Пальмовые листья - Владимир Рынкевич 3 стр.


Пригласили мы и Левку Тучинского, но он отвел в сторону округлившиеся глаза и сказал очень серьезно: "Что-то я не верю в будущее этого прибора". Мы с Сашкой лишь усмехнулись: сказал бы просто, что вечера у него заняты другим. Наверно, такие современные эпикурейцы сами сознают, что их уход в удовольствия есть измена человеческому долгу. Или, может быть, сознают себя больными людьми с каким-то изъяном в нервной системе, мешающим им управлять собой и сдерживать элементарные желания?

Но что говорить? Хорошо майским вечером посидеть за столиком в павильоне городского сада, рассматривая прохладное кипение пузырьков, серебрящих янтарь пива в стакане, и наблюдая, как темнеет небо над каштанами, украшенными бело-розовыми пирамидками соцветий. Или медленно бродить по главной улице, поддерживая девушку левой рукой, оставляя правую свободной для того, чтобы с щегольской небрежностью отвечать на отдание чести встречающимся солдатам и четко приветствовать офицеров, особенно старших; пригласить подругу на веранду "Кафе-мороженое", запивать холодную сладкую размазню пахучим вином "Степовi квiти"-"Степные цветы". А из открытых окон дома напротив вовсю гремит проигрыватель с усилителем - модная редкость того времени: пластинки Лещенко: "Чубчик кучерявый", "Больше я в Одессу не вернуся" и особенно близкую нам "Студенточка, заря вечерняя…"

А мы с Мерцаевым, наскоро поужинав в буфете, шли в лабораторию снимать характеристики кристаллического триода, где пахло отнюдь не сиренью, и медленно мешались потоки табачного дыма и бурые канифольные струйки от горячих паяльников. Мы сидели за длинным черным лабораторным столом, исцарапанным монтажными ножами и заляпанным ошметками олова. Перед нами качались стрелки на шкалах приборов, и зеленый луч писал на экране осциллоскопа прямоугольники, синусоиды и пилы.

– Подпаяй-ка еще емкостишку,- говорил Сашка, сдвигая в угол рта изжеванный окурок.- Радиотехника тем хороша, что здесь все видно, как в кино. Видал, фронт поехал? Паяй, как учили: больше канифоли, меньше олова.

В любом деле, даже вот в пайке, Мерцаев находил, а может быть, уже знал раньше нечто основополагающее. Помню, на первом курсе, когда мы мучились с чертежами и у каждого в кармане кителя всегда был рейсфедер, чтобы в свободную минуту тренироваться в чертежном шрифте, Сашка, как добрый фокусник, объяснил мне секрет этих букв: "Вся идея в том, что каждая буква вписывается в букву "о", и ты мысленно рисуй "о", а потом убирай лишнее…" И в новых триодах он сразу уловил их больное место - температурную зависимость, и мы осуществили, наверное, один из первых здесь эксперимент в этом направлении, проведя его хоть и варварским способом, но вполне целеустремленно: "Поднеси-ка паяльник к триодику,- командовал капитан.- Усек? Поплыла ча-стотка. Теперь приклеим сопротивление в цепь эмиттера…"

Дело шло у нас так же споро и весело, как в любой мужской работе, и если в дедовском сарае, когда строгали доски и учили и меня держать рубанок, пахло свежей сосновой стружкой, то здесь - горячей сосновой смолой - канифолью. Да и сам сверхчудесный триод был сделан из германия, рассыпанного в общей нашей матери - сырой земле.

