Море житейское - Владимир Крупин 6 стр.


В монастырь? Нет, мне не вытянуть. Конечно, хорошо старцам -горы, воздух, тишина, а тут город, бензин, шум, грохот. Так ведь и дети тут, и та же жена, им-то как без меня? Еще и от этого пью.

БИЗЕ, "КАРМЕН". Эскамильо: "Тореадор - солдату друг и брат (а тореадор чего-то отвлекся). Эй! Там ждет тебя любовь".

ЭСТЕРГОМ, ВЕНГРИЯ, унылый Адам, переводчик. Еврей из России. "Спрашиваешь, чего уехал? Там у вас (уже "у вас") зарплата как пособие на карманные расходы". - "Так здесь чего такой тоскливый?" - "Тут получше. Но тоже. Товарищ во Францию зовет. Думаю". - "То есть ты как тот еврей в анекдоте: и тут ему плохо, и там плохо. А хорошо в дороге?"

- ДЕЛА ДА СЛУЧАИ меня замучили.

- КАК ЭТО "истина сделает вас свободными"? Я и так свободен.

- А ты куришь?

- Да. А что, это препятствует свободе? Хочу и курю.

- Как раз это несвобода. Рабство греху. Ты такой большой и зависишь от этой, тьфу, сигаретки-шмакодявки. И ты ее раб. Как? А вот посидим еще двадцать минут, и ты задергаешься, тебе надо курить, как же не раб? Так что "всяк, делающий грех, раб греха". А конец греха - смерть.

- А ты не куришь и не пьешь, ты здоровеньким помрешь.

- Смерть-то не физическая, душу убиваешь... Чего молчишь?

- Курить пойду.

- А пойдешь курить и Витьку вспомнишь. Ему позвонишь: Вить, давай пивка по кружечке. А встретитесь: чего это мы пиво пьем, печень мучаем. Давай водчонки. Выпили: а ты давно Лерке звонил? Скажи, чтоб с подругой приехала. Так? Грех грех тянет.

ЧАЮ, ЧАЮ накачаю, кофею нагрохаю.

Я отсюда уезжаю, даже и не взохаю.

Уезжаю, уезжаю и наказываю вам:

Не ругайте мою милочку позорными словам.

- ЭТО БЫЛО. это было? А! В день мониторинга. Точно!

САМОЕ ПОЗОРНОЕ в творческих людях - псевдонимы. Ну, революционеров можно понять. Подполье, скрывались, меняли паспорта, обличье, от жандармов бегали. Но когда победили, зачем было скрываться? Уже от них бегали. Чего ж не торжествовали в открытую, чего ж предавали фамилию отцов? Неужели фамилия Ульянов хуже, чем фамилия Ленин? У нас в селе мальчишка вырастал, Вовка. Без отца. Мать Елена. Так его все звали Вовка Ленин. И это никого не смущало. Но это же не было псевдонимом.

А вот все эти драмоделы, писаки, журналюги - чего им скрывать? Значит, есть чего скрывать, знает кошка, чье мясо съела. Знали, что в есть людях идущее из древности недоверие к евреям? А оно откуда? "Жиды Христа распяли" - вот откуда. То есть плата за предков. "Кровь на нас и на детях наших".

ОСКОРБИТЕЛЬНЫМИ БЫЛИ слова "Нечерноземная зона РСФСР". Все жили в России, а стали жить в зоне. Товарищи из ЦК, скажем так, национально ориентированные, интимно объясняли, что хотя бы так, но помощь была России. То есть горной зоне грузин и степной зоне казахов, и черноземной зоне малороссов помогали без их оскорбления. И в самом деле, жила Кировская область, и без того униженная псевдонимом Костри-кова (Кирова) в зоне. Вот спасибо. Жили в зоне. И привыкли. Ну народ! "Вас завтра всех повесят!" - "Со своей веревкой приходить?"

ЕВРЕЙ СРЕДНИХ лет, новый русский, был богат еще от папы и мамы, и сам был шустрый в прибавлении капитала. Одно его сгубило: женский пол. Рано совсем стал импотентом, в педерасты не пошел, женщин возненавидел.

А занимался искусством, то есть не производством его, а скупкой и перепродажей. Дело прибыльное. Картины старых мастеров заполонили и его квартиру, и загородный дом.

