Ярмарка - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 16 стр.


– Господин губернатор! – Он обернулся к губернатору, и тот оторвался от созерцания заречных снежных далей, глянул на Степана. – Вы пробовали прожить на зарплату, которую в вашей губернии… во всей России!.. получает учитель? Врач? Библиотекарь? Почтальон? – Лицо Марии закачалось перед его лицом. – Дворник? Пробовали? Нет? Так попробуйте! Вы пробовали прожить на пенсию, которую получает простая старушка… простой старик?! Непростой: он нас с вами защищал в войну! Он – во врага стрелял! А если и не стрелял – военную кашу, мальчишкой, дрожа от голода, из солдатского котла – жрал! Миску – за этой кашей – протягивал… А какая у него пенсия?! Знаете?! А вы – на Канары – или на Карибское море – или в ваш личный, да, личный особняк в Испании – на чудесном морском берегу – давно летали?! На личном, между прочим, самолете!

Среди политиков поднялся легкий гул.

Да, как будто далеко, над дворцом, летел самолет.

И вправду – на Канары летел.

Степан расправил плечи. Глубже вдохнул.

– Вы – сжигаете дома, старые, деревянные дома в старом городе, чтобы расчистить площадь – для строительства особняков роскошных, фешенебельных, для себя! Для себя! И вам все равно, где, как ютятся погорельцы! Как среди зимы живут в палатках! Готовят на кострах! У кого бедняги ищут приют, пристанище! Ничего, думаете вы, у всех родные, близкие, знакомые, ничего, расселят погорельцев! Комнатки кому-то нищие, "гостинки", общежития тараканьи – город выделит! Ничего! Проживут! А у нас зато – особняк в центре города! Вы знаете, сколько старых домов сожгли в старом городе в эту осень и зиму? Семнадцать! Издеватели! Лучше бы летом жгли, когда – тепло!

– Доказательства! – запальчиво крикнули с другого конца стола.

– Кровь живая – вот доказательство! – крикнул Степан над круглым столом, как над замерзшим озером. – И погорельцы никогда, слышите, никогда не подадут на вас в суд! Потому что они хорошо знают: вы – их – засудите! А еще и потому, что никогда, ни один бедняк в нашей стране не сможет заплатить никакие ваши чудовищные судебные издержки! И тем более – дать на лапу судье, адвокату… прокурору!.. и еще кучке более мелких, позорных вымогателей…

– Уведите его! – задушенно, истерически крикнула круглолицая, крупнотелая дама с брошью-жуком на кружевной манишке у горла.

– А ваши выборы?! Фарс это, подлог, а не выборы! За каждым из вас стоят ваши деньги! Те, что вы наворовали сами – или деньги корпораций, что вас выдвигают! Ваши выборы – это война денег! Это – кто больше заплатит! А народ… Вы прикрываете его жалкими бюллетенями, как бумажным щитом, эту вашу войну!

Степан сжал кулаки. Молодой задор, последний риск обнял, закружил его. Счет шел на мгновения.

– Вы все врете, что у нас нет политических заключенных! – Надо успеть. Вот сейчас надо быстро, громко, внятно, резко сказать. А то оборвут. Рот заткнут. – Они – есть! Их – много! Правящий режим – режим лизоблюдства, страха и кражи: денег в свой карман! И те, кто говорит людям правду – не нужны! Не…

Губернатор встал. Выставил лысую, жирную башку вперед.

"Как торпеда, сейчас поплывет… полетит… в меня…"

– Как вы смеете…

"Не выдержал. Началось. Ты еще сможешь. Еще немного…"

– А вы тут посажены верховной властью для того, чтобы под прикрытием "великих деяний" в губернии попросту отмыть!.. отмыть, награбить тут кучу денег!.. и вернуться разбогатевшим, довольным и сытым хищником – в родную!..

Уже поднялся гомон, крик. Все кричали. Махали руками. Повскакали с мест. Уже бежали к нему.

– Северную!.. столицу…

"Сейчас на пол повалят. Ну и пусть".

– И все! И больше ничего!

– Ты сядешь! За… оскорбление!.. личности… и достоинства…

Свинячья рожа губернатора была красна, дика, надута, если б проколоть иголкой – вытек бы алый, жирный, помидорный сок.