Однажды вечером в лабораторию пришел подполковник с лаборантом, работавшим здесь и славившимся на всю академию тем, что может пробовать голыми пальцами напряжение сети. И теперь лаборант попросил у нас папиросу и заодно поинтересовался: "Сеть-то у вас верно включена?"- и продемонстрировал свое умение (большим и указательным пальцами нажал на контакты, будто нащупывая что-то, и сказал удовлетворенно: "Есть двести двадцать"). Мерцаев поднялся из-за приборов и, размахивая папиросой, обсыпая пеплом бриджи и китель, начал было рассказывать о температурной зависимости в кристаллическом триоде, но подполковник отмахнулся: "После, после". Они с лаборантом прошли в соседнюю мастерскую и занялись своей срочной работой: вытачивали оригинальные блесны для ловли щук. Когда в руках подполковника появлялась новая блесна - тяжелая эллипсооб-разная или почти прямоугольная пластинка из красной меди, вялое невыразительное лицо его разглаживалось. "Своя блесна - это своя блесна,- говорил он убежденно,- а фабричная - это фабричная".

Мы с Мерцаевым зашли посмотреть, и я вежливо поинтересовался ходом ловли. Подполковник с превосходством сельского жителя, рассказывающего горожанину об урожае, объяснил: "Километров двадцать за день дашь по берегу, постоишь по грудь в воде несколько часов, покидаешь такую вот бляху, пока руки заломит,- может, и принесешь щурят с полмешка…"-"Пойдем-ка до дому, что ли,- предложил мне Мерцаев.- Может, успеем где-нибудь пивка попить…"

На этом и закончилась наша работа в лаборатории, а вскоре начались экзамены, практика, отпуска…

В конце августа город вновь наполнился зелеными кителями, красными кантами и черными фуражками, и всюду только и слышалось: "Привет, Володь… Здорово, Саша… Ну, как там, на катоде?" Или девичье: "Чорти шо! Левка приехал!" В городском саду в это время расцветали, розы, специально посаженные садовниками к этим дням, когда в городе праздновалась очередная годовщина освобождения от фашистской оккупации. Роскошные розы разных размеров и расцветок сияли на клумбах, напротив летнего ресторана, в котором мы, перебивая друг друга, делились отпускными впечатлениями. Кто о футболе - и тогда звучали знаменитые имена-клички: Чепец, Бобер, Дема; кто о концерте Клавдии Шульженко, о том, как трудно было купить билет у спекулянтов, о новой ее песне -"О голубка моя". Эта песня пришла с далекого, редко вспоминаемого острова Кубы, и Мерцаев, прослушав песню, сказал: "Этот народ еще скажет свое слово". Рассказывал о своем и Левка Тучинский: "Остались мы с ней в машине. Ночь, на улице никого. Вдруг дворничиха-татарка выходит из ворот…"

Рассказал мне свою летнюю историю и капитан Мерцаев, Весь отпуск он просидел у матери, работая над научной статьей о схемах на полупроводниковом триоде. "Только рыболову не понесу,- сказал он.- Пойду на кафедру радиотехники. Там ребята головастые".

Мы жили в ту осень в просторной высокой комнате, похожей на госпитальную палату. Наши с Мерцаевым койки стояли рядом. Я успел захватить место у окна, а Сашке было все равно. Он разбудил меня как-то глухой ночью, и я подумал, что объявлена учебная тревога, потому что капитан был в полной форме и даже в фуражке. Он сидел на своей кровати, и лицо его было устало осунувшимся.

– Был я там,- сказал он и надолго замолчал.

– Где? - спросил я неожиданно громким, спросонья хриплым, басом.- В ресторане, что ли?

– На кафедре, балда!

Проснулся Тучинский и заныл, что вчера ему Катька спать не давала, а сегодня - мы.

– Замолчи, укушенный! - рявкнул на него капитан.

– Так что они сказали? Погнали, что ли?

– Погнали! Ты меня с кем-то путаешь. Старший лейтенант, этот латыш, был в восторге. Готовый диплом, говорит, и полдиссертации.

– От стеньки к стеньке? - вспомнил я старшего лейтенанта; он, рассказывая о движении радиоволн по волноводу, говорил с прибалтийским акцентом: "Волна отражается от стеньки к стеньке".

– Вот именно.

– Ребят, случилось что? - уже вежливо поинтересовался Левка.

Сашка разделся, лег и закурил.

– Ну, так что теперь? - спросил я.- Будешь диссертацию писать?

– Нет. Прекращаю. Совсем прекращаю эту работу.