В основном он собирал изображения женских тел. Очень мечтал о "Данае" Рубенса. Но как ни богат, а она была не по его деньгам. На нее и так золотой дождь льется. Это, оказывается, к ней так языческий бог в спальню приходит. Наш коллекционер заказал копию "Данаи". Сделали хорошо.

И появилось у него такое ночное занятие. В доме тепло, слуги ушли, охранники на посту. Он один. Он раздевается догола, зажигает свечи, ходит по коврам около картин, выпивает с "обнаженками". Говорит с ними, вначале вежливо, а когда напьется, даже оскорбляет.

Ничего, они все стерпят.

МАТРЕШКА "ЕЛЬЦИН" появилась на Арбате, точно помню, в 91-м, после свержения тогдашних безхребетных властей. Когда все стало можно. В форме матрешки была не матрешка, а нарисованный Ельцин. Матрешка открывалась, в ней оказывался "Горбачев", в нем "Брежнев", в "Брежневе" "Никита", в "Никите" - маленький "Сталин", в "Сталине" -совсем маленький карлик "Ленин".

Все это была потеха для иностранцев и для быдла. Увы, даже докатился до названия такого. А что? Неуважение к властям признак или тупости, или своенравия, или зависти. Конечно, власти - дерьмо, но лучше пусть такие, чем анархия. И не нам судить.

ДОЧКА ПРИШЛА и присела, и молчит. Я сижу, читаю. Она (обиженно): "Я сижу, как пустота. А ты говоришь: природа не терпит пустоты". Сорок лет прошло, а помню.

СУДЬЯ - ТАТАРИНУ: "Вы всю жизнь живете среди русских, в документах значится, что вы окончили русскую школу, и вы до сих пор не выучили падежи". - "Выучил, - отвечает татарин. - Я был именительный падеж, и она именительный. Я сделал предложный падеж, она ответила дательный. Мы вместе творительный, а если вместе, то почему я должен быть один винительный?"

НА ПЛЕНУМАХ, СЪЕЗДАХ, заседаниях, собраниях сколько же лет, именно лет, высидел. Это была такая писательская дементность. Мы памятники себе созидали, начиная чугунеть с задницы.

СЕРДИМСЯ НА ЖВАНОИДОВ ТВ и эстрады, а что сердиться? Чего и не стричь баранов? Жваноиды - показатель падения культуры. Она ушла от культа культуры и пришла к кассе.

Это давно начиналось. Замена житийной литературы литературой художественной, замена описания подлинного подвига реальной жизни святого "художественным образом" - это было бесовской заменой святости на щекотание нервов. Это не "лишние люди" в литературе, это такая литература лишняя. Что она дала? Раскрыла двери для революции?

Да нет, никого тут нельзя винить. Бог всем судья. И хлеба хватало, и зрелищ, и кто виноват, и что делать, было все. Даже и вопрос пилатов-ский - что есть истина - цитировался. Но Истина стояла перед ним и нами. До сердца не доходило. А в голове всегда ветер гуляет.

ВРЕМЯ ДАНО нам в наказание. Время - судья, время лечит, - говорится вроде как в утешение. Но главное: время приближает Страшный суд.

Страшный. Страшно. Тут одно спасет - молитва. Молюсь я - отодвигаю Страшный суд. Не молюсь - приближаю. Время неотвратимо, неотодви-гаемо, неумолимо, неизбежно. И разве боится Страшного суда святой?

ИЗ ДЕТСТВА. Кто-то кому-то сказал известие о смерти жадной женщины. Тот в ответ: "Хлеб на копейку подешевеет".

И из детства же, о нерадивой хозяйке: "У нее за что ни хвати, все в люди идти".

И оттуда же. Пиканка. Из консервной жести делали наконечники для стрел. А луки были сильные, тугие, из вереска. Стреляли в фанеру - пробивало. Стреляли в доску, у кого пиканка глубже воткнется. Вытаскивали осторожно, раскачивая за жестяной кончик. Охотились на ворон. У меня не получалось.

Еще помню: набирали в грудь воздуха и громко, без передышки, говорили: "Эх, маменька, ты скатай мене валенки, ни величеньки, ни ма-леньки, вот такие аккуратненьки, чтоб ходить мне по вечерочкам, по хорошеньким девчоночкам, провожать чтоб до крылечечка, чтобы билося сердечечко...", дальше еще что-то было, забыл. Видно, от того, что только на этот текст хватало воздуха.

"ДЕВКИ, ГДЕ ВЫ? - Тута, тута. - А где моя Марфута? Не гуляет тута?"