Чье-то знакомое – да чье же, чье?! – широкое скуластое лицо подмигнуло ему с другой стороны ледяного круглого озера-стола.

"Кто это… друг, враг?.. кто, не вспомню никак, я же знаю его, знаю…"

Степану уже закручивали руки за спиной. Откуда-то взялись рослые, дюжие, мускулистые дядьки, и да, он догадался, что так будет, – пытались повалить его на пол, а повалили на стулья, в кресла, а он тоже силен был, мышцы напружинил, бился с ними, боролся. Одному левым хуком хорошо задвинул. Мужик на пол сам улегся. Кто-то оглушительно засвистел в свисток. "Откуда у них свистки, – подумалось смутно, – что за детские игрушки…"

Лица, руки, рты, лица мелькали, наклонялись над ним, метались, появлялись, исчезали.

Лица, лица, лица.

2

– Петр! – позвала Мария с порога. Отряхивала снег с рабочей куртки. Брякая, ставила метлу и лопату в угол. – Петруша! Ты дома?

Петр вылез из спаленки.

– Тихо, мама, у меня девочка, – прижал палец ко рту.

– И когда успела?..

– Ты ушла на участок – она… Только что приехала. Мама, ты знаешь?..

Что-то в голосе сына было такое… нехорошее.

– Что? Что?

Она еще отряхивала снег со старой лыжной, рабочей своей шапки. Заталкивала шапку в рукав куртки.

Молчание пробежало между ними, будто мышь из подпола.

– Степана посадили. В тюрьму. За хулиганство.

У Марии подкосились колени, и она села на корточки, привалилась спиной к холодной стене.

– Как?.. зачем… за какое…

– За классное. – Лицо Петьки сияло. – Он губернатору задвинул. По полной программе. Классно оторвался. Сегодня Белый пришел, сказал. В новостях уже показывали. Кла-а-а-асно!

Мария закрыла глаза, потом закрыла их руками.

"Доигрался… допрыгался. И Петьку туде же тянет".

– Прекрати…

– Да не переживай ты. – Он потрепал мать по плечу, как ровесницу, девчонку. – Все будет отлично. Если только там бить крепко не будут. Говорят, там, в ментовке, бьют так, что кишки выворачиваются. Вообще пытают.

– Ты зачем мне все это говоришь? – устало сказала Мария, не отнимая ладоней от глаз.

– Он теперь герой, мама, – Петр облизнул зацелованные девочкой губы. – Он же так хотел быть героем!

3

Главная улица города перед главным городским судом была запружена народом. Люди шли, несли плакаты. Молодежь на морозе пила пиво из бутылок, из банок. На решетке, огораживающей чахлый садик перед зданием суда, тоже висели плакаты: "СТЕПАНА ТАТАРИНА – В ГУБЕРНАТОРЫ!", "МЫ ВЫБИРАЕМ ТАТАРИНА!", "СВОБОДУ СТЕПАНУ!", "СТЕПА, МЫ С ТОБОЙ!".

Народ толпился перед судом, люди поднимались на цыпочки, заглядывали за ограду, засматривали в зарешеченные окна – не видать ли там Степана, его лица, его профиля, его бритой голой головы. Нет. Не видно было.

Заседание суда было закрытое. Никого не пускали. Даже журналистов.

– Белый, ну что решили?

– А все то же. Выступаем. Вместе со всеми.

– Вместе с "Маршем"?

– Ну конечно. А то с кем же.

– Штаб-квартира "Марша" – в городе – та же?

– Нет. После ареста Степана поменяли адрес. Сейчас машины рыщут везде. Слушай, старик, ты знаешь о том, что наши телефоны прослушиваются?

– Плевать.

– Нет, не плевать. Если ты хочешь завалить завтрашний "Марш" – пожалуйста, звони всем без перерыва.

– Зубр тоже идет?

– А то. Попробовал бы не пойти.

– Его бабушка не пустит, ха-ахаха!

– Значит, с бабушкой пойдет. Га-га-а-а-а. Укутает ее в шубку, в муфточку нафталинную – и на "Марш" поведет. Газеты приготовил?