– Почему? Что за бред?

– Ты, конечно, человек почти уже погибший, отравленный всеобщей толкотней, но, может быть, поймешь: я хочу проверить себя, убедиться, к чему действительно годен, испытать свои силы и знания сначала работой, не хочу я быть одним из тех, кто выходит из себя ради диссертации.

– Ты не имеешь права отступить. У тебя талант.

– При чем здесь талант! Писать липу я не стану. Не приспособлен.

– Ну, это, знаешь, белоручничество, как говаривал Федор Михайлович…

– Ты еще добивай меня своей начитанностью. Человек должен сознавать себя необходимым для других людей. Пойми. Необходимым, а не конкурентом. Только тогда он может ощущать себя полноценным человеком. Об этом ты не вычитал у Достоевского?…

Как раз в эти дни в город приехала наша любимая легендарная футбольная команда: красные футболки со звездой на груди. Для меня она была еще и памятью о золотом детстве, о том, как, презрев школьные уроки и наставления матери, я бросал все и ехал до Преображенки, а дальше приходилось идти пешком, потому что неподвижной вереницей стоял и трамваи до самого Черкизова, до стадиона, и толпа валила прямо по мостовой, причем большинство болельщиков составляли мужчины в серых фетровых шляпах, с портфелями или со скрученными в трубку газетами. Иногда случалось опаздывать, и, едва войдя в свеже-зеленую березовую рощицу, окружавшую невысокие трибуны, можно было слышать скрипучий гудочек тогдашнего судейского свистка. Если длинный и два коротких, то - корнер, и если в нашу пользу, то немедленно раздавались истерические крики защитников: "Гришку держите". Эти звуки подстегивали меня, и я кидался к трибуне со всех ног, чтобы успеть увидеть, как навешивается подача, и Григорий Федотов, со всех сторон окруженный защитниками, непостижимо легко выскакивает на мяч и забивает очередной гол. Его живое упругое движение было настолько молниеносно-ловким, что казалось, будто все остальные игроки застывали на это мгновение в неподвижности.

Мы узнали, что команда тренируется на городском стадионе, и поехали туда. Стоял серый осенний день, когда того и гляди пойдет дождь, да и стемнеет скоро, и если футболом живет твоя душа, как у нас, мальчишек тридцатых годов, то с особым ощущением последней острой прощальной радости смотришь ты на поле с выбитой полукружьями травой у ворот и неправильным кругом в центре. Футболисты в такие дни жадностью и злостью на мяч напоминают неугомонных осенних мух: тренируются без устали дотемна, торопясь еще и еще раз послать мяч в ворота - может быть, последний раз в сезоне.

На стадионе было уныло и пусто, и в безветренной тишине гулко лопались удары. Федотов, в сером пиджаке внакидку поверх тренировочного костюма, стоял за воротами и наблюдал за отработкой углового. Подавал маленький Демин, били - Гринин и незнакомый молодой форвард. У молодого получалось плохо: верхние мячи шли выше ворот, нижние вратарь легко забирал.

Немногочисленные зрители толпились вокруг, почтительно глядя на великого футболиста. Он мало изменился с тех пор, когда выбегал на поле стадиона в Черкизове под звуки марша "Зангезур" в глухо шипящих репродукторах, тотчас же забиваемые восторженным воем трибун. Тот же светло-каштановый завиток зачеса над крупным удлиненным лицом добросовестного рабочего, молча-, ливого и скромного, но знающего себе цену. Только теперь не светился он энергией борьбы, а поскучнел, погас. Он уже не играл, а считался тренером, но, по-видимому, тяготился обязанностями руководителя и воспитателя. Вот и теперь никак не мог понять, почему молодой форвард не может забить гол, и говорил ему с какой-то мягкой осторожностью, чуть ли не виновато: "Ты сложись, когда на мяч идешь… Сложись…" У того опять не получалось, и Федотов виновато озирался, будто ища поддержки.

