Завещание Императора - Вадим Сухачевский 16 стр.


- Вот! - подхватил безумный философ. - Вы, смотрю, тоже знаете!.. И ни одно из них для нас уже ровным счетом ничего не означает! Не более, чем какое-нибудь птичье "квирл-квирл". Сменились народы, как-то их именовавшие, а боги остались, и судить о них надо, наверно, по их деяниям, по их власти над теми или иными стихиями, а не по дребезжанию звука. Или взять, к примеру, моря… Черным вы его морем назовете или Понтом Эвксинским; что от этого изменится, если – вот оно – из века в век плещется, катит свои волны, отражает солнце своею гладью!.. Так же и с человеком: что толку знать – как, где и кем был он наречен? Поинтересуйтесь, в какого Бога он верует, крепка ли его плоть, не окаменела ли душа… Впрочем, вас все-таки перво-наперво заинтересовало имя. Что ж, когда-то я отзывался на имя Иоанн, однако с неких пор меня приучили отзываться на более причудливые колыхания воздуха: Филипп Никифорович Завадовский, - кажется, так это теперь звучит (по-гречески, что ли, не пойму)… Обычная вежливость, вероятно, требует, чтобы я поинтересовался и вашим звукосочетанием? Хотя – если вы считаете это неуместным, излишним…

- Отчего же, вполне уместно, - отозвался утомленный этой тирадою лейтенант. - Зовут меня Борис Модестович, по фамилии Штраубе, офицер флота Его Величества. Если угодно, можете называть просто Борис…

- М-да, - вздохнул сумасшедший, - час от часу… Хотя – ничем, право, не хуже, чем Филипп Никифорович… Вы там еще какие-то слов пять-шесть произнести изволили, - это уж, не взыщите, с первого раза не сумею никак… Борис, вы сказали? Это еще куда ни шло. Впрочем, тоже (не сочтите за обиду) звучит несколько…

- Ничего не поделаешь, - улыбнулся фон Штраубе, - так уж окрестили.

Глаза его собеседника выкатились изумленно:

- Вы хотите сказать, что прошли через обряд крещения?

- Собственно, не вижу в этом ничего такого, что могло бы… - попытался вставить лейтенант, но седовласый смотрел уже не на него, а в какую-то незримую даль, и теперь, похоже, с этой далью и разговаривал. Слова безумца звучали загадочно и туманно.

- Неужели сбылось, и уже пришел тот, кто должен был прийти следом? - проговорил он. - Впрочем, следует ли удивляться, если древний Сфинкс уже вот-вот будет смотреть в сторону Водолея… Еще, правда, по моим расчетам, оставалось более ста лет, - но, как мы говорили, время есть мерило столь ненадежное…

Фон Штраубе в эту минуту не особо внимательно слушал его, сознание уцепилось за что-то сказанное безумцем чуть прежде.

- Постойте, постойте! - перебил он несчастного, вдруг вспомнив. - Если, действительно, вас зовут Филипп Никифорович, то – уж не тот ли вы самый князь Завадовский, автор "Брегов Иордана" и "Голубых страниц"?

Это было громкое имя времен предыдущего царствования. Философ, автор известных книг, чуть ли не новый ересиарх, он имел даже смелость однажды публично высказать свое недовольство интимной жизнью самого государя – кажется, его соитием с некоей небезызвестной особой. Затем князь внезапно канул в неизвестность. Одни говорили, что он принял постриг и теперь живет в какой-то далекой пустыни, другие – что уехал за границу, третьи – что умер где-то в безвестии. Оказывается, на самом деле все было и проще, и гораздо, гораздо прискорбнее. "Вот его куда, оказывается", - подумал фон Штраубе. Перед ним была еще одна тайна истории – российская Железная Маска.

Безумец напрягся, что-то припоминая.

