Ярмарка - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 20 стр.


– Натуральные! Что, в Индии блох нету, что ли? Всегда пожалста. Будду все любили! И бедняки, и богатеи… и монахи, и бабенки… женщины, Машка, ну не косись ты так!.. это же не матерное слово…

Она хохотала, закидывая голову.

Федор любовался ею.

Она поймала его взгляд. И щеки, шея у нее заалели, как у девочки.

Федор сел на корточки у ее ног. Мария поцеловала его в лоб, потом в ухо, в нос, в глаза.

Она целовала, обсыпала поцелуями его лицо, – так целуют ребенка.

– Маруська… ласкуша моя… – Федор повернул ее ладони к своему лицу, сам уже целовал их, зарывался в них носом. – А что ты думаешь… Христос-то… тоже – странник был! Путник! Всегда в дороге! У Него ноги-то, наверное, такие были – исколотые… израненные… ступни – твердые, как деревянные… все по земле да по земле, по горячей, по пустынной земле… и нигде кружку воды не подадут…

– Ну что ты, Федя, подавали… И даже – хлеба кусок подавали…

– А Он в одной деревеньке – знаешь?.. – водичку в винцо превратил…

– А ты – нам – сейчас – не можешь?.. Не можешь, то-то же… слабак…

Она посмотрела в его близкое, широкое как медная старая тарелка, родное лицо, потом заглянула ему за спину, туда, где на мольберте и на старых столах стояли картины.

Он оглянулся, взгляд ее повторил. Будто солнце взошло на его лице.

– А-а… смотришь. Смотри. – Он всунул в зубы сигарету. – Новые.

Холстик был крошечный, словно мышонок.

Ювелирная работа.

Девочка шла… нет, летела. Была ночь, звездная, синяя, и она летела в ночном небе, и крупные золотые пчелы звезд летели вместе с ней. Она, тонкая, как краснотал, тихо наклонилась в полете, раскинула руки, ловя пальцами утекающий воздух. Юная, с копной сенных волос… Марии показалось – да, растрепанные волосы летящей девчонки пахнут сеном, свежескошенным, разнотравным… Синее тонкое платье летело и слетало с нее, но Федор не показал ее наготу, скрыл в тени, как за тучей, ее маленькую грудь, ее целомудренно сомкнутые ноги. Звезды путались у нее в волосах.

Мария перевела взгляд.

О, большой холст, глазами на охватишь. Женщина, да, это уже женщина, не девочка. С налитой грудью. С налитыми горечью зрачками. Мария заскользила глазами вниз, к ее рукам, ожидая увидеть на руках – младенца… и замерла. Никакого младенца не было и в помине. Женщина, в повернутых друг к другу ладонях, держала… свет. Светящийся шар. Шар летел, вылетал у нее из рук, и она горько, прощально глядела на него, не удерживая его: лети, лети и живи, и умирай. Это твоя жизнь. Это твоя смерть.

– А я думала, это Божья Матерь, – смущенно сказала Мария, обернув маково-алое от жара лицо к Федору.

– Это Божья Матерь, – твердо и тихо ответил Федор.

И заглянул на самое дно Марииных распахнутых глаз.

Последний холст был опять маленький. Маленький и узенький, как… "Как крышка маленького гробика, детского", – смятенно подумала она. И, Господи, да, да, вот же, видно ясно, – на картине был изображен гроб. Черная крышка. Длинная. Узкая. И на крышке – алая, красная свеча. С красным язычком тихого, косого огня. И струйкой дыма от него – вбок, вкось – за край холста – улетающего.

А над свечой – синее, нежное, цвета бледного сапфира, прозрачное небо. Ночь опускается. Снова ночь. Снова – звезды?

Круг замкнулся…

Нет еще, нет…

– Я все поняла, – неслышно сказала Мария.

– Это… это… – Федор отвел руку с сигаретой ото рта. По его лицу внезапно пошли, потекли, как струи дождя, кривые, темные морщины. – Любовь и жизнь женщины, вот какой это хоровод…

Мария встала с маленького стульчика. Подошла к картинам. От них пахло скипидаром, тонко, остро, нежно, и почему-то – перцем и мясом.

