{E} Возничий, которого прежнее чувство одолевает еще сильнее, откидывается назад, словно на бегах у барьера, изо всех сил натягивает узду, зажатую между зубами наглого коня, в кровь ранит ему злоречивый язык и челюсти, заставляет его подогнуть колени и опуститься наземь и причиняет ему такую боль, что дурной конь, испытав ее несколько раз, смиренно следует намерениям своего возничего, отбросив наглость, и при виде красавца помирает со страху. Так и получается, что душа влюбленного {255} следует за возлюбленным со стыдом и боязнью. Тот, кто не прикидывается влюбленным, а испытывает истинное чувство, чтит его как богоравного. Да и сам юноша по природе должен быть другом своего поклонника, и если сперва, порицаемый школьными товарищами или еще кем-нибудь, кто говорил ему, будто непристойно сближаться с влюбленным, он отталкивал поклонника, то с течением времени его юный возраст и неотвратимый рок {B} сделают так, что он согласится с ним сблизиться. Ведь нет такого определения судьбы, чтобы дурной дурному был другом, а хороший хорошему - нет.
Когда юноша, допустив к себе влюбленного, вступит с ним в разговор, увидит вблизи его привязанность, - она поражает возлюбленного, который замечает, что дружба всех других его друзей и близких, вместе взятых, ничто в сравнении с любовью его одержимого богом друга.
Со временем близость их растет от встреч в гимнасиях и в других местах; {C} тогда то истечение, которое Зевс, влюбленный в Ганимеда, назвал влечением, обильной струей изливаясь на влюбленного, частью проникает в него, а частью, когда он уже переполнен, вытекает наружу. Как дуновение или звук, отраженные гладкой и твердой поверхностью, снова несутся туда, откуда исходят, так и поток красоты снова возвращается в красавца через глаза, то есть тем путем, которым ему свойственно проникать в душу, {D} теперь уже окрыленную, ибо он орошает проходы перьев, питает рост крыльев и наполняет любовью душу любимого.
Он любит, но не знает кого, и не понимает, что с ним творится, и не может этого объяснить; словно человек, который заразился глазной болезнью,148 он не может найти ее причину, потому что не замечает, что во влюбленном, словно в зеркале, он видит самого себя: когда тот здесь, у возлюбленного, как и у него самого, утишается боль, когда его нет, возлюбленный тоскует так же, как тот по нему тоскует,149 и его взаимность - это лишь подобие любви влюбленного; называет же он ее, да и считает, {E} не любовью, а дружбой.
Как и у влюбленного, у него тоже возникает желание - только более слабое - видеть его, прикасаться, целовать, лежать вместе; он в скором времени, разумеется, так и поступает. Когда они лежат вместе, необузданный конь влюбленного находит, что сказать вознице, и в награду за множество мук требует хоть малого наслаждения; {256} зато коню возлюбленного сказать нечего, и тот, томимый страстью, беспомощный, обнимает влюбленного, целует, ласкает его, как самого преданного друга, а когда они лягут вместе, он не способен отказать ему в угождении, если тот попросит. Но второй конь вместе с возничим противятся этому, стыдясь и убеждая.
Если побеждают лучшие духовные задатки человека, его склонность к порядку в жизни и склонность к философии, то {B} влюбленный и возлюбленный блаженно проводят здешнюю жизнь в согласии, владея собой и не нарушая скромности, подчинив то, из-за чего в душе появляется порча, и дав свободу тому, что ведет к добродетели. После смерти, став крылатыми и легкими, они одерживают победу в одном из трех поистине олимпийских состязаний,150 а большего блага не может дать никому ни человеческий здравый смысл, ни божественное исступление.
{C} Если же они будут вести жизнь не такую возвышенную и чуждую философии, но зато исполненную честолюбия, тогда, может быть, необузданные кони одолеют их души, застав их врасплох в минуту опьянения и беззаботности, сведут их вместе и заставят выбрать и сделать то, что толпа считает самым счастливым уделом. А сделав это один раз, они и впредь будут заниматься тем же, хоть и нечасто: ведь это не вполне соответствует свойствам их души. Они тоже дружны, но не так, как первые, {D} и не расстаются, - и покуда любят друг друга, и когда любовь уже пройдет: они считают, что раз они дали друг другу великие клятвы верности, их уже нельзя нарушать и ссориться. После кончины они покидают тело хотя и бескрылые, но уже полные стремления окрылиться, так что они тоже получают немалую награду за свое любовное неистовство: ведь, по закону, не должны сходить во мрак и странствовать под землей те, кто уже вступил на путь поднебесного странствия, - напротив, {E} им назначена жизнь светлая и дано быть счастливыми, вместе странствовать и благодаря любви стать такими же крылатыми, когда придет срок.
