Не хочу быть полководцем - Валерий Елманов 27 стр.


Лишь к вечеру мы поняли, в чем дело. Как заполыхаю в той стороне, где стояло Коломенское - государева резиденция, так сразу все стало ясно. Это защитники царского села подарили нам денек. Там сегодня крымчаки рассчитывали поживиться добычей. Все ж таки царское. Только зря рассчитывали. Царь там уж добрый пяток лет почти и не бывал, а когда выезжал, то вез все с собой - и драгоценную посуду, и постели, и шубы, и прочее. Ну и назад соответственно увозил. Сплошное разочарование, а не село.

Горело жарко. Клубы черного смолистого дыма вздымались высоко вверх, народ крестился, глядючи на очередной разор, а Воротынский… довольно хмыкал и даже напоследок улыбнулся. Заметив удивление на моем лице, он смущенно пояснил:

- Дымок я узрел. Видал, яко он кверху шел, ровно свеча. Потому и возрадовался. Промашку ты дал, фрязин. Не запалить им Москвы. Господь за нас.

Напрасно он уверился в поддержке небес. Обманчивы они. Сегодня - так думают, а что завтра решат - никому не ведомо. Хотя на первый взгляд и назавтра погода выдалась точно такая же. К сожалению, теплая и солнечная, но - безветренная.

Крымчаки пошли в атаку с самого утра. С визгом и дикими воплями подлетали они поближе, но в бой не рвались и вплотную не приближались. Не та стояла перед ними задача - совсем иная. И дикая стая огненных стрел зловещим дождем хлынула на город.

Поначалу народ, кинувшийся их тушить, успевал. Почти. Возле нас и вовсе не возникло ни одного пожара, даже небольшого, локального. Но мы не в счет, поскольку стояли недалеко от Болвановки, по ту сторону Яузы, а атаки шли на Москву. Что происходило в самом городе, не скажу - за стенами не видно, но вроде бы тоже ничего страшного.

Все переменилось спустя полчаса. Уже первый порыв ветра, прилетевшего со стороны реки, оказался настолько силен, что часть веревок, удерживавших шатер Воротынского, лопнули, и тот неловко осел, скомканный властной невидимой рукой.

Татары радостно взвыли, и было от чего. Получилось, ветер за них. Стрелы теперь летели чуть ли не на сотню метров дальше. К тому же в воздухе пламя на них раздувалось с такой силой, что куски горящей пакли отваливались, беспорядочно падая то тут, то там. Густой дым уже не позволял видеть, что творится у соседей, но и без того стало ясно - худо дело. Полк стоял на месте в тревожном ожидании, но воины Девлет-Гирея не обращали на нас ни малейшего внимания, продолжая огненный обстрел. И они добились своего - небольшие по размерам пожары постепенно сливались в более крупные, а вскоре и они сошлись вместе, образовав огромный полыхающий факел.

О масштабах бедствия можно было судить по высоте языков пламени, которые легко перехлестывали многометровые кремлевские стены и вздымались еще на столько же вверх. Истошно звонили колокола, будто люди сами не видели опасности. Большой набат, несшийся со всех сторон, словно отпевал город. Это была заупокойная служба по столице.

Спустя еще час или два их скорбно-медные голоса продолжали раздаваться, но с каждой минутой звучали они все реже и тише, один за другим умолкая. Я не видел, но мне потом рассказывали, что ручейки застывшего металла, стекающего с беспомощно лежащих на земле колоколов, удивительно походили на человеческие слезы. Может, преувеличивали, а там как знать. Зато мы все хорошо слышали истошные крики людей, пытавшихся спастись от огня.

Атаки не последовало. В дыму и чаду мы прождали ее до самого вечера, но, увы. А так хотелось сорвать на крымчаках злость, хоть как-то отомстив им за содеянное.

Девлет-Гирей и его люди так и не сумели войти в Москву - даже после того, как пламя утихло, оттуда несло таким жаром, что никто не осмеливался к ней приблизиться. Огонь разрушил город, но, овладев им, он принялся по-хозяйски его защищать. Степняки удовольствовались тем, что поковырялись на пепелищах сожженных слобод, после чего стали отходить обратно, отягощенные награбленным сверх всякой меры.

Сил у Воротынского было мало. Передовой полк не сравнить с большим или даже с полками левой и правой руки. Но их - увы - уже не существовало. Кто погиб, кто изнемогал от ран, а остальные попросту разбежались - пойди найди. К полку Воротынского прибилось сотен пять, не больше. Зато у всех скопилось столько злости, что каждый стоил четверых, а разнежившиеся от обильной добычи татары думали лишь о том, как бы довезти все в целости и сохранности. Вдобавок мы шли налегке - ни одна телега не задерживала нашу погоню.

Первый раз нам удалось настичь их, когда они форсировали Пахру. Речушка была маленькой - перейти вброд нечего делать, но берега имела топкие, и татары, главным образом из-за огромного полона, слегка задержались. Всего на один день. Вроде бы немного, но нам хватило. Мы ударили с разбега, не останавливаясь. Сеча была яростной и в то же время недолгой. Я "своих" не считал, но думаю, что завалил не меньше семи-восьми человек. Пленных не брали, срубая склоненные в знак покорства головы без малейшего раздумья.

Оказавшись в узком коридоре между реками Нарой и Л опасней, Девлет-Гирей наконец решился обернуться и дать бой. Он остановил войско, развернул его в сторону преследователей и целый день ждал нашего нападения. Но мы не стали атаковать в лоб. Пойдя в обход, мы ужалили сразу с двух флангов, где он не ждал.