"Дура, ты просто хочешь есть".

Она встала перед холстами на колени. Сложила руки лодочкой. Потом сложила пальцы в соленую щепоть и медленно, тихо, едва прикасаясь кончиками пальцев ко лбу и плечам, перекрестилась.

Федор молча глядел, как Мария молится его картинам.

У него блестели глаза.

– Они же недописанные еще, дурашка…

– Я… – Она повернула голову, и ее глаза, полные слез, мазнули по лицу, по груди Федора, как две кисти, обмакнутые в золотую, слепящую краску. – Я сама их допишу, если ты их бросишь…

Федор шагнул к ней. Подхватил ее под мышки. Она послушно встала с колен, потянулась, повлеклась за его руками, к его заросшему, как у старика-лесовика, берестяно-бледному лицу.

– Я ни тебя не брошу… ни их…

Обнял так крепко, что вся кровь снизу, из живота, из подреберья, бросилась, влилась, как вино, как ледяная водка, ей в голову.

И камни ее хрустальной низки, прижатые его шеей, в ее шею больно втиснулись, врезались.

Обнимая ее, обернулся.

– Чайник кипит!

По лицу Марии лились длинными ручьями слезы, обжигая щеки больнее кипятка.

3

Она смотрела на своих стариков молча, отчаянно, а старики, словно извиняясь молча, смотрели на нее.

Наконец она разорвала склеенные губы.

И Лида, поймав, как птицу, ее вдох, засуетилась, заплясала сухенькими ручками, затеребила на животе ветхий, заляпанный жирными кухонными пятнами фартук.

– Как это – не было? Как?!

– А вот так, Машенька, вот так, – старик Матвеев стряхнул с рубахи невидимый пепел, – тебя не было, и Пети не было. Загуляли, видать, вы оба.

Улыбка у него не получилась. Хотя видно было – он очень хотел улыбнуться.

– Двое суток не было, – сказала Мария холодно, твердо. Губы ее тряслись.

– Ну, сутки-другие – это не срок. Разве он у тебя не пропадал никогда? А друзья? А… девочки?..

– Девочки, да, – сказала Мария, – да, девочки. Конечно.

Стянула с себя куртку. Кинула в угол, как мертвого зверя.

Старуха Лида глядела на нее испуганно, жалобно.

– Машечка… А ты… это… к властям не ходила, ну, штобы нас на очередь… на расселенье – поставили?.. Нет?..

– Ходила. – Рот Марии еще сильнее отвердел.

– И как… власти?..

Мария смотрела поверх седой и лысой головы Матвеева. Как в пропасть.

– А никак. Хрен ли я туда ходила. В Кремль.

Старик Матвеев вздрогнул всем жилистым, кощеевым телом. Подбрел, подковылял к Марии на ходулях-ногах. Взял ее костистыми руками за плечи.

– Машер! Ты ругаешься при мне впервые, Машер…

– Простите, Василий Гаврилыч.

Лида ткнула Матвеева сухим кулачком в бок, незаметно.

– Машенька… ты не нервничай. Придет Петюша, придет. А как же, да вот сейчас, скоро, и придет. А ты ляг пока, ляг в спаленке, отдохни.

– У меня предчувствие, – тихо, как для самой себя только, чтоб никто другой не слышал, сказала Мария.

Но Лида, глухая Лида, услышала.

И крепко Марию под локоть взяла.

– Предчувствия наши, доченька, – не верь им! Потому што, миленькая, это мы, только мы измышляем себе… накручиваем… А мы… Кто такие – мы?.. Мы – ништо. Прах. Пыль… Из пыли пришли – и в пыль уйдем… Мы ничего не знаем, что с нами будет завтра!.. Ничегошеньки… А вот Бог – он знает. – Старуха Лида торжественно выпрямилась. Больнее сжала Мариин локоть. – Он – все знает! Только Он один! А не ты! Не я! Не Вася! Не Петя! Только Он! Он все и решит за тебя. Он все тебе и подаст… Он – и поможет… только молись Ему, Маша. Не ленись!.. не гневи Его!.. не сетуй!.. только – молись…

Лида уже вела ее в спальню. Пахло пожарищной, гадкой гарью. Пахло вкусно, тепло – щами. Пахло ее, Марииными, духами. Пахло – их жизнью, медленно, снежно идущей на ущерб.