Вот сколько божественных даров даст тебе, юноша, дружба влюбленного. А близость с человеком, равнодушным к тебе, близость, разбавленная смертным здравым смыслом, руководствующаяся смертной расчетливостью, порождающая в милой душе низменный образ мыслей, восхваляемый толпою как доблесть, {257} приведет лишь к тому, что душа будет девять тысяч лет кружить около земли и, лишенная разума, под землей.
Вот, милый Эрот, дар тебе и возмещение - в меру наших сил - прекраснейшая и наилучшая покаянная речь. Это из-за Федра пришлось ее произнести, да еще в поэтических выражениях. Если ты прощаешь прежнюю мою речь и тебе приятна эта, будь благосклонен и милостив: не отнимай у меня и не губи в гневе дарованной тобою же способности любить. {B} Дай, чтобы я стал еще дороже красавцам, чем до сих пор. Если в прежней речи мы с Федром сказали что-нибудь тебе не созвучное, вини в этом Лисия: он отец той речи. Отврати его от таких речей, обрати его к философии, как уже обратился его брат Полемарх, чтобы этот вот поклонник Лисия уже более не колебался, как сейчас, но посвятил бы свою жизнь Эроту и речам философским.
Федр. Я молюсь вместе с тобой, Сократ: раз так для нас лучше, пусть так и сбудется! {C} А я уже давно удивляюсь, насколько эта твоя речь красивее, чем та первая, и лучше отделана! Я даже опасаюсь, как бы Лисий не упал в моих глазах, если бы пожелал в ответ на нее произнести еще какую-нибудь речь. Да и в самом деле, удивительный ты человек, недавно один из наших государственных людей тоже бранил его и ругал, а ругая, все время называл сочинителем речей.151 Быть может, наш Лисий из самолюбия и не будет теперь ничего писать.
Сократ. Ох, юноша, смешные вещи ты говоришь! Ты совсем {D} ошибаешься насчет твоего приятеля, если думаешь, что он так пуглив. По-твоему, и тот, кто ругал его, говорил всерьез?
Федр. Так казалось, Сократ. Ты ведь и сам знаешь, что люди влиятельные и почитаемые в городе стесняются писать речи и оставлять их после себя записанными, боясь, как бы молва потом не назвала их софистами.
Сократ. Ты забыл, Федр, что сладостная излучина152 получила {E} свое название от большой излучины на Ниле. Кроме этой излучины, ты не замечаешь и того, что как раз те государственные люди, которые больше всех о себе воображают, особенно любят писать речи и оставлять их после себя записанными. А потом, они так любят тех, кто их хвалит, что, записав какую-нибудь свою речь, на первом месте пишут имена тех, кто их когда-то и где-то похвалил.
Федр. Как ты говоришь, не понимаю.
{258}Сократ. Разве ты не знаешь, что в начале каждого государственного постановления указывается прежде всего, кто его одобрил?
Федр. Как так?
Сократ. "Постановил" - так ведь говорится - "совет", или "народ", или они оба; "такой-то внес предложение" - здесь составитель речи с большой важностью и похвалой называет свою собственную особу, затем он переходит к изложению, выставляя напоказ перед теми, кто его одобрил, свою мудрость, причем иногда его сочинение получается чрезвычайно пространным. {B} Это ли, по-твоему, не записанная речь?
Федр. По-моему, нет.
Сократ. Но ведь если его предложение будет принято, он уходит из театра153 довольный. А если оно будет отвергнуто и он лишится удовольствия видеть свою речь записанной, поскольку она того недостойна, - то горюет и он сам, и его приятели.
Федр. Конечно.
Сократ. Значит, они, ясное дело, не только не презирают этого занятия, но и восхищаются им.
Федр. И даже очень.
Сократ. А что, если появится такой великий оратор или царь, {C} что, обладая могуществом Ликурга, Солона или Дария, обессмертит себя в государстве и как составитель речей? Разве он не будет считать себя богоравным еще при жизни? И разве не будет согласно с ним и потомство, когда увидит записанные его речи?
Федр. Конечно.
Сократ. Как по-твоему, неужели кто-нибудь из таких людей, как бы неприятен ни был ему Лисий, стал бы порицать его за то, что он пишет речи?
Федр. Из твоих слов получается, что никак этого не может быть, иначе он порицал бы то, к чему сам стремится.
{D}Сократ. Значит, всякому ясно, что писать речи вовсе не постыдно само по себе.
Федр. А что же постыдно?
