Ярмарка - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 12 стр.


Огромный, жестоко ободранный соперниками, блохастый черный кот ходил по плашкам палисадного забора.

Из избы послышалось:

– Открыто!

Они вошли. Кот вошел за ними следом. Мария чуть не упала через завернувшуюся рулетом половицу. Запахло знакомым, недавним: острым, сливовым, сладко-спиртовым духом самогона. В сенях, в коридорчике, повсюду стояли бочки, бочонки, ржавые емкости, канистры. И от них тоже пахло.

Они вошли в дом, и в их глаза впечатались уже темно-синие окна с красной небесной полосой в дикой дали – это уже настал вечер, и на село обрушился закат. За круглым, массивным дубовым столом сидела, подперев подбородок кулаками, полная, дородная старуха.

– Вася, здравствуй! – Степан почему-то поклонился старухе в пояс. – Это ж я, Степашка! Как живешь-можешь?

– Почему Вася? – спросила Мария тихонько. – Она же…

– Васса ее зовут, – просвистел Степан сквозь зубы. И – громко: – Ну, Вася, как ты тут?

– А што? – пожала плечами старуха, не сходя с места. Руки только от лица отняла. Рассматривала Марию и Степана придирчиво, будто товар выбирала на рынке. – Ништо мне не сделаицца. Самогонку варю, да продаю потихонечку. Ты сам-друг? Тя как звать-то? – оборотилась к Марии. – Ищо яму не родила ляльку?

Мария покраснела не хуже закатных окон. Степан больно сжал ее руку.

– Маша ее зовут, Вася, Маша, Маша, – повторил, как втолковал.

– Мамка-то твоя как там?

– Нет мамки, – жестко сказал Степан, глядя прямо в глаза дородной, как царица, старухи.

– Преставилася? А-а… – Вася медленно, тяжело двигая пухлой рукой, перекрестилась. – А тятька?

– Отец тоже умер.

Мария избегала смотреть Степану в лицо.

Он никогда не говорил ей о родителях.

А их у него, у молодого, оказывается, и не было уже.

"Сирота, сирота", – билось в ней.

– Што, выпьем за стречу? – просипела старуха-царица. Мария глядела на ее седые, кольцами, еще густые волосы, шапкой обнимавшие большую, как у стельной коровы, голову.

– Можно, – так же жестко ответил Степан.

Об его колено потерся блохастой башкой, умоляюще мяукнул ободранный кот.

У Вассы Арсеньевой они просидели поменьше, чем у бабы Шуры: с часок. Вася угощала их самогоном, и он пах точно так же, как и у бабы Шуры. "Из одного котла", – подумала Мария, опрокидывая в рот стопку. Когда они уходили, Вася уже плохо сидела на стуле. Все время валилась набок, как ватная баба с чайника, и Степан ее нежно усаживал обратно. Локти ей на стол положил, чтобы на пол не упала.

На улице уже было густо-сине, темно, но небо не было черным – оно навалилось синей ваксой, игристой, безумной кучей живых, шевелящихся звезд, и белая парча снега вольно расстилалась под звездной резкой игрой, ударяла цветными, режущими лучами.

Мария и Степан, уже нетвердо, шатко, пробирались по тропинкам меж сугробов еще в одну избу.

Избенка, приземистая, повалившаяся на один бок, как пьяная Вася, стояла на самом краю улицы. Дальше был забор из длинных жердей – и начинался лес.

Степан не стучал – толкнул дверь.

– Тут все время открыто… Дядь Коля! Дядь Коля! – заблажил, топая громко, отряхивая снег с брючин, с ботинок. Зажег свет. Тусклая лампа под потолком загорелась, как кошачий глаз. – Дядь Коля, где ты! – Оглянулся на Марию. – Если умер, лежит где – не ори. Будем хоронить. Дядь Коля-а-а-а!

Из горницы послышалось мучительное кряхтение.

– Живой…

Степан вынес дядю Колю из горницы на руках, как ребенка.

– Вот, Машенька!.. дядь Коля это… – Степан уже вез, плел пьяным языком. – Это мой дядь Коля, солнышко мое-о-о-о… Мы в детстве с ним… за к-к-к-карасями на Святое озеро ходили… И за язями – на тот берег Суры – на лодочке плавали… А л-л-л-лодочка однажды перевернулась, ха-ха-а-а-а!.. и мы – бултых!.. и дядь Коля меня спас, спа-а-а-ас… Машенька, ты там это… погляди чего к столу, пошукай, а?.. сама, как хозяйка… Видишь, он уже совсем никакой…

Степан, с дядей Колей на руках, сел на диван.