За Лидой закрылась дверь, и Мария села на кровать и оглянулась вокруг себя.

Словно со стороны, увидела себя, сидящую, сгорбившись, на кровати; увидела свои колени, свои бессильно брошенные руки, увидела все свое тело, уже расплывающееся, но все еще крепко сбитое, крутое, как хорошо промешанное тесто, – рабочее. Голова кружилась и ныла, и она будто сверху видела свой склоненный затылок, свои темные, испачканные сединой волосы, свою шею с хрустальной низкой, подаренной Федором.

"Где Петр. Где Петр. Опасность! Что они делают! Степан в тюрьме. Зачем он в тюрьме? Где Петр?! Я ничего не знаю. Не понимаю. Боже, возьми от меня эту боль!"

Она обняла обеими руками голову. Закачалась взад-вперед.

Встала. Пружины звякнули. Она бездумно выдвинула ящик тумбочки. Она не поняла, зачем она это сделала; рука сама сделала.

И она – увидела.

В ящике лежал пистолет.

"Нет, нет, это просто так, это игрушка…"

Она медленно протянула руку и взяла в руку пистолет.

Пистолет был холодный и очень тяжелый.

Она еле подняла его.

Положила к себе на колени. Смотрела на него.

Не думая ничего, смотрела.

Потом пришли мысли, туманные, плывущие сквозь невыносимую боль.

Он настоящий. Да, да, конечно, настоящий. Это понятно, ведь он такой тяжелый. И что? Это и есть тот самый пистолет, о котором судья говорил?! Да, он. Так и есть. Это он. Значит, все правда. Все правда, а я дура! И мой сын убийца. Или пока еще – нет?!

Пистолет… Красивый. Мальцу хорошо, приятно держать его в ладони. Пальцы сжимать на рукоятке. О… да. Вот так сжать. И правда, приятно. Ты держишь смерть в руке. Чужую смерть. Или – свою?! Не все ли равно. Главное – держишь.

Пистолет. Оружие. У меня в руке – оружие.

И что дальше?!

Как голова болит. Думать. Думать дальше. Выше лететь. Не обрывать… веревку.

Пистолет у меня, и что? Как что? Теперь я могу пойти с ним… Ну, куда, куда пойти?!

Боже, отними у меня мою боль.

А никуда не пойти.

Никуда.

С ним я могу только – уйти.

Куда?!

Не лукавь сама с собой. Говори себе правду. Куда, куда!

Туда.

Туда, откуда не возвращаются.

Она поразилась красоте и простоте этой мысли.

Вот пистолет, и вот моя живая голова. И – живая грудь. Выстрелить туда, где сердце.

Она прислонила дуло к груди. Чуть выше соска. Сердце здесь? Или – ниже?

Выше?

Передвинула дуло чуть выше. Сквозь шерсть свитера не чуяла холод оружия.

Сюда?

Да. Кажется, здесь бьется.

Бьется так, что сейчас выскочит из ребер.

Живой, кровавый комок.

А если она – не попадет?

Если пуля… куда-нибудь между ребрами… в кость… в желудок…

Тогда – что? Спасут?

Ну да, да, кровь остановят и спасут.

И все. У тебя не будет больше другого случая. Надо с первой попытки. Сегодня. Сейчас.

Она, прищурясь, огладила глазами пистолет.

Сжала еще крепче. Пальцы побелели. Тихо, хрипло засмеялась.

Значит… значит…

Значит, надо стрелять в висок.

Ты нажмешь – нажмешь вот сюда, вот сюда – на этот железный гладкий выступ – и все… все… сразу… кончится.

Все твои муки разом оборвутся.

Раз! – как хилая веревка.

Оборвутся – и не вернутся.

Уйдет живая душа. В одни миг уйдет.

Куда, куда она уйдет?!

Знать бы…

Она сжала рукоять еще крепче. Медленно, медленно поднесла к виску.