Досадно было, что помешать им переправиться через Оку мы не смогли. Хан снова повернул часть сил лицом к нам, поставив все обозы в центре, и беспрепятственно перешел реку.

Зато потом, очевидно почувствовав себя в безопасности, он и его люди расслабились, а зря. Тут-то Воротынский и показал себя. Если по большому счету, то атака была смелой до безумия, то есть явно припахивала авантюризмом. В чистом поле несколько тысяч против десятков тысяч - один к десяти самое малое - шансов на успех не имеют. Ни одного. Даже фактор неожиданности мало чем мог помочь - разве что на первых порах, в ближайшие час или два, а потом каюк. Но мы и не считали шансов, поскольку думали не о победе, а о мести - налетели, и все.

Сколько людей уцелело, сумев вовремя отскочить, не знаю. Вроде бы около половины. Я отскочить не успел. Старый татарин, как и все, не жаждал сражения с озверевшими русичами - уйти бы. Потому он боя и не принял, пустившись наутек. Но ждать, когда я его догоню, не стал, принявшись отстреливаться на скаку. Наверное, будь на моем месте остроносый, кто-то из братьев-близнецов, юркий Брошка или даже пожилой Пантелеймон - от стрел бы они уклонились с легкостью. Я же летел, забыв про щит, и уворачиваться не думал, понадеявшись на свой юшман, потому одна из них и вошла мне в грудь, почти по центру, угодив точнехонько между колец и чуть повыше пластины.

Боли я не почувствовал - так, легкий укол. И еще толчок - резкий и сильный. Я даже успел удивиться, увидев торчащую в собственной груди стрелу. Знаете, эдакое удивление идиота: "А как она сюда попала?" А потом почему-то перехватило дыхание, потемнело в глазах, и все. Провал.

Темнота не рассеялась, даже когда мне удалось открыть глаза. "Ослеп?!" - пробрал меня испуг, но потом увидел над головой звезды и с облегчением вздохнул, точнее, попытался это сделать, потому что в груди сразу зажгло, запекло, и я начал долго и надсадно кашлять, старательно отхаркивая противную солоноватую дрянь, скопившуюся во рту. Напрасный труд - она все прибывала и прибывала, а меня вдобавок ко всему еще и замутило, все вокруг завертелось, закружилось в каком-то водовороте, и я вновь отключился.

На следующий день - или это было несколько дней, не знаю - мне довелось еще несколько раз прийти в себя. Происходило это по одному и тому же сценарию - из ласкового моря забытья меня выхватывала тугая волна и небрежно вышвыривала на колючий жесткий песок пополам с галькой, тут же больно врезавшейся мне в грудь. Морщась от этой боли, я упрямо открывал глаза, некоторое время тупо разглядывал всадников, возвышающихся надо мной по бокам - Тимоху с перемотанной левой ногой и ехавшего слева Пантелеймона с серым лицом, на голове которого возвышалась окровавленная повязка, чем-то напоминающая чалму.

Пантелеймон не говорил ни слова, а Тимоха словно чувствовал на себе мой взгляд, потому что проходило всего несколько секунд, и он поворачивал голову в мою сторону, всякий раз приговаривая одно и то же:

- Ништо, Константин Юрьич. Скоро ужо доедем. Чуток осталося, княже, ты уж потерпи.

Я всякий раз силился спросить его: "Куда доедем?", но вместо этого следующая волна бесцеремонно подхватывала меня и вновь уносила в спасительное море забытья, где было так покойно и уютно, несмотря на окружавшую меня со всех сторон мглу, совсем ничего не болело, а перед глазами высоко вверху не кружились в бешеном водовороте сошедшего с ума неба пьяные облака.

Я уже сам не понимал, чего хочу. С одной стороны, я стремился остаться в этой обволакивающей темноте, чтобы ничего не чувствовать, с другой - я знал, что тут мне никогда не удастся увидеть Машу, и очередная мысль о ней набегающей волной вновь выхватывала меня и выбрасывала на берег.

Вот только с каждым разом она проделывала это все более грубо и бесцеремонно, уже не вынося, а вышвыривая мое тело и вдобавок еще и приподнимая его, чтобы я грянулся о камни со всего маху, так что от боли перехватывало дыхание.

Я открывал глаза и с разочарованием видел, что княжна на этом негостеприимном для меня берегу так и не появилась, а мне оставалась лишь боль, тошнота и головокружение, по бокам два угрюмых всадника, а наверху - облачная круговерть.

И тогда следовал очередной уход туда, в темноту. С каждым разом я погружался туда все глубже и глубже, чувствуя, что приближаюсь к тому месту, где нет глупых волн, норовящих выкинуть меня на берег, нет боли, и ничего другого тоже нет.

Я бы этому особо и не противился - устал терпеть. Но мысль о том, что я больше никогда не увижу Машу - мою лучезарную княжну с синими глазами, напоминающими утреннее бездонное небо, не увижу ее длиннющих ресниц, чьи стрелы гораздо раньше, чем татарская вошли мне в грудь, ее стыдливого румянца, будто ясная зорька вспыхивающего на нежных бархатных щечках, вообще ничего, - продолжала подхлестывать, заставляя барахтаться, пускай и без особого эффекта, и густой мрак вновь светлел, отдавая меня во власть очередной волны.

Я уже не открывал глаз, когда оказывался на берегу, только вслушивался в дробный топот копыт. И последний разговор моих сопровождающих я тоже слушал с закрытыми глазами.

- А слыхал, что мужик сказывал