Капитан Мерцаев ехал на стадион без всякого желания и по дороге предлагал выйти из трамвая, а у футбольного поля воспрянул и на Федотова смотрел с особенным интересом. Возникла у него и озорная смелость, позволившая заговорить со знаменитостью. Когда Федотов обернулся к нам, капитан сказал:

– В игре-то он хорош на распасах.

Федотов, как и все игроки ЦДКА, привык считать всех офицеров за своих и ответил серьезно и доверительно:

– Поле тоже не видит. Все коло себя, да коло себя, а поле не видит.

– Что с ним делать-то теперь? Так и будет на подхвате?

– Что делать? - переспросил Федотов.- А то и делать. Свою игру каждый должен искать. Свою игру.

Молодой форвард снова промахнулся, Федотов вышел на поле и опять начал растолковывать: "Сказано же, сложись, когда на мяч идешь…"

Его окружили игроки, и самые молодые смотрели на него теми глазами и с теми улыбками, какие предназначаются высокому начальству. "Сами показали бы, Григорий Иваныч. Пробили бы разок",- подобострастно загудели они.

– Размяться бы… А, ладно. Подай, Леха, справа. Гринин пошел подавать, а Федотов, сбросив пиджак, сделал несколько шагов вперед, занимая излюбленное место в штрафной площадке, и теперь это были совсем другие шаги: экономно-быстрые, упругие, подчиненные особому ритму, в который он мгновенно вошел как музыкант, только что перебиравший ноты обыкновенными движениями, а по знаку дирижера отдавший свои руки во власть мелодии. И тело его напряглось, развернулось, и хотя он остался в той же позе - чуть ссутулясь и опустив руки, показалось, что все в нем изменилось, все приготовилось к резкому рывку вперед.

Мяч был подан прекрасно. Он еще круто снижался на штрафную площадку, а Федотов сдержанно-упругими, кошачьими движениями чуть перемещался, выбирая место, чтобы мяч падал точно на таком расстоянии от него, которое необходимо для разгона и удара. Несколько молниеносных шагов, крутой наклон - почти параллельно земле - и знаменитый пушечный удар. И сколько бы вы ни видели таких его ударов, каждый раз остаетесь неудовлетворенными, не понявшими, как это произошло, не увидевшими самого главного. А телевидения с замедленным повтором тогда не было…

А вечером мы втроем не спеша покуривали перед сном па садовой скамейке возле общежития. Мы - три холостяка: я, капитан Мерцаев и Левка Тучинский пока еще держались вместе. Изредка к нам присоединялся Иван Семаков, если ему удавалось увильнуть от семьи, а Вася Малков привез свою Лилю из Ленинграда, толстогубую решительную девицу, снял квартиру где-то очень далеко и, по-видимому, был очень далек и от счастья. Опытный Левка о Лиле отозвался категорически нелестно: "Я ее по глазам узнал. Такая же, как я: так и смотрит, что можно сделать".

Тополя над нами шумели порывисто, по-осеннему отчужденно, и нет ничего лучше в такой черный холодный вечер, как быть рядом с друзьями, потеснее придвинуться друг к другу, делиться папиросами и мыслями и говорить негромко, ненастойчиво, соглашаясь и понимая. Мы обсуждали федотовский удар.

– Как он меня поднял! - который уже раз восторженно повторял Мерцаев.- Он меня буквально воскресил! Как он собрался перед ударом! Помнишь? "Подай, Леха, справа!" А? Ребята! "Каждый должен найти свою игру!" Поняли вы, ребята?…

Наверное, в этот вечер Мерцаев испытывал нечто похожее на опьянение - такое ощущение возникает при избавлении от долгой мучительной боли: ощущение возвращенной радости бытия.

– Мне особенно понравилось, что он вмазал в ближний угол,- поддакнул и Левка.- Никаноров и не рып-нулся.

– Да, ты прав,- соглашался Мерцаев,- но главное не в футболе. Главное в том, что мы увидели человека, осуществляющего свою человеческую функцию, реализующего свою сущность. Дело не в том, что он футболист, а в том, что он человек. Можно быть великим футболистом или великим поваром - не в этом дело. Игра здесь лишь форма проявления. Человек играет только тогда, когда он в полном смысле человек, и он становится полноценным человеком лишь тогда, когда играет. Верно я цитирую? А?