Кожа ощутила железный холод.

Еще живой – холод. Еще живая – кожа.

Ну, нажми… Еще-еще… Еще…

Как все просто. И, главное, быстро.

А когда она выстрелит – и пуля пробьет височную кость – и ворвется в мозг, разрывая, кровавя его, губя – в этот миг… разве… именно в этот… она не ощутит дикую, страшную, адскую боль?!

Последнюю – боль…

…все на свете когда-нибудь бывает последним.

Первым – и последним.

Если есть первый поцелуй – то ведь есть и последний.

Если есть первая на свете боль – то какой последняя будет?!

…увидела себя в гробу, с пробитым виском.

…с коричневой, темной монетой запекшейся крови на виске, под волосами.

…а голова – разворочена пулей будет или нет?

…тошнотворно…

…парик наденут, закроют, замаскируют… платок повяжут…

…Петю, Петю чтобы не испугать…

…Петя. Стоп. Петя.

Да я с ума сошла. Петя.

Ведь Петя же!

Ах я сволочь. Петя.

Он – не переживет.

Нельзя.

Слышишь, нельзя!

Она медленно опустила пистолет, отвела от виска – на колени.

Положила на колени. Рука дрожала.

Пистолет в руке дрожал крупно, колыхался.

Тише, тише, шептали губы сами себе, тише, тише.

Тише-тише-тише-тише!

Смерть. Смерть. Она рядом. Она всегда рядом.

Она – не только в пистолете, в этой черной тяжелой железяке.

Она – везде. Мы просто не знаем, когда она на нас напрыгнет, сверху, как таежная, веселая сибирская рысь.

На Андрюшу – напрыгнула. На Игната – напрыгнула.

А вот меня и Петьку – пока не тронула.

Пока.

Но, может! Завтра!

Или – уже – сегодня…

Тише-тише-тише-тише…

…говорить со смертью надо тихо. Очень тихо.

Она любит, когда с ней говорят тихо. Уважают. Почитают.

Боятся?! Пресмыкаются?!

Я – не пресмыкающееся! Я тебя не боюсь, слышишь!

…она слышит. Она все слышит.

…она смеется над тобой, слышишь, ты.

…да, слышу ее смех. Ее тихий, страшный смех.

…замолчи! Заткнись!

…милая, страшная, я прошу тебя… не смейся… не смейся надо мной…

Опустила голову низко, низко. Почти коснулась лбом подрагивающих колен.

Пистолет лежал на коленях.

И рука не отпускала рукоять, все сжимала.

Но чуть ослабила мертвую, до боли в костях, хватку.

И на коже дыбом встали все нищие, жалкие волоски.

А что ты можешь сделать – взамен смерти?!

Ты можешь…

Ты все можешь…

У тебя оружие. У тебя – сила.

Хоть на миг. На короткий, бешеный миг. А твоя.

И ты можешь сделать с ней все, что захочешь.

Все, что захочешь, слышишь!

Все!

Подняла пистолет в руке – к губам.

Поцеловала холодную, черную сталь.

Будто в детстве, во дворе, в безумных, бесшабашных играх, снег в валенки насыпан, пальтецо все в снегу, как перемазанное известкой, – из озорства, из любопытства чугунный, черный амбарный замок поцеловала – на морозе.

И губы к железу приварились. И отодрать – только с мясом. С кровью.

И отодрала целующий рот. С болью. С хрясом разрываемой плоти.

А разве душа – вот так – не рвется?!

Дура, что ты, что ты, дура…

По губам текло липкое, соленое. Боль текла.

Облизнула губы.

Закрыла глаза.

Нельзя смотреть. Весь подол юбки – кровью же заляпан, кровью твоей.

И пальцы в крови.

И пистолет – в крови.

В чьей крови – Петькин пистолет?!

Это моя, моя, моя кровь, судьи… Не судите его… Это моя, моя кровь!

Моя… кровь…

С губ капала кровь. Из-под сомкнутых век лилась кровь.

От боли сходила с ума.

Но боль была живая. Значит, жизнь была, шла.

Время шло. Жило. Длилось.

Пистолет – в руках.