– Вон, в ящике под кроватью.

– Тю, да тут до хера экземпляров!

– А ты как думал? Сижу, баклуши бью? Я принтер левый отыскал. Инка помогла. Целый вечер сидели. Картридж весь извели. Ла-а-азерный.

– Молодцы! Умницы.

– Ума много не надо, если – халява.

– Халява, сэр!

– Слушай, а ты не боишься?

– Чего еще?

– Ну, что тебя завтра омоновцы – это самое?

– Убьют?

– Ну, не убьют, изобьют.

– А что, тебя что, не избивали никогда?

– Ну, а если – убьют?

– Хорошо умереть молодым, еп твою мать.

– А я вот не хочу умирать!

– Ну, когда-нибудь придется.

Нынче утром Мария с особым остервенением чистила, скребла, ковыряла снег и лед у себя на участке. Сжав зубы; сведя губы тонкой, горькой подковой. Она думала о Степане; о себе; о Петьке; о Федоре; о богатом мальчике, сыне тети-лошади, живущем в дивном особняке и таком вымуштрованном, несчастном; о них обо всех, живых людях на мертвой, зимней, холодной земле.

Она счищала с пустынного, еще ночного тротуара широкой лопатой этот скотский, проклятый снег – и думала о том, как мало в мире любви, как жалко нам ее дарить, как не умеем мы ее хранить и беречь. Как не бережем друг друга. Как выбалтываем святую, нежную тайну. "Тайна должна жить в тайне, – думала Мария, – вот как на картине Фединьки, есть у него такая картина: черный, черный-дегтярный, непроглядно-черный фон, и из черноты – вспышкой – взрывом световым – выбухает, растет – огромный, сияющий цветок. Лотос, шептал он мне, это волшебный Лотос! Вот и мы так же… в черноте, во мраке, в нищете, а душа-то расцветает от любви, и она сама – цветок, драгоценный, праздничный, кроткий цветок любви. Жаль, мало цветет… кратко…"

Закончив работу, придя домой, растопила буржуйку. Приготовила старикам завтрак – они еще, милые, спали в кладовке: разваристую, на молоке, овсяную кашу. Как раз им по зубам, жевать не надо. Оделась перед Петькиным зеркалом. Петр тоже еще спал. Раскинулся во сне. Одну руку держал под подушкой. Будто что-то там, под подушкой, сжимал. Вроде как игрушку. И лицо во сне было такое, чистое, курносое, детское. Она вдруг припомнила, как Петька, грудничок, сосал ее грудь – и перебирал пальчиками у груди, и смешно так морщился, носом поводил, как хомячок.

И Андрюша, покойный, бедный мальчик ее, так же ее грудь сосал.

Куда уходят люди, когда они…

Не думать. Не думать об этом.

Придет время – и природа сама все решит за тебя. Без тебя.

Не дай Бог матери пережить детей. Пусть она умрет раньше. Пусть ее Петька – похоронит.

Все спят, она одна не спит. И сейчас пойдет куда-то. Опять на мороз. Куда?

"Скоро выборы, – отчего-то подумалось ей. – И кого выберем? Снова – богатея какого-нибудь? А что, у нас теперь вообще выбора нет? Что в зубы толкнут – то и схаваем?"

Она не спросила себя, куда она шла.

Она знала и так.

Она шла к Степану в тюрьму.

Только сначала она в поликлинику, к врачу, зайдет. Быстро покажется. Очень сильно, странно, упорно болит голова. И боль никак не проходит.

"Может, водки выпить с Фединькой? Сосуды расширятся…"

Еще темно на улицах. Скользь и лед под ногами. Сапоги скользят. Ах, сапоги Мариины, вас будто до революции покупали, а в гражданскую войну ты, матушка, в них на коне по забайкальским степям скакала, рядом со стариком Матвеевым. Да он тогда был еще не старик! А бравый офицер белый, Василий Матвеев, Васюля, Базиль, мон шер Базиль… "Машер, вот я бы на тебе – женился!.." И конь лоснится под тобой, и пахнет конским потом, кожей сбруи, ледяным ветром с Байкала… Култук, это жестокий ветер култук, он сейчас твою шапку унесет… Баба на коне, ах, баба… Революцию делаешь?!.. С мужиками вместе?!.. И глаза Матвеева, восхищенные, ножево-пронзительные, молодые… Ах ты, старая перечница… Ты так помнишь, ты так любишь мои старые, кавалерийские сапоги?..