– Дядь Коля… Что с тобой?..

Мария глядела – на глазах сизо плыли, мертво мерцали два бельма. На обоих.

– Дак ить… – Дядя Коля швыркнул носом. Его лысина блестела в скудных лучах тусклой пыльной лампы. – Дак неудача… Ослеп я, милай… Совсем ослеп… На операцыю лег… которакту вырезать… на обоих глазах которакта была… ну и што?.. Лег в клинику… бесплатно лег… на операцыю пошлепал, потом на другую… Вставили мне!..

– Вставили?.. – смеялся сквозь пьяные слезы Степан.

– Ну дак я и говорю – вставили… Врали – мягкую линзу вставят… а воткнули – жесткую… бесплатно дак!.. Глаз поранили… и другой тоже захворал… воспалился… Дешевую, суки, вставили!.. А платил-то я – за дорогую!.. Пеньсию копил… Не пил, не ел… Вот…

Дядя Коля прижался лысой головенкой к плечу Степана. Так сидели они: бритый и лысый, с голыми головами. И Марии показалось – мерзнут, мерзнут они, и сейчас замерзнут навек здесь, в снегах.

Холодно было у дяди Коли в избе.

Пьяно встала со стула Мария. Схватила с сундука одеяло. Накрыла одеялом сидящих, обнявшихся, как шерстяным, дырявым крылом.

– А что ж делаешь-то тут, один, слепой, дядь Коля?..

– Да ништо… Што мне… Санька Овчинников заходит… Хлеба приташшит, лука… Воды нанесет из колодца… Одному-то мне воды – надолго хватат… Ну што?.. И самогоночки, конешно, под мышкой притартат… Я яму, Саньке, пеньсию отдаю… Я денег не видю – зачем мне они?.. По кой ляд?.. Я – и без денег проживу… И умру без них…

Мария села перед ними на корточки. Руки им обоим гладила. По лицу ее слезы текли.

– Ктой-то тут ищо… Трогат мяня… Дышит…

– Это жена моя… тайная.

– Тайная жона?.. А как это – тайная?.. Таперь и такие есть?..

– Все теперь есть, дядь Коля, все. Давай Маша тебя покормит, а?.. А я воды тебе нанесу.

Степан пошел за водой к колонке – наполнил ведра, обратно побрел – и упал, растянулся в сугробах. Вода вылилась вся. Вернулся, ведрами звеня, громко, хулигански, под звездами, на просторе, матерясь. Снова долго стоял у колонки, на рычаг нажав; ведра переполнялись, вода переливалась на снег, через край, он стоял недвижно, смеялся беззвучно, глядел на серебряные водопады. Мария варила дяде Коле суп из двух картошек, луковицы, ложки подсолнечного масла и кусочка старого сала, найденного в грязном, как ковш экскаватора, холодильнике. У дяди Коли была газовая плита, от нее шел резиновый шланг к газовому баллону. Значит, он был еще богатый.

Еще чуть-чуть богатый: газ у него еще был.

Они вернулись к себе в избу уже заполночь. Небо сделалось страшно-черным, прозрачно-высоким, торжественным, как последний приговор. Звезды горели колко и жестко, и от них в нежно-белую шкуру зимней земли летели узкие острые лучи, как ангельские копья. Стояла такая тишина – уши ломило. Мария увидела, как по опушке ближнего леса бежит, высоко вздергивая задние лапы, белый заяц. Она засмеялась, крикнула:

– Заяц!.. Беляк…

Степан брел, подхватив ее под мышку. Дышал в нее самогонкой.

– Это, Машка, мои старики… Жизнь пробежала у них… как вот заяц – по опушке…

Целовались пьяно, вкусно под иглистым, в потусторонних жемчугах-алмазах, смоляным небом.

– Идем… А у нас – тепло… Еще не остыло…

– А тут… все так пьют?..

– Все, Машка… И – молодые тоже…

– Не верю…

– Молодые – рвут когти отсюда… Уезжают… Навсегда… Я тебе завтра – и молодых покажу…

И он показал ей назавтра василевских молодых.