- Да, да, - произнес он наконец, - какие-то знакомые слова… Впрочем, все повторяется в этом мире, и нет ни одного слова, которое с самого дня творения прозвучало бы лишь единожды. Да и любой поступок наш есть лишь повторение кем-то уже содеянного. И если царь Ирод робеет перед общественным мнением, то в этом тоже ничего нового, исключительного…

- Вы имеете в виду покойного государя Александра Александровича? - рассмелев, спросил лейтенант.

- Ах, опять вы с этими именами! - отмахнулся безумный князь. - Стоит ли разговоров?.. Если на одной чаше весов общественное мнение, а на другой любовь – то, безусловно, любовь, в конце концов, перевесит, на том уж стоит мир, и тоже это не ново. Даже варварский танец этой злодейки был ничуть не нов, хотя, видит Бог, прелестен!

Лейтенант попытался вклиниться в узкий просвет между здравым смыслом в словах князя и невнятицей перемежающего безумия.

- Я, собственно, не вполне понимаю, о каком танце вы говорите, - сказал он.

- Как же! Думаете, Ирод… или как бишь вы его там изволили назвать… Думаете, отсечение моей головы было его самой вожделенной целью? Даже после того, как я осмелился вострубить о его грехопадении? Ничего подобного! Он лично призвал меня к себе. "Иоанн", - сказал он мне… То есть, нет, он сказал, пожалуй, иначе. "Илия", - сказал он… Нет, и не Илия тоже… "Дорогой князь, - да, да, "дорогой князь" – почему-то именно так сказал он. - Не желаете ли вы, дорогой князь… при учете сложившегося от ваших речей общественного мнения…" Уж и не помню, куда он хотел меня спровадить… Есть такое место – Париж? Если не запамятовал – где-то в забытой Богом холодной Галлии…

Фон Штраубе кивнул. В этот момент что-то забулькало совсем неподалеку. Источник звука лейтенант не смог определить, а его собеседник не обратил на бульканье никакого внимания.

- Видите, что-то помню! - обрадовался седовласый. - Стало быть, туда… Но Иродиада, присутствовавшая при сем…

- Уж не танцовщица ли N.? - не спросил даже, а скорее пояснил для самого себя фон Штраубе, уже начинавший что-то понимать во всей этой истории.

Бульканье повторилось, и снова князь оставил его без внимания.

- Да, - подтвердил он, - если хорошенько вспомнить, некоторые, в самом деле называли ее так. И, знаете, я ее, в сущности, не осуждаю. Женская душа – материя особая, непостижимая порой. Она желала моей головы на блюде, не больше не меньше. В тот вечер она привела на сцену свою юную дочь. Ах, как танцевало это босоногое, ангелоподобное создание! Где душа? где плоть? - там все было едино!.. Все едино, и все одинаково прекрасно!..

В комнате было прохладно. Князь прихватил край одеяла, укрывавшего фон Штраубе, и натянул его под самое горло. Теперь его голова с остроконечной иудейской бородой, вновь отсеченная пододеяльником, вправду напоминала возлежащую на блюде главу Иоанна Крестителя, каковым сумасшедший себя, - теперь это было ясно, - воображал, а загоревшиеся глаза наблюдали, словно вживе, неистовый, чарующий танец босоногой Саломеи.

- Он не мог, не мог устоять! - заключил князь. - Мало кто смог бы на его месте устоять перед таким варварским очарованием! Тут никакой платы не жалко! Тем паче если платой – чья-нибудь давно опостылевшая вам голова…

- И тогда вам ее отсекли, - подытожил фон Штраубе, как нечто самоочевидное.

- А что, не похоже? - горько усмехнулся Иоанн, еще туже затягивая шею углом пододеяльника. - Тем более при учете того, что я здесь.

- Нет, почему, - отозвался фон Штраубе, еще не подобравший нужный тон, чтобы одновременно и не перечить безумцу, и не выглядеть безумцем самому. - Особенно – если в фигуральном смысле…

- Ничего себе – в фигуральном! - воскликнул князь. - Знали бы вы, какова эта фигуральность, когда вас отточенной азиатской саблей – со всего маху…

Фон Штраубе уже не знал, как выбарахтаться из странного разговора, но в эту минуту непонятное бульканье возобновилось, и лишь теперь лейтенант угадал направление, откуда оно доносится. Булькало, несомненно, на третьей кровати, которую он до сих пор считал пустой.