"БЮРОКРАТЫ КРУГОМ такие ли: бегал за трудовой книжкой по кабинетам. Одна сотрудница бланк мой потеряла, валит на меня. А я его ей отдавал. Она: "Ищите на себе". Извините, говорю, бланк - не вошь. И что? И разоралась, и еще три дня гоняла. Ладно. Потом вышел, гляжу, она к остановке идет. Я про себя ей как бы говорю: "Бога ты не боишься". И она тут же, вот представь, на ровном месте запнулась. Я же и подбежал поднять".

ХИРУРГ: "ТРУДНОСТЬ в том, что у людей разное измерение боли. Прощупываю: "Тут болит? А тут?" Терпеливый терпит, а неженка стонет от пустяка".

Вспомнил тут маму, говорила о городских женщинах: "Их-то болезнь - наше здоровье". То есть в поле, в лес, на луга, к домашней скотине ходили при температуре, при недомоганиях, ломотье в пояснице, в суставах, с головной болью. О гипертонии не слыхивали, хотя она, конечно, была у многих. Надо работать, и все.

Белье мама полоскала в ледяной воде. "Ночью потом руки в запястьях прямо выворачивало. Подушку кусаю, чтоб не застонать, вас не разбудить".

- НЕНАВИЖУ БАБ! Ты погляди на них, хоть на базаре, хоть в автобусе, все больные. А ведь перескрипят мужиков.

- ТЫ ХАПНУЛ комбинат за десять миллионов, а он стоит сто. Ты владей, но разницу государству верни.

- НЕОКЛЕВЕТАННЫЕ не спасутся. Напраслина на меня мне во спасение, так что продолжайте меня спасать, реките "всяк зол глагол".

НА КАМЧАТКУ ПРИЕХАЛИ молодые супруги. Заработать на квартиру. Дочка родилась и выросла до пяти лет. Это у нее уже родина. А деньги накоплены, и они свозили дочку к родителям. И уже вроде там обо всем договорились. Возвращаются за расчетом. Дочка в самолете увидела сопки и на весь самолет стала восторженно кричать: "Камча-точка моя родненькая, Камчаточка моя любименькая, Камчаточка моя хорошенькая, Камчаточка моя миленькая!" И что? И никуда ни она, ни родители не уехали. Именно благодаря ей. Сейчас она взрослая, три ребенка. Преподает в воскресной школе при епархии.

Очень я полюбил Камчатку.

В ЗАСТОЛЬЕ, с видом на пирамиды, которые вечером как коричневый картон на желтом фоне. Произносится тост, который не только духоподъемный, но и телоподъемный. Все встали. И откуда-то много мух.

"Давайте швыдких вспомним, и мухи подохнут". И точно - досиживали без насекомых.

"ДАЙТЕ МНЕ АПЧЕХОВА", - просил я в библиотеке детства. То есть я Чехова уже читал, но фамилию его запомнил по корешку, на котором было "А. П. Чехов", то есть Апчехов. Мало того, я не знал значения сокращений. Например, мистер обозначалось "м-р", доктор - "д-р". Так и читал: "Др Ватсон спросил мра Холмса". Или господин - "г-н". "Гн Вальсингам". Не знал, и что буква "о" с точкой - это отец. "О благочинный ласково благословил отрока".

Но читал же!

БАНЩИК ВАНЯ у Шмелева "читал-читал графа Толстого, дни и ночи все читал, дело забросил, ну в башке у него и перемутилось, стал заговариваться, да сухие веники и поджег" ("Как я ходил к Толстому").

ТАК ВЛЮБИЛАСЬ, что когда собиралась ему звонить, то перед этим причесывалась.

- КОГДА ЖЕНА наступает на горло собственной песне, это ее дело, это я могу понять, но за что, "за что, за что, о Боже мой?" она тут же передавливает горло моей песне? Причем, ведь вот что ужасно, как бы моей песне подпевая.

- ДОРОГУЩИЙ КОНЬЯК подарили. Принес, горжусь. А жена: "Какая, говорит, тебе разница, чем напиваться?" На, говорю, и весь коньяк в кадку с фикусом вылил. У нас фикус огромный, все время помногу поливаем. Вылил, сам рванул питье отечественного производителя. Уснул, просыпаюсь: песня. Откуда? Фикус поет и листьями качает.