Сократ. А вот что, по-моему: говорить и писать не так, как следует, то есть постыдно и злонамеренно.
Федр. Это ясно.
Сократ. От чего же это зависит - писать хорошо или нехорошо? Надо ли нам, Федр, расспросить об этом Лисия или кого другого, кто когда-либо писал или будет писать хоть насчет общественных дел, хоть насчет частных, хоть в стихах, как поэт, хоть без размера, как любой из нас?
{E}Федр. Ты спрашиваешь, надо ли? Да для чего же, по правде говоря, и жить, если не ради таких наслаждений? Ведь не ради же тех наслаждений, которым должно предшествовать страдание, - иначе их и не почувствуешь, как это бывает чуть ли не со всем, что услаждает наше тело. Недаром такие наслаждения по справедливости и называют рабскими.
Сократ. Досуг у нас, правда, есть. К тому же цикады над нашей головой поют, разговаривают между собой, как это всегда бывает в самый знойный час, и, по-моему, на нас смотрят. {259} Они если увидят, что и мы, подобно людям из толпы, не ведем беседы в полдень, а по лености ума дремлем, убаюканные ими, то справедливо осмеют нас, думая, что это какие-то рабы пришли к ним в убежище и, словно овцы в полдень, спят у родника. Если же они увидят, что мы, беседуя, не поддаемся их очарованию и проплываем мимо них, словно мимо сирен,154 они, {B} в восхищении, уделят нам, пожалуй, тот почетный дар, который они получили от богов для раздачи людям.
Федр. Что же такое они получили? Я, кажется, и не слыхал об этом.
Сократ. Как можно, чтобы человек, любящий Муз, даже и не слыхал об этом! По преданию, цикады некогда были людьми, еще до рождения Муз. А когда родились Музы и появилось пение, {C} то удовольствие от него привело некоторых из тогдашних людей в такой восторг, что среди песен они забывали о пище и питье и в самозабвении умирали. От них и пошла порода цикад. И вот для чего: они получили в дар от Муз способность обходиться без пищи155 и, едва родившись, не едят и не пьют, а сразу начинают петь и поют, пока не умрут. Зато после смерти они идут к Музам известить их, кто из земных жителей какую из них почитает. Известив Терпсихору о тех, {D} кто почтил ее в хороводах, они помогают им снискать ее расположение; Эрато они извещают о тех, кто почтил ее в любовных песнях, и то же с остальными Музами, в зависимости от того, как подобает почитать каждую из них. Самую старшую из Муз - Каллиопу - и следующую за ней - Уранию - они извещают о людях, посвятивших свою жизнь философии и почитающих то, что подвластно этим Музам. Ведь среди Муз эти две больше всех причастны к познанию неба и к учениям обо всех делах божественных и человеческих, поэтому их голос всего прекраснее. Значит, по многим причинам нам с тобой надо беседовать, а не спать в полдень.
Федр. Ну что же, будем беседовать.
{E}Сократ. Итак, нам предстоит рассмотреть, как мы только что собрались сделать, от чего это зависит - говорить и писать хорошо или нехорошо.
Федр. Да, разумеется.
Сократ. Чтобы речь вышла хорошей и прекрасной, разве оратор не должен постичь мыслью истину о том предмете, о котором он собирается говорить?
{260}Федр. Об этом, милый Сократ, я так слышал: тому, кто собирается стать оратором, нет необходимости понимать, что по своему существу справедливо - достаточно знать то, что кажется справедливым толпе, которая будет судить, - либо что подлинно хорошо или прекрасно - достаточно знать то, что таким представляется. Только это - а не истина - и делает речь убедительней.
Сократ. "Мысль не презренная",156 Федр, раз так говорят люди умные,157 но все же надо посмотреть, есть ли в ней смысл. Поэтому и то, что ты сейчас сказал, нельзя оставить без внимания.
Федр. Ты прав.
Сократ. Рассмотрим ее следующим образом.
Федр. Каким?
{B}Сократ. Скажем, я убеждал бы тебя приобрести коня, чтобы сражаться с неприятелем, причем мы с тобой оба не имели бы понятия, что такое конь, да и о тебе я знал бы только то, что Федр считает конем ручное животное с большими ушами.
Федр. Это было бы смешно, Сократ.
Сократ. Это-то не смешно, но вот если бы я, чтобы всерьез тебя убедить, сочинил бы похвальное слово ослу, называя его конем и утверждая, что не только дома, но и в походе стоит завести эту скотинку, потому что на ней удобно и сражаться и подвозить кладь, {C} да и на многое другое она годится…
Федр. Это было бы совсем уж смешно!