4

Она шла по улицам.

Улицы были пустые.

Они были удивительно, невозможно пустые.

Страшно было от этой пустоты.

Тихо и страшно; и отчего ни людей, ни машин на улицах не было, а были…

Она окинула взглядом сначала одну железную, огромную машину, потом другую, рассеянно, испуганно подумала: что это?.. – отвернулась: непонятные железные повозки были укутаны брезентом, из-под брезента виднелись клепаные дверцы, железные кузова и стальные зады.

БТР-ы. Мария впервые в жизни видела БТР-ы.

"Военные… ну да, военные", – сердце забилось прерывисто, предательски.

Чуть поодаль на пустынной улице стояли и обычные грузовики, тоже с кузовами, укрытыми брезентом. И фуры – тоже с брезентухой.

Мария озиралась, вертела головой туда-сюда.

Пустой город, пустой, вымерший.

И она одна идет по пустому городу.

Внутри, под ребрами, становилось все страшнее, все безумней.

Она завернула за угол, вышла в прогал большой улицы, втекавшей в круглую, как сковорода, площадь – и обомлела.

Поперек пустой уличной трубы, на площади, стояли войска.

Солдат было много; очень много, может быть, тысяча, может, и больше. Они стояли молча, почти недвижно, перекрыв уличную реку, образовав людскую запруду. Они стояли, выстроившись в шеренги.

Первая шеренга выставила перед собой странные, выпуклые, прямоугольные щиты. Прозрачные, будто стеклянные. Солдаты все в круглых шлемах. Или это каски? Мария не разобрала.

Она стояла, будто ее в ледяной асфальт вкопали, стояла и смотрела, смотрела.

Шеренга не двигалась.

За ней, за затылками первых, стояли другие шеренги.

Они тоже держали перед собой пластиковые щиты.

За второй шеренгой стояла третья, и головы в светлых шлемах стали сливаться у Марии в глазах в строй яиц в инкубаторе; в собранные в кучу кегли на страшном кегельбане. У нее сильнее закружилась, тонко, щемяще заболела голова.

Она на миг прикрыла веки. И подумала:

"Что-то началось?"

И ответила себе:

"Это началась война".

Щиколотки занемели, стали ватными, войлочными, она не могла шагнуть. Но все-таки шагала, шагала через силу.

"Они будут в меня… стрелять?.. Но я же иду одна. И я – мирный житель…"

Мысли метались, как птицы. Как зимние птицы. Под пулями. Охотника. Хулигана…

"Где люди?! Где все люди?! Жители?!"

Все было странно, нереально, плоско, как на плакате.

Она повернула обратно. Шла медленно.

"Они сейчас выстрелят мне в спину…"

Сизый воздух иголками колол ноздри.

"Нет. Зачем им в меня стрелять?! Что я – им – сделала?!"

Пошатываясь, она дошла до поворота.

Повернула на другую улицу.

И не остановилась даже – отшатнулась, попятилась.

Эта улица тоже была перекрыта.

Поперек нее тоже стояли солдаты.

"Солдаты, солдаты, что же вы тут делаете, солдаты…"

Она искала глазами еще проулок; еще поворот.

Сюда. Вот сюда.

Она повернула – и тут!

"Что же стряслось, что же, что… С ума они сошли все…"

Шеренга солдат загораживала и эту улицу.

"Я в западне…" Она вытерла лоб рукой. "Нет, надо идти к ним! На них…"

И она пошла прямо на них.

Иди, иди, иди к ним. Они не убьют тебя.

Иди. Ничего не случилось. Может, это учения.

Нет, это война!

Иди. Не бойся. Иди.

Они не убьют тебя. Ты – им – мать.

Мать… Тьма…

Вот их лица, за прозрачными щитами, под яйцевидными железными шлемами.

Обычные лица. Только бесстрастные какие-то. Как каменные.

Тоже – железные, как шлемы.

Или это каски?