НА ЛЕКЦИИ В СТУДЕНТАХ пускаю записку по рядам: "Сколько можно штаны протирать и на доцента глазеть? Давайте сбежим и возьмем "на ура" художественный музей".

И еще помню записку: "У студентов обычно нет промокашки. Что мы, разве мы первоклашки? Лист промокашки скромен, неярок, но ах, какой это был бы подарок. И собрав угасающую отвагу, я прошу промокательную бумагу". Студентки смеялись, бумаги надавали. А зачем просил, не помню.

"Дни, как грузчик, таскаю зазря. Но есть выходной с легким грузом. Завтра просплю я тебя, заря, и встану с голодным пузом".

"В болтовне язык не точится. В болтовне ум истощается. Но молчать совсем не хочется. И мораль вся тут кончается".

Это из сохранившихся студенческих.

А вот оттуда же, и как только сбереглось? М.б., 63-64-й г.:

Отголоски войны мучат, как вулканов разбуженных пляска.
На прогулке дедушка с внуком, старый с малым. Оба в колясках.
Старый малым был, бегал в ораве босиком по дорожной пыли.
Рос, работал. Война. Переправа. Медсанбат. Наркоз. Инвалид.
Ни о чем он сейчас не жалеет, об одном только мыслит с тоской:
Неужель его внучек, взрослея, доживет до коляски другой?
Неужель и в 20-м столетьи справедливость не кончит со злом?
Неужель к небу тянутся ветви, чтобы, выросши, стать костылем?
В мире чертятся прежние планы - бросить нас к фашистским ногам.
Это значит - могилы как раны, это значит - окопы как шрам.
Это значит - невесты без милых.
Мир трехцветно будет обвит:
Белый с черным - гробы в могилах.
Белый с красным - бинты в крови.
Память горя - нужная память, чтобы новых не было мук.
Дед со внуком в колясках, но вскоре
Из коляски поднимется внук.

АРМЕЙСКИЕ СТИХИ почти не сохранились. Но, дивное дело, сохранилась страничка, исписанная рукой брата. Он сохранил стихи, которые я посылал ему из армии в армию:

Батарея шумная разбежалась спать,
Я сижу и думаю, что бы вам послать.
Ну, стихи солдатские вам читать с зевотою,
А старье гражданское помню с неохотою.
И в полночной тишине мучает изжога,
Засыпаю. Снится мне, что кричат: "Тревога!"

И прочел сохраненное, и вдруг ощутил, что многие живут в памяти. Надо их оттудова извлечь. Первые армейские, когда еще живой ракеты не видел, были бравыми:

Меня "тревога" срывала в любую погоду с постели
Сирены ночь воем рвали, чехлы с установок летели.
Звезды мигали спросонок, луна на ветвях качалась,
А где-то спали девчонки, со мною во сне встречались.

Лихо. Все врал: "тревога" не срывала и так далее. Да и какие девчонки. Уходил в армию, поссорясь с одной и отринутый другой. Потом были стихи покрепче:

Тополя хрупкий скелет у неба тепла молил,
Старшему двадцать лет. Взвод в караул уходил.
Штыков деловитый щелк, на плечи ломкий ремень.
Обмороженных неба щек достиг уходящий день.

Или:

Эх, жись, хоть плачь, хоть матерись: Три года я герой.
Раз мы сильны - молчит война,
Раз мы не спим, живет страна.
А я не сплю с женой.

Это я для одного "женатика" написал.

Или:

Ты мне сказал: "Послушай, Крупин, - и сплюнул окурок в окно,
- Дай мне свой боевой карабин, хочу застрелиться давно".

Дальше шли мои зарифмованные уговоры отказаться от суицида, а завершалось:

Мысли твои, чувства твои, как и мои рассказики -
Это в клетке казармы поют соловьи,
Это буря в ребячьем тазике.

И ему же:

Как разобраться в жизни хорошенько?
Ух, как она прибрала нас к рукам.
И нам с тобой, сержант Елеференко,
Служить еще как медным котелкам.

По "заявкам трудящихся" сочинял частенько. Одно мое "творение" очень было популярным:

Упреки начальства, заборы, мелочью стали ныне:
Сердце робость поборет, сердце в разлуке стынет.
Смирительную рубашку на гордость не примет сердце.
Я горд, от тебя, Любашка, мне уже некуда деться.