Сократ. А разве не лучше то, что смешно да мило, чем то, что страшно и враждебно?
Федр. Ясное дело, лучше.
Сократ. Так вот, если оратор, не знающий, что такое добро, а что зло, выступит перед такими же несведущими гражданами, стремясь их убедить, причем расхваливать он будет не тень осла,158 выдавая его за коня, но зло, выдавая его за добро, и если он, учтя мнение толпы, убедит ее сделать что-нибудь плохое вместо хорошего, {D} как по-твоему, какие плоды принесет впоследствии посев его красноречия?
Федр. Не очень-то подходящие.
Сократ. Впрочем, друг мой, не слишком ли резко нападаем мы на искусство красноречия? Оно, пожалуй, возразило бы нам: "Что за вздор вы несете, странные вы люди! Никого, кто не знает истины, я не принуждаю учиться говорить, напротив - если мой совет что-нибудь значит, - пусть лишь обладающий истиной приступает затем ко мне. Я притязаю вот на что: даже знающий истину не найдет помимо меня средства искусно убеждать".
{E}Федр. Разве оно не было бы право, говоря так?
Сократ. Согласен, если подходящие к нему доводы подтвердят, что оно является искусством. Мне сдается, будто я слышу, как некоторые из этих доводов приближаются сюда и свидетельствуют, что красноречие - не искусство, а далекий от искусства навык. Подлинного искусства речи, говорит лаконец,159 нельзя достигнуть, не познав истины, да и впредь будет невозможно.
{261}Федр. Значит, нужны эти доводы, Сократ. Приведи их сюда и допроси: что и как они скажут нам.
Сократ. Придите же сюда, благородные создания, и убедите Федра с его прекрасными детищами, что он, если не будет достаточно искушен в философии, никогда не сможет и как следует говорить о чем бы то ни было. Пусть Федр отвечает вам.
Федр. Спрашивайте.
Сократ. Искусство красноречия не есть ли вообще некое умение увлечь души словами, причем не только на суде или на других общественных собраниях, но и в частной жизни, - {B} идет ли дело о мелочах или о больших делах, оно все то же, и, к чему бы правильно его ни применять - к важным делам или не важным, - оно от этого не становится ни более, ни менее ценным. Или ты слышал об этом что-нибудь другое?
Федр. Клянусь Зевсом, не совсем то. Говорят и пишут искусно прежде всего для судебных дел или же для выступлений в народном собрании. А о большем я не слыхал.
Сократ. Значит, ты слышал только о тех наставлениях в красноречии, которые писали под Илионом Нестор и Одиссей, чтобы занять свой досуг, {C} а о наставлении Паламеда ты не слыхал?
Федр. Да я, клянусь Зевсом, и о наставлениях Нестора не слыхал, если только под Нестором ты как-то не подразумеваешь Горгия, а под Одиссеем какого-нибудь Фрасимаха и Феодора.160
Сократ. Может быть. Но оставим их. Скажи мне, на суде что делают тяжущиеся стороны? Не спорят ли они, или мы назовем это как-нибудь иначе?
Федр. Да нет, именно так.
Сократ. О том, что справедливо, а что несправедливо?
Федр. Да.
Сократ. И тот, кто это делает искусно, сумеет представить одно и то же дело одним и тем же слушателям то справедливым, {D} то, если захочет, несправедливым?
Федр. Ну и что же?
Сократ. И в народном собрании одно и то же покажется гражданам иногда хорошим, а иногда наоборот.
Федр. Это так.
Сократ. Разве мы не знаем: элеат Паламед161 говорит так искусно, что слушателям одно и то же представляется и сходным и несходным, и единым и множественным, и покоящимся и несущимся?
Федр. Да, конечно.
Сократ. Следовательно, словопрение применяется не только на суде {E} и в народном собрании: по-видимому, это единое искусство - если уж оно искусство, - одинаково применимое ко всему, о чем бы ни шла речь; при его помощи любой сумеет уподобить все, что только можно, всему, чему только можно, - и вывести на свет другого, если тот начнет прибегать к туманным уподоблениям.
Федр. Как это ты говоришь?
Сократ. Кому интересно, тем, по-моему, все станет ясно вот из чего: как можно скорее обмануть - если разница между уподобляемыми предметами велика или если мала?
{262}Федр. Если мала.
Сократ. Ну, а как можно незаметнее перейти к противоположному понятию: постепенно или сразу, резко?
Федр. Что за вопрос!
Сократ. Значит, тот, кто собирается обмануть другого, а сам не поддаваться обману, должен досконально знать сходство и несходство всех вещей.
Федр. Это необходимо.