Пришли на дискотеку в клуб. Не клуб – дощатый, покрашенный синей краской сарай. Огромный, как старая армейская конюшня, зал, воняет мочой, табаком. Фикусы в кадках вдоль стен. Окурки на полу. Музыка гремит дико. Темень, во тьме просверкивают вспышки – красные, синие. Подростки скачут, корчатся, взбрасывают руки, изгибают ноги. В углах – девчонки сидят верхом на парнях, сосут из бутылок пиво. Визги, смех, ругань.

Мария постояла в дверях клуба. Степан курил, отведя руку из двери – наружу, в снег, мороз и чистоту.

– И вот так тут они все время? Вечерами?

– А что тут им еще делать?

Он затянулся и выбросил на снег сигарету.

И было еще одно завтра.

– А теперь пойдем в дом отдыха. В брошенный, – уточнил он.

День был солнечный, все сверкало до боли в зрачках.

Они пошли гулять по деревне, как настоящие супруги – под ручку. Снова Мария поразилась зимнему безлюдью. Хотя все работало: и магазин, и школа, и поссовет, и даже общественная баня, была тут и такая, на шесть персон, – но на улицах – ни души.

– Мы тут одни… как после атомной войны…

– Дыши, дыши воздухом, Машка… В городе будет совсем другая жизнь…

Ворота заброшенного дома отдыха, из ржавой жести, замели сугробы. Степан ногами отгреб снег, нажал с силой, ворота подались, раскрылись, в жалкую щелку впустили их.

Белизна… чистота. И тишина, тишь такая, что кажется – ты вернулся в начало мира. Степан насобирал веток, щепок, поманил Марию к торчавшей в снегу резной беседке.

– Здесь костерок разожжем…

Она глядела, как он умело, сноровисто разжигает в снегу огонь. Домиком щепки кладет. Шатром ветки наваливает. И бумажку для разжига в кармане отыскал; и зажигалку в ветки толкает. Раздувает! Щеки круглые, мячами… Мария сняла варежки и подняла голые руки над пламенем.

– Огонь, огонь… А это все… – Она повела головой. – Все брошено, да?..

– Все уже купили, – голос Степана сделался стальным. Она боялась этого его голоса. – Богачи будут строить здесь дворцы Приама. Для себя. И повесят табличку – вход воспрещен, штраф миллион рублей, осторожно, пять злых собак. Ротвейлеров. – Он сплюнул в снег. – Гады.

– Ты так их ненавидишь? Богатых? – тихо спросила Мария.

– Да. Ненавижу. Потому что они, – он кивнул головой на дальние крыши села, – все бедные. Потому что мы с тобой – бедные. И вся страна – такие вот бедные. А их не так много. Но они – богатые.

– Но ведь равенства не будет никогда!

Мария все держала руки над огнем.

Поглядела на Степана, и ее поразила злоба, покорежившая его лицо.

– Может быть. Да. Не будет. Но должна быть правда. И справедливость.

– Должна быть… любовь…

– И любви тоже нет. – Он сорвал шапку, рьяно потер ею бритую голову. – Нет! Ее нет потому, что все бегут за деньгами! И кто-то до них – добегает! А кто добежал – для тех любви уже не существует. Все! Умерла. Это ты понимаешь?!

Костерок горел, красные сполохи лизали и целовали искристый алмазный снег. Ветки потрескивали. Далеко, за Сурой, раздался выстрел: охотник выстрелил. Зверя, может быть, убил. Себе на еду, семье.

Один живой убивает другого живого, чтобы выжить. Вот она, вся справедливость. Вся правда.

– Я все понимаю, – сказала Мария.

Лед реки сверкал под высоко стоящим белым солнцем, как расшитая серебром, широкая, праздничная, пасхальная риза священника.

– Я к бабе Шуре. Хлебца им с Сашкой купил свежего…

Степан ушел. Мария села к окну и поскребла ногтем морозный узор на стекле.

Под подошвами протяжно, тонко скрипел снег. Степан подошел к дому бабы Шуры. Вечерело, а у них света в окнах не было. Дверь замкнута была. Степан постучал, сначала раз, другой, потом стал стучать без перерыва, как молотком колотить. Дверь молчала. Дом молчал.

