, существую, а ночью стук в дверь - и меня больше нет ни для близких, ни для чужих, ни для меня самого, нет ни в настоящем, ни в прошлом, ни в будущем. Оно гудело в наших ушах, как позже, в войну, сирена воздушной тревоги, это "пока", и не было от него никакого бомбоубежища. Оно щепило страхом наше сознание, делало из нас двойников, ущербных и немощных, - и они сражались друг с другом на ринге правды и лжи, мужества и бесчестия… - Но я отвлекся, простите мне эту несколько книжную патетику, - вот вам следующая глава!

И она читает эту главу сейчас, впервые, кажется, забравшись наполовину под зонт, чтобы не слепили страницы глаза.

ЮТА

Ужасы устремились на меня… и счастье мое унеслось, как облако.

КНИГА ИОВА 30, 15

У нее… Всегда был тихий, нежный, милый голос…

ШЕКСПИР,"Король Лир"

1

Чай с блюдечка! Четверть века спустя непреходяще стоит перед моими глазами, как кадр из фильма:

Круглый, обжатый старой клеенкой стол.

Абажур, тоже круглый и желтый, свисающий с потолка.

Меднощекий бормочущий самовар, кругломорденькая рядом в необъятном кринолине матрешка на чайнике.

Три блестящих озерка с вьющимся над ними парком, - три блюдца с огненным чаем; на пальцах растопыркой - мое и Юты, в щепоти с боков - полковника (хозяйка, близоруко щурясь, - из чашки). В озерках - зыбь (если дуть), приливы-отливы и звонкий всплеск - если воздырять, как опять же мы с Ютой.

- Кривая окружности, - говорит полковник, - символ уюта. Чем крупнее радиус, тем выразительнее. Стакан сужает все беспощадно, сводит к казенщине, вроде делового визита: выхлебнул, обжигаясь, - и до свиданья! Чашка отвлекает вас выкрутасами формы и росписи. Только с блюдечка дышит на вас полнота и благословенность покоя…

Мы с Ютой слушаем и воздыряем, то есть с шумом и бульканьем втягиваем в себя с края блюдечка чай, и Ютина мама переводит на нас с укором темные, чуть навыкате, близорукие глаза.

Полковник же говорит за чаем всегда, потому что весь остальной вечер, часто и за полночь, нем над своей чертежной доской в углу, под лампой с зеленым самодельным колпачком. Работу чертежника получил он всего месяца три назад - и как дитя счастлив. Топография, я думаю, была его кровная область, и, значит, чертеж; он был тут почти поэтом и, может быть, казалось мне иногда, самый мир видел как-то линейно-графически.

Однажды, прочитав нам, помню, целую лекцию про золотое деление как нерв графической композиции, поднялся и, поцеловав Юту в лоб, пробормотал по пути в свой угол, почти уже про себя: "Вот, например, наша Юта… - она вычерчена в удивительно верном масштабе. Ни огреха ни в чем"…

Я подхватывал эту его реплику мысленно и продлевал. То есть был уверен восторженно, что масштаб, в котором смоделировала Юту природа, был действительно ювелирно точен и что краски и мера растворены были в ней в самом гармоническом сочетании.

Теперешний мой скепсис заставляет делать разные унизительные оговорки; устанавливать, например, с грустью, что романтик во мне разрушен самым жестоким орудием разрушения - самооглядкой, то есть боязнью показаться кому-то и самому себе сентиментальным. Но от той давней восторженности своей не отказываюсь до сих пор и совершенно уверен, что настоящий человек должен произносить слова Красота и Гармония без пугливого заглядывания в самого себя, тем более - в сторону различного рода модерниствующих пустоплясов.

Чай с блюдечка!..

А после чая мизансцена менялась: Ютина мама с французским романом погружалась в плюшевое разлатое кресло - единственное уцелевшее, как она говорила, от былой феодальной роскоши; полковник садился чертить, а мы с Ютой отправлялись в ее закут - с окном в кусты и деревья еще не истребленного домового садика, - окном, почти постоянно открытым, потому что время, о котором рассказываю, было весна и лето, в тот год особенно теплые.

Фанерный закут не заглушал голосов, скорее усиливал, и мы говорили шепотом, шепотом же, походя, целуясь: вместе бывали мало из-за разнобоя в своих рабочих часах, а последняя моя электричка (я жил в пригороде) отходила вскоре после одиннадцати.

О наших разговорах: Юта была полным-полна студией, своими и чужими успехами, отработкой разных па и фигур; тоже и грустными разными событиями этой несчастливой для искусства поры: преследованием Мейерхольда, с которым ее познакомили, и прочими мерзостями партийной интервенции за кулисы.