Он часто ошеломлял нас такими цитатками то из Канта, то из Шекспира и не старался удерживать удовлетворенную ухмылку: знай, мол, наших.

– Вот ты твердил о Тарасовой, о МХАТе,- говорил Сашка,- и теперь я понял, почему кино не дает такого эффекта. Человек может поверить лишь в человека, а не в его тень и не в звуки его голоса. Если на земле и существуют настоящие люди, то лишь потому, что они зажглись от настоящих. Сегодня я зажегся от Федотова.

– Снова займемся триодом?

– Может быть, и займемся. Не важно, чем заниматься. Главное в любом деле - быть человеком. Я иногда стыдился самого себя, потому что, думая о фронте, вспоминаю только хорошее. Почему? Я же не садист, не фашист, чтобы радоваться, когда вокруг калечатся и умирают друзья. Теперь я понял: вокруг меня там были настоящие люди. Каждый из них был готов стоять за меня насмерть, и я сознавал себя необходимым для них и умел делать то, чего они ожидали от меня.

– Ну, это понятно,- протянул Левка, не любивший таких разговоров.

А тополя шумели над нами отчужденно, будто громким шепотом сговаривались улететь на юг вместе с журавлями, и бесформенно рваные пятна света от фонаря нервно суетились, метались по аллее, то исчезая, то снова появляясь.

Из-за поворота аллеи вышли знакомые девушки, и среди них одна новая, с очень чистой и светлой кожей лица, будто на нее откуда-то падал свет, с большими украинскими очами и яркими четкими губами, врезающимися в щеки острыми, загнутыми вверх уголками.

Девушки остановились возле нашей скамейки. Лев-кина подруга визгливо воскликнула: "Чорти шо! Ребята сидят!" Левка ответил ей в тон: "Чорти шо и сбоку бантик",- и начался обычный многоголосый прыгающий разговор. Мерцаев, лихорадочно оживленный в тот вечер, тоже включился: "Приглашаем вас завтра на футбол… Зрители интересуются именем этой девушки… Она - что? Глухонемая? А откуда у нее такие глаза?…"

Девушка стояла спокойно, не смущаясь, не поправляя платье или прическу. В свои семнадцать - восемнадцать лет она воплощала то редкое сочетание юной романтичности с естественной зрелой женственностью, которое особенно волнует мужчин. Взглянешь на нее - светящиеся карие очи, нежность колеи, стройность и легкость; взглянешь еще раз - нескрываемая обтягивающим платьем грудь, стройная округлость бедер, медлительно-мягкие движения. Ее большие яркие губы были раскрыты в высокомерно-таинственной улыбке, и девушка казалась недоступно прекрасной, поэтически одухотворенной.

Ее красота была настолько ярка, что даже Левка Ту-чинский смешался, поскучнел и не блистал обычным остроумием. Несмотря на свою неотразимость, он вообще избегал по-настоящему красивых женщин, едва ли не терялся перед ними и объяснял это тем, что не любит возиться, уговаривать, а предпочитает действовать наверняка. "Выбирай которую похуже,- учил он меня как-то.- Из благодарности она будет готова на все". И к Ольге он и не попытался подступиться, а бормотал что-то невпопад, поддерживая Сашкины пассажи: "Да. Вот именно. Пусть скажет, где она достала такие глаза…"

У Мерцаева в этом городе были какие-то знакомства, но теперь я почувствовал, что наступил тот самый момент. И я не ошибся: Сашка поднялся, как бы выполняя давно решенное, швырнул окурок куда-то в темный куст сирени и сказал: "А чего мы сидим-то здесь? Пойдемте, Оля: нам с вами по пути". Она послушно, но без торопливости и без смущения подала ему руку и посмотрела на нас с улыбкой, показавшейся мне победоносно гордой.

Назад Дальше