Он почуял неладное. Разбежался, ногой выбил ветхую дверь. В нос ему ударил сладкий запах. Это не был запах самогона. Дверь в гостиную отворена была. Он вошел, принюхиваясь, втягивая воздух, как волк. Увидел их – обоих: баба Шура лежала лицом вниз на сундуке, рука ее свисала до полу, как гиря ходиков. Сашка валялся на полу, лицом вверх. Его красивое лицо было все синее. Язык торчал между оскаленными зубами. Длинные, как у девушки, русые волосы прилипли к щекам, на подбородке, на половицах под головой засохла блевотина.

"Упились, – бормотнул Степан, – упились все-таки…"

Позвал старушек соседских – читать над покойниками Псалтырь, обмывать.

Старушки сидели денно и нощно, попеременно читали псалмы, жгли бесконечную свечку. Мария все вымыла в избе, прибралась, как могла.

Хоронили на третий день, как и положено. Гроб у бабы Шуры был заготовлен заранее, стоял в сарае, где дрова. Гроб Сашке заказали у сельского знаменитого плотника, дяди Сереги Полуэктова. Он гроб сделал в момент, срубил, сосновый. Денег на гроб заняли у слепого дяди Коли.

На василевское кладбище гробы везли на четырех детских санках, связанных веревками. Это Степан придумал, чтобы в пожарке машину не просить. Везли медленно, шли за гробами еще медленнее. Ноги вязли в наметенном снегу. Старушки плакали, тонко подвывали. За гробами шла и дородная Вася-царица, сморкалась в огромный, как мешок, платок.

Могильщика на кладбище не было: сказали, парень запил. Степан разделся до рубахи, сам взял лопату, поплевал на руки. Сначала кидал снег, потом долго, целую вечность, рыл твердую, прокаленную морозом землю. Земля тут была черноземная, мягкая, хорошо, не подзол.

Мария сама помогала ему опускать в ямы гробы, на полотенцах – старухи умные догадались полотенца прихватить. Тонкими голосишками на морозе старухи пели отходные, церковные песнопения. Солнце играло в тонких, бьющихся на легком ветру голых ветках берез. Мария, надрываясь, держала за хвосты полотенце, Степан опускал гроб с телом Сашки. Бабу Шуру уже опустили. Мария взяла ком земли, кинула сначала на крышку бабе Шуре, потом – в яму Саньке. Старухи тонко, как котята, заплакали, забормотали. Солнце ослепляло, било прямо в глаза. Степан стал забрасывать гробы землей вперемешку со снегом, закапывать.

Мария вытерла варежкой вспотевшее, горящее лицо.

У нее не было никаких слез. Напротив, странная радость была – стоять на морозе на кладбище, смотреть на сельские похороны, на разрушенную деревянную церковку глядеть: церковь подожгли с одного бока, и она была наполовину желтая, наполовину – черная. "Тоже пожарище… как у меня. Везде огонь! Все жгут. Жгут нашу жизнь! Наши книги! Наши дома! Наше святое. Все – жгут! А сожгут – свое построят. Богатое. Чужое. И мы – порог их не переступим. Так на задворках и помрем. Сопьемся… как баба Шура и Сашка… и помрем. Степан прав. Надо восставать. Но как? И – кто?! Ах, как птицы поют! Весну чуют!"

Степан кончил закапывать. Бросил лопату. Обтер руки о штанины. На корточки присел, как лагерник. Закурил.

Птицы пели в ветвях берез, под солнцем, над их головами.

Связанные веревкой детские санки перевернулись кверху полозьями. Будто брюхом кверху валялись мертвые зверята.

И старухи плакали и пели.

На поминках Степан пил самогон осторожно, скупо. Мария вынимала из банок, ловила вилкой, пальцами огурцы, помидоры, а они вырывались, ускользали из пальцев, как живые. Кроме вареной картошки, огурцов и помидоров соленых, ну, и самогона, разумеется, на поминальном столе еще валялись, на битых, щербатых тарелках, пирожки с капустой и пирожки с картошкой – из сельмага, старухи сами печь не стали, готовые купили. Еще купили дешевые сосиски. Рис сварили, изюм туда запустили: сладкая кутья получилась, славная.

Все было честь по чести.

Как надо, бабу Шуру и Саньку проводили.