И я могу пойти с ним… куда угодно.

Да куда угодно!

Кого – стращать?! Кого – спасать?! За что – бороться?!

У меня в руках смерть. Моя? Чужая? Все равно.

Сейчас уже все равно.

Мы все – на войне.

И война не кончится никогда.

Даже когда мы умрем.

…пойти – в банк.

…войти так вежливо, спокойно. Незаметно. Его в кармане держать. А потом, у кассы – вынуть.

Боже, я схожу с ума!

…я не сделаю этого.

…ты пойдешь и сделаешь это немедленно. У тебя выхода нет.

Выхода – нет?!

…я выбью ногой закрытую дверь. И все равно – выйду.

Не дверь – так окно. Не окно – так об стену голову расшибу.

Расшибу… расшибу…

И больше не будет ничего. Будет кровь и кровавая тьма.

И – красная свеча на черном гробе, да?!

И Федька молитву прочитает, да?!

Федька молитв не знает. Их будет бормотать старуха Лида.

…что ты тянешь резину… что…

…Господи, вспомяни меня во Царствии Своем, что ли…

Сходя с ума от дикой боли, она вышла из спаленки, крепко, хитро держа в руке пистолет. Из кладовки доносился храп. Старики уснули после обеда. Что нужно старому человеку? Тепло и еда. И чтобы живая душа была рядом, развлекала, утешала.

А бомж Пушкин пропал. Сгорел? Или замерз в сугробе?

Куда она идет? Она помнит это? Или нет?

Она пропадет… в сугробе замерзнет… в метели сгинет…

Втиснула ноги в ботинки. Нашла в углу брошенную куртку.

Быстро, будто таясь от кого-то незримого, хоронясь, сунула пистолет в карман.

И так, без шапки – волосы еще густые, сами как шапка, защитят, как шлем, от выстрелов – в метель, в вечер, в снег – пошла, пошла, сначала нетвердо, потом все тверже, непреложней. Вперед. Иди вперед. Снег залечит боль. Метель уврачует раны. Метель забинтует их плотно, крепко, лучше любого врача.

Хрусталем снег набивался в волосы. Твердые, хрустальные шарики.

Седина. Седина. Мария! Серебряная корона твоя! Видишь ее сверху?! Видишь?!

"Слушай, ты шатаешься, будто водки глотнула. А что, если выпить и правда? Для храбрости".

Дверь магазина. Подвернулась вовремя. Значит, это знак. Зайти! О, витрины какие, как в Новый год. Елки искусственные. Дождики, блестки, гирлянды. Снежинки бумажные. Дура, ведь и правда Новый год скоро! Праздник золотой, счастливый.

– Бутылку "Столичной" мне, – сказала Мария. Вынула из кармана деньги. – И что-нибудь из закуски.

– Сальца возьмите, отличное сальце, с перчиком, – запела мордастенькая, как персидская кошка, продавщица.

– Взвесьте кусочек, да, да. И порежьте… да, спасибо.

Вон из магазина. Зубами открыть затычку. Уф, спиртом в нос шибануло! Так, сядь на корточки, да, здесь, прямо за углом магазина, разверни бумажку с сальцем. Душистое, славно пахнет. Ну, давай, Марья! Давай. За твой успех. Это тебе не лопатой снежок скрести! А?!

Уфффф…

Бес-по-доб-но…

…Ах-х-х-х… сальце теперь… ве-ли-ко-леп-но.

Зажевала сало. Перец задрал глотку. Захотелось глотнуть водки еще, и еще.

Она, сидя на снегу на корточках, выпила полбутылки водки и съела все сало.

Почувствовала: все, стоп, хватит, иначе она не дойдет.

Осторожно, аккуратно поставила, ввернула штопором в мягкий рассыпчатый снег ополовиненную бутылку. Найдет бомжик какой-нибудь. И выпьет. За ее здоровье.

…может – Пушкин найдет?..

…найди, найди, Пушкин, водку мою…

Пошла, ей казалось, что твердо, радостно, на самом деле качаясь, ловя воздух пальцами.

И казалось ей: она не идет, а медленно летит.

Назад Дальше