"Каски… Сказки…"

Мария подошла к солдату. Шеренга не дрогнула. Они все стояли как железные столбы.

Они кого-то ждали, догадалась она.

Ждали – врага.

Какого врага?! С кем будут воевать?!

Она, ничего не понимая, только чувствуя внутри себя липкий, противный страх, закинула голову к высокому, рослому солдату.

"Петьки – ровесник… Петьки…"

Разжала губы.

– Скажите… пожалуйста…

Она так о многом хотела спросить его!

А он, наверное, ничего и не знал.

Она хотела выкричать в лицо ему, в надменное, жесткое, картонное, юное: "Что случилось?! Почему вы тут?! В городе – военное положение?! Почему все молчат?! Почему на улицах народа нет?! Что делать нам?! Что – мне – делать?!"

А вместо этого – тихо, тихо, тихо спросила:

– Как мне… пройти… на Ильинку? К поликлинике… к четвертой… все же перекрыто…

Солдат скосился на Марию из-под омоновского шлема.

– Ногами, – так же тихо сказал.

И поднял руку в белой перчатке. И показал на провал черного переулка.

В переулке шеренги не стояли. Переулок был свободен.

Маленький, узкий, чахленький переулок.

Мария повернулась и пошла. Пошагала шире. Почти побежала.

Уже – побежала.

"Не упади, не упади, не упади…"

Она слышала свое хриплое, судорожное дыхание, взахлеб, еще глоток, еще глотнуть зимы, жизни.

5.

В коридорах поликлиники народу было – невпроворот. Стояли; сидели; слонялись. Ругательски ругались, крыли всех: и грязную старую поликлинику, и врачей, и власть. Доставалось всем. Переругиваясь, переходили на личности; схватывались друг с другом. Поднимался настоящий хай. "А вы тут разве сидели?! Да откуда вы тут…" – "Заткнитесь! Доживите до моих годов, нахалка!" – "Что вы без очереди-то лезете, что вы… а ну-ка стой! Наглость – второе счастье, да?!"

Женщина в цветастом, крупными розами, платке верещала тонко, пронзительно: "Еще хорошо, сюда пробрались!.. На улице не подстрелили!.. Через этих солдат… через этот "Марш"… этих, проклятых!.. И что им не живется!.. Им, молоды-и-и-им… неймется!.. Горячего еще не хлебали!.."

Мария отстояла очередь в регистратуру за карточкой; отсидела очередь к врачу в кабинет. "Это я на минутку забежала", – насмехаясь над собой, или оправдываясь, сказала себе, кусая губы. Старухи ворчали. Женщина в черном плакала тихо, прижимая платок к глазам.

Дверь отлетела, и медсестра с порога устало бросила:

– Много вас тут еще?

Очередь загудела возбужденно. Сестра показала на Марию и строго предупредила:

– Вот за ней – никому не занимать!

Мария сидела тихо, как школьница, сложив на коленях руки. Отвернула лицо в сторону, к стене, обляпанной плакатами: "НЕТ – ОСТЕОПОРОЗУ!" и "КАК УБЕРЕЧЬСЯ ОТ КЛЕЩЕЙ", когда услышала за спиной: сзади: "Гляди, гляди, наша дворничиха, с участка…"

Мимо нее, нетвердо ступая по позорно вытертому линолеуму, прошел рентгенолог. Мария безошибочно определила: под хмельком. Вот и терапевт прошел, пробрался бочком к себе в кабинет; тоже шатко, слишком вдумчиво впечатывал ботинки в пол. "Тоже пьян. Так, слегка пьян. Пока – слегка. После приема… оторвется. Бутылочку коньячка пациент в подарок принес. Святое дело".

– Следующий!

Мария с готовностью вскочила, шагнула в кабинет, как в лодку, боясь: уплывет без нее.

– Ну и что у вас?

Врачица пристально, прищурившись, глядела в руки Марии – не принесла ли чего с собой. "Деньги? Конфеты? Что ей нужно? Какое жертвоприношение?"

– Что молчите? Садитесь. Что с вами, я вас спрашиваю? Жалуетесь на что?

Мария разбила свое молчание, как стакан об пол.

– На голову.

Назад Дальше