Когда они стали собираться домой, в город, Мария все ходила по избе и гладила, гладила стены, печку, столы, горшки, чугуны, ветхие занавески, как живых. Все тут было живое, сирое, родное, милое до слез. Брошенное. Как брошенный кутенок или брошенное дитя. На дороге… под снегом…

Как мы оставим этот дом, как уедем, думала она. Ведь он тут будет стоять один… совсем один. Опять. Долгое время. Может быть, годы. Степан говорит – детей сюда будет возить, когда родятся они. А когда они родятся? С женой-то он уже долго живет. А может… У нее стало холодно под сердцем. Может, он врет все ей, и у него уже есть дети? Есть? И они и правда сюда летом приезжают?

Она украдкой оглядела избу. Не завалялись ли где игрушки. Нет, не пахло детишками тут. А то – хоть пеленку старую на кухне она отыскала бы. Хоть – юлу под столом, ваньку-встаньку за печкой.

Степан подошел к ней сзади. Она не услышала. Обнял ее, и она ахнула.

– Ты… Ну… Что пугаешь…

– Я такой страшный?

Она взяла его руку, ладонь его прижала, прислонила к своему лицу. Нюхала табачный запах мужской ладони.

– Ты – мой…

Хотела сказать: "родной" – и не смогла.

Лицо Федора всплыло перед ней из тьмы, из света. Из солнца заоконного. Из могучих снегов.

– Ну? Отдохнула? – Поцеловал ее в шею. – Понравилось тут у меня?

– Степка, – обернулась быстро. Закинула руки ему за бычью выю. – Спрашиваешь!

– Ты прости, что эти тут померли при тебе…

– Да нет. Судьба у них такая.

– Я не хотел, чтобы ты хоронила…

– Может, это хорошо, что мы с тобой были как раз тут и их похоронили.

– Давай. Собирайся.

– Я уже собралась.

Они сели, посидели, по обычаю, перед дорогой. Степан держал в руках тяжелый амбарный замок. Вертел ключ.

– Машка… – Охрип внезапно. – Я должен тебе сказать…

Ее обдало изнутри ледяной водой.

И замерзло все сразу внутри.

– Говори.

– Я скоро буду…

– Ты бросишь меня?

Это сказала не она – ее губы, от нее отдельно.

– Дура, – он криво усмехнулся, и она увидела: у него отросли над губой темные усы. – Дура, дура, ду-у-у-ура…

Отвернулся.

– Ну! Говори! Что ж замолчал!

Но легче стало на душе, легче.

Встал он. И она встала.

– Нет. Не скажу. Не время еще. Идем.

Подхватил сумку; Мария тихо взяла пакет с дорожной провизией. Две сосиски, булка, два пирожка с капустой, два соленых огурца. Из той банки, поминальной, Саньки Овчинникова.

Спускались по крутой тропе к реке. "Наши вешки, вон, вижу!" – показала на кустики с флажками Мария. Степан скользил по тропе впереди, крепко поддерживал Марию за руку.

И тут вдруг из кустов раздался стон.

– А-а-а-ах… А-а-а-а-а-м-м-м!..

Степан выпустил руку Марии.

– Стой, Машка… Кто-то там…

Сунулся в кусты. Когда повернулся к Марии – лицо было растерянное, совсем детское.

– Маша… там… девчонка лежит… живот такой большой…

Мария поняла сразу.

– Рожает, – сказала, как отрубила.

Уже ломилась сквозь кусты.

На снегу, животом вверх, лежала девушка, да нет, верно Степан сказал, девочка. Пузо у нее на нос лезло, такое огромное. Девчонка корчилась, подбирала колени повыше к животу. Хватала крючьями красных пальцев снег. Он таял и тек у нее из-под пальцев водой. Или – водкой.

– А-а-а-а-ах!..

– Тихо, не ахай, – нарочито грубо сказала девчонке Мария. – Что вот теперь с тобой делать?

Она присела и подсунула руки под спину роженицы.

– Идти – можешь?

– Не-е-е-ет… Больно-о-о-о-о!..

– Плевать на твою боль. Пересиль себя. Вставай!

Мария потянула девчонку за руку. Степан приподнял ее сзади.

– Мы тебя через Суру переведем, в райцентр, там – больница…

– А-а-а-а-а!..

– Степа, бери сумки, я ее поведу…

Он сплюнул. Девчонка стонала уже без перерыва.

– Нет. Сама бери. Я ее – понесу.

И он взял брюхатую девчонку на руки и понес, скользя в снегу, чуть не падая, оступаясь.

Теперь Мария шла по косогору впереди, а он, с роженицей на руках, – сзади.

Назад Дальше