В следующий миг одеяло на ней внезапно откинусь, и из-под него, как чертик из табакерки, перпендикулярно кровати воссел очень тощий, почти плоский от худобы человек с бритой налысо, тоже какой-то плоской головой; было не удивительно, что при такой листоподобной конфигурации он до сих пор не прослеживался под одеялом. Единственной сколько-то заметной деталью на его тусклом лице с бесцветными рыбьими глазами были пиками заостренные кверху усы А la кайзер Вильгельм.

- Азиатский сабля!.. - давился булькающим смехом плоский господин. - Я не знайт, как азиатский сабля, но если немецкий сабля – то он бы тут не разговаривайт. Der deutsche Sabel – это вжик – и нету!

- Вот и римлянин наш проснулся, - с неудовольствием констатировал князь. - Guten Morgen, Herr der Oberst. Wie schliefen? .

- Herr der Furst считать себя святой Иоганн! - все еще булькал смехом Плоский, почему-то обозванный римлянином, хотя, по всему, был, действительно, самый что ни есть немецкий Herr der Oberst . – Я надейсь, ви, молодой человек, считайть себя Der Kaiser Napoleon? Mein Gott, wohin ich hat geraten! .

Фон Штраубе не знал, что ответить. Вместо него заговорил князь:

- Видите ли, наш бедный римлянин, как и все выходцы из их высокомерного народа, даже рай считает для себя презримо низким местом, куда попал совершенно для него незаслуженно.

- А почему вы называете его римлянином? - спросил лейтенант.

- Как же! Посчитайте, сколько раз он помянет своего кесаря в течение ближайших пяти минут; кто, скажите, еще на такое способен? Der Kaiser, как сами убедитесь, заменяет им все и вся.

Плоский полковник заговорил, словно спеша поскорее подтвердить его слова:

- Der Kaiser weiss nicht, wo ich mich befinde. Er wird es ohne Konsequenzen nicht lassen. Falls der Kaiser erfahrt, ist der Krieg zwischen Russland und Deutschland unvermeidlich! – Внезапно он схватил подушку и запустил ею в дверной косяк. - Die Schurken! Ich fordere, dass alles meinem Kaiser sofort mitgeteilt haben! – Затем спорхнул с кровати, извлек из-под нее медицинское судно для естественных отправлений и с силой, никак не предполагаемой в столь тщедушном теле, принялся колотить им по двери, продолжая грозить войной и на смеси немецкого с ломаным русским требуя что-то еще незамедлительно сообщить кайзеру Вильгельму.

В ту же минуту дверь распахнулась и в палату вступили два здоровенных санитара, оба косая сажень в плечах. Действовали они привычно и слаженно. Не тратясь на слова, один, обхватил за пояс и поднял в воздух "римлянина" (тот, отбиваясь и дрыгая тоненькими ножками, продолжал сыпать руганью и грозиться своим кайзером), другой тем временем быстро рассучил закатанные до локтей рукава его сорочки, оказавшиеся, как выяснилось, непомерно длинными, без лишней спешки несколько раз обкрутил ими несчастного, концы завязал на спине, после чего обмякшего сразу нарушителя спокойствия, упакованного, как египетская мумия, уложили на кровать и укрыли одеялом. Вслед за тем оба так же безмолвно удалились. Бедный Herr Oberst зарылся бритой головой под подушку, снова стал почти не видимым, и только слабые всхлипы и подрагивания одеяла выдавали теперь присутствие на кровати живого существа.

- За что его? - спросил фон Штраубе, в сущности, жалея беднягу.