Это извлечение из середины стиха. А сочинилось оно "из жизни". Рядом с нашей сержантской школой в подмосковном Томилино (потом мы переехали в Вешняки) были огромные армейские склады, и нас, совсем зеленых, еще "доприсяжных", гоняли туда. А нам и в радость. Это ж не полоса препятствий, не строевая подготовка. В этих складах были не только обмундирование, топливо, всякие запчасти, и еда была. Таких, похожих на пропасть, емкостей для засолки капусты мне уж больше и не увидеть. И там, на этих складах, мое свободное сердце - а когда оно не свободно у поэта? - увлеклось учетчицей Любашей. Таких там орлов, как я, были стаи, но я-то чем взял: увидел у нее учебник литературы для школы. Оказывается, готовится к экзаменам в торговый техникум. Предложенная ей моя помощь ею отринута не была. Тогдашние экзамены требовали не собачьего натаскивания на ЕГЭ, сочинение требовалось и устный экзамен тоже. Ну вот. Она жила в доме барачного типа недалеко от части. И я - я рванул в самоволку. Любовь делает нас смелыми. Там проволока была в два ряда и собаки. Но собаки были давно прикормлены, своих не трогали, а в проволоке были секретные проходы. А чтобы тебя часовой пропустил, надо было сказать пароль: "Рубите лес!" - а часовой отвечал: "Копай руду". И все, и зеленый свет.

И вот я сижу у Любаши, и вот ей вручены мои стихи, и она: "Ах, это мне? Врешь! Списал!" И вот надвигается чай, я развожу тары-бары про образ Базарова или еще про кого, образов в литературе хватает. Далее - я не выдумал - дверь без стука открывается от пинка, и на пороге огромный сержантюга из стройбата. Любаша, взвизгнув, выпрыгивает в окно. Оно открыто, ибо это ранняя теплая осень. Сержант хватает меня за грудки, я возмущенно кричу: "Ты разберись вначале! Я ей к экзаменам помогаю готовиться". На столе, как алиби, тетради и учебники. Сержант не дурак, понимает, что ничего не было. Садится. Из одного кармана является бутылка белой, из другого красной. Выпиваем. Молчит. Знает, где что лежит у Любаши, ставит на стол. Закусываем. Еще выпиваем. После молчания: "А знаешь, хорошо, что я тебя застал. Я же на ней жениться хотел. А если она так к себе парней будет затаскивать, что с нее за жена?" - "Я не парень, я репетитор". - "Кто?" - "Ну, консультант". Вернулся я в часть, и как-то все обошлось, и пароль и отзыв. Только вот собаки облаяли, хотя и не тронули, не любят они пьяных.

Мое это стихотворение однополчане рассылали своим Любашкам, Наташкам, Сашкам (Александрам). Не у одного меня "смирительную рубашку на гордость не принимало сердце". Они переписывали стихи, как бы ими сочиненные, для своих адресаток. Все получалось хорошо, но иногда имя девушки сопротивлялось и не хотело лечь в строку. Как в нее поставить Тамару, Веру? Тогда в ход шли уменьшительно-ласкательные имена: Тамарашка, Верашка.

А раз меня засекли с книгой на посту. Чтение было увлекательным. Вот доказательство:

Вынесли приговор - строгий выговор
И пять нарядов: читать не надо.
Шекспир сильнее - чего? - бледнею:
Ужель уставов и даже взгляда всех комсоставов?
Так, вероятно. Поймя превратно мои ответы,
Они вскричали о партбилете, о долге, чести,
Литературе в моей анкете не давши места.

Сочиненное немного повторяет еще доармейское, когда я ездил поступать в Горький, в институт инженеров водного транспорта. Ткнул пальцем наугад в справочник высших учебных заведений. От того такая глупость, что с работы не отпускали, а учиться нельзя было запретить. Вот дальнейшее:

Скальте зубы, как в ковше у экскаватора:
Конкурс мал, прекрасен город... уезжаю!
Услыхав, заржали б зебры у экватора.
Знаю.
Не хочу я сотни дней скитаться по лекториям
И учить осадку в реках пароходную:
Я хочу войти в литературную историю,
А не в водную.

Крепко сказано. Автору семнадцать лет. Стихи, кстати, процитированы в повести "Боковой ветер", и вот - да, так бывало в советской империи, в ней книги читали, - прочли в Горьком, в этом вузе, и написали в Союз писателей справедливо обиженное письмо. Говорили об этом вузе самые хорошие слова. И я с этим очень был согласен и, конечно, извинился перед ректоратом и студенчеством.

Назад Дальше