Но главная тема, переполнявшая закут, было наше будущее, наш Сезам, перед дверью которого мы почти уж стояли, готовые приказать: отворись! Сказать слогом попроще: вот-вот должен был состояться развод мой с женой, который задерживался из-за меркантильных препятствий; вот-вот, уже ранней осенью - переезд на новое место работы, с квартирой! По тому времени это был щедрый подарок судьбы: всего часа два с небольшим от Москвы, то есть, значит, можно было сохранить и московские лекции. Друзья, которых посвящал в свои планы, называли меня "везунчиком", а перед Ютой на курительном столике лежал вычерченный мною план нашей грядущей жилплощади - полторы комнаты с видом на озеро и всего одной только супружеской парой соседей.

- Я должна буду две… нет, целых три ночи ночевать здесь, у мамы, после своих репетиций, - говорила Юта, загибая три узеньких пальца на узенькую же ладонь. - А четыре дня - дома! - добавляла она беззвучно, и это "дома" получалось у нее так, что я бросался целовать ее руки.

С карандашом мы подолгу размещали на моем плане мебель, которой у нас не было, но которая непременно должна была быть, переставляли диван - огромный и непременно зеленый, вешали и перевеши вали картины.

- Я возьму папино панно, его можно, пожалуй, повесить вот в этом простенке, да, непременно - в этом! Должно выйти очень уютно! - говорила она, а я, глядя на нее, думал, что все на свете панно - ничто по сравнению с ней самой: так была она хороша!

Я предвидел почти, что в этом месте Ия не удержится от замечаний!

- Какая идиллия мещанского счастья! - говорит она, приподнимаясь на локтях. - Двое молодых, мыслящих людей убивают время на то, чтобы решить, куда поставить диван. Совершенно мне непонятно и отвратительно! Недавно, кстати, прочла стихи одной русской поэтессы о том же:

Люблю квартиры
Без барахла;
Где есть картины,
Но нет стола…
Где нет бокалов,
Но есть вино,
Посуды - мало,
Друзей - полно…

Дальше не помню, но очень верно, по-моему!

- Богема! На Западе она часто от избытка, не от лишений. А в современной России тяга к комфорту неслыханная. Вообще же это отрицание барахла у вас и у вашей поэтессы - российский полу интеллигентский анахронизм. За фырканьем на "мещанство" ничего ведь решительно нет, кроме позы, фразы и безобразного бытового продления в виде нечесаных волос, грязных ног и любви вповалку. Да, не гримасничайте! - ничего, кроме отсутствия эстетического вкуса и способности к положительному мышлению. Неужели же непонятно, что за вещным устройством жизни стоит сам человек - его привычки, традиции, воля, способности, и недаром Робинзон - вторая после Библии по распространенности книга…

- Простите, перебью… Я этот ваш монолог где-то у вас же читала, так что - оставим! Объясните лучше другое: "Она была хороша". Что значит у вас "хороша"? Красива?

- Я ведь уже говорил вам, что была похожа на вас. Насчет "хороша": поэт Вяземский, друг Пушкина, писал о Наталье Николаевне, его жене: "Она была удивительно, разрушительно, опустошительно хороша". Ничего этого нельзя было сказать про Юту. Никакой разрушительности не было в ее существе, напротив, самое, я бы сказал, живительное лучилось тепло. Когда она смотрела на вас, вам казалось сперва, что происходит что-то значительное, торжественное, потом - что вам надо что-то угадать в этой мерцающей черноте ее глаз, наконец - что угадывать ничего не нужно, ни решать что-нибудь, а только продолжать находиться около нее, поблизости…

- Ладно, я буду продолжать! - говорит Ия.

2

Перебирая снизку своих воспоминаний той поры, подгоняю ее к самому важному, о чем хочу рассказать.

Мы с Ютой - в том дальнем, еще не обжитом толпою закоулке парка культуры, который относился прежде к Нескучному саду. Забредают сюда только случайные пары и, разглядев занятую нами скамью, поворачивают обратно.

Это - редкий наш "долгий" вечер, и не сразу решили, где его провести.

По дороге сюда, в "Ударнике" - "Александр Невский", фильм-уступка большого таланта бедному вкусу диктатора. Какие-то кадры его снимались, я помнил, в Алабине, на 48-м километре по Брянской, подле военных лагерей, откуда брали статистов и куда ездил я отбывать командирские сборы. Мелкая речушка с рыжей водой становилась бурой и, как самоубийца, выплескивалась из своего русла, когда вваливалось в нее регочущее сермяжное средневековое воинство. На другом берегу - плацдарм-имитация каких-то сражений и вышки для режиссера и киносъемщиков.

У кассы - длинная очередь.

- Пойдем? - спрашиваю я.

- Лучше куда-нибудь, где тихо, - говорит Юта.

И вот мы здесь. Неухоженные, заросшие о краям пырьем и по верху ветками дорожки с уже позванивающим под ногами желтым листом. Потухающее небо. Первые сквозь деревья огни на Москве-реке, а пока разговариваем - и первые звезды; домой тронемся - в звездопад.

Я рассказываю Юте об открытии этого арка, в котором участвовал сам во главе

Назад Дальше