Седовласый, остававшийся бесстрастным на протяжении этой сцены, почти не следивший за короткой баталией, разыгравшейся только что, пояснил в своей привычной философической манере:

- Здесь, как, вероятно, и везде, существуют вещи принятые и не принятые. Не то чтобы я был сторонником заведенных где бы то ни было порядков, но, во всяком случае, назначение предметов в этом мире, даже самых малозначительных, более или менее строго определено; если этого не учитывать, мы неминуемо придем к хаосу. Наш бедный римлянин никак не желает это себе уяснить. Скажем, назначение вот этого предмета, - он кивнул на валявшееся под кроватью судно, - вовсе не то, по которому он пытался…

- Да нет же! - перебил его фон Штраубе. - Я имею в виду – за что его заперли сюда? - он обвел взглядом стены и потолок обители.

- Ах, вы об этом? - без особого воодушевления сказал князь. - Боюсь, тут мои сведения крайне приблизительны. Насколько я понял из его речи (весьма невнятной, как вы сами изволили слыхать), несчастный проведал о каких-то вещах, о коих ему ведать не следовало. Повторюсь: всякая вещь имеет свое место и свое назначение. А то, что он узнал, очевидно, вовсе не было предназначено для того, чтобы располагаться во вместилище его разума. В давние времена, при нравах более простых, нежели нынешние, в таких случаях ничтоже сумняшеся человеку отрезали язык. Однако, со всеобщим распространением навыков к письму эта мера перестала быть столь радикальной. Да и общее смягчение нравов… Да и возможное недовольство их кесаря – ведь сами только что слышали… А ведь можно же поступить куда проще, да и, согласитесь, гуманнее, и, безусловно, надежнее: человек со всеми его тайнами – истинными или вымышленными – просто-напросто попадает в рай. Все остается при нем, кроме одной малости: соприкосновения с суетным, охочим до этих тайн миром. А здешние архангелы, коих вы только что имели удовольствие лицезреть, - нелюбопытны и неразговорчивы. И ни один земной кесарь не дотянет сюда свою длань – здесь не его чертоги. Так что – с какой бы мы стороны не подходили к решению этого вопроса, нельзя не признать…

Фон Штраубе почувствовал холод, подбирающийся к сердцу. Значит, бедный Herr Oberst сидел здесь лишь за то, что узнал какую-то тайну – и за это был чьей-то изощренной волей препровожден сюда, тем самым, то есть, навсегда вымаран из бытия. В самом деле, лучшего места не сыщешь: человек просто тихо исчезает, становится бесплотнее, чем тень. Обретает, правда, свободу говорить что ему вздумается, даже, если угодно, колотить урильником, только свидетели – лишь эти немые широкоплечие санитары и столь же безмолвные лепные ангелы на потолке! Если судить по тому, что говорил князь, то даже времени как такового здесь нет, так что сам вопрос "надолго ли?" лишен всяческого смысла. Теперь он с ужасом думал: уж не такую ли судьбу уготовил и для него тот обходительный симпатяга-ротмистр?

Ну конечно же! Чем разбираться с его тайнами, с намеками на истинную личину высокопревосходительного Хлюста – куда спокойней для жизни навсегда упрятать его сюда, сделать таким же бесплотным, как этот несчастный "римлянин", который вот уже совсем затих под одеялом. Наверняка, сам же его сиятельство Хлюст к этому и причастен! Без него такая подлость не могла обойтись. Наверняка, исказил все мыслимые документы – и всё! Никто даже не спохватится. Нет никакого фон Штраубе. Не было на земле никогда!

Нофрет, Боже, Нофрет! Как ей в том мире, к которому, вероятно, уже нет возврата?..

Хотя – что была память о том мире? Не больше, нежели фантомная боль.

Про фантомную боль разъяснил князь Завадовский в один из этих не отличимых друг от друга дней, унылых, как езда в поезде, выпавшем из всех мыслимых расписаний, в поезде, везущем в никуда.

- Вы когда-нибудь слыхали про фантомные боли? - спросил однажды Иоанн (теперь фон Штраубе даже про себя называл его так).

- Что-то, кажется, связанное с ампутацией? - припомнил лейтенант.

- О, вы знаете! Именно так: если человеку ампутируют конечность, то еще долгие годы он, говорят, ощущает колики в несуществующих пальцах, ревматический зуд в отсеченных суставах. Между нами, скажу вам: усекновение головы дает порой сходные симптомы. Казалось бы, ампутирована самоя жизнь – однако память, эта фантомная боль, где-то зудит, колется. Ощущение куда более мучительное, нежели – когда тебя саблей по позвонкам. Мучительное, ибо – невесть на сколько растянутое во времени, бессмысленное, поражающее своей нелепостью. Нет-нет да и прорвется какое-нибудь имя. Филипп Никифорович, к примеру. Или вдруг: "князь", "ваше сиятельство"… Откуда? зачем? Вроде боли в шестом пальце некогда пятипалой руки. Зачем, скажите на милость, отзываться на какого-то Филиппа Никифоровича, если имя твое Иоанн? Еще куда ни шло – на Илию; но на Филиппа Никифоровича!.. Глупость!.. Все тут этим страдаем. Вот и римлянин наш: зудит в нем какой-то еще Herr Oberst, и никак, бедняга, не может с этим совладать.

В такие минуты "римлянин" обычно хихикал, растворившись под одеялом.

* * *

- …Или… - (уже в какой-то другой день говорил Иоанн). - Или: как свежа порой память о яствах мирских, о роскошных залах с вереницей мазурки, скользящей по паркету, о раззолоченных одеждах с муаровыми лентами наискось груди. Откуда? И чьего бытия?.. Оттуда же, наверно, откуда у этого бедняги химерная память о каком-то его кайзере… Вильгельме, кажется… ("Хе-хе, Der Dummkopf spricht, der kluge Mensch hort! " – доносилось в таких случаях из-под одеяла, на что и фон Штраубе, и Иоанн уже приучились не обращать внимания.) Откуда, снова спрошу я вас, - продолжал Иоанн, - если место мое – пустыня, пища – акриды и дикий мед, а вся одежда – власяница из верблюжьей шерсти и кожаный пояс на чреслах? Удел же мой был – ожидание Того, Кто воспоследует за мной, Того, Сильнейшего меня, у Которого я недостоин, наклонившись, развязать ремень обуви Его… Но как танцевала, Боже, как она танцевала!..

Эта жизнь в доме для умалишенных, более напоминающая небытие, постепенно затягивала и, когда не мучили фантомные боли памяти, привносила в душу лейтенанта неведомое досель умиротворение. Вполне сносная пища, трижды в день доставляемая безмолвными санитарами, нескончаемое философствование безумного Иоанна, хихиканье под одеялом плоского римлянина, - этот шесть на шесть аршинов мир был, в сущности, не хуже, чем тот, другой, огромный, отгороженный решетками, с его заботами, треволнениями и тайнами.

Про тайну свою, про свое "le Destination Grand", фон Штраубе вспоминал как-то вчуже, словно о вычитанном в романе. И так же – спокойно, будто о чужом – однажды поведал о ней Иоанну.

Реакции, которая на это последовала, он никак не ожидал даже от безумца.

- Господи! - воскликнул старик; его округлившиеся очи смотрели куда-то мимо алебастровых ангелов, к запредельности. - Господи, свершилось! - Лицо его уже было воистину лицом библейского пророка. - И звезда явится на небе, и придет Гаспар с дарами от стран Востока…

- Да, да, Гаспар… - подтвердил фон Штраубе.

- Значит, он являлся уже? - спросил Иоанн. - Стало быть – уже близится пора… И придет Валтасар от стран Юга, от людей с черною кожей, и придет Мельхиор от белокожих людей из стран Запада. По зову звезды явятся они с трех своих сторон – и тогда настанет день!..

Даже Римлянин, только что привычно хихикавший под одеялом, мигом затих и, чуть приспустив одеяло, выставил из-под него одно ухо.

- Настанет день! - повторил пророк. - И узрю наконец разверзающиеся небеса и Духа, как голубя, слетающего на землю! И преображение ниспадет на грешный наш мир!.. И с умилением воззрят праведники…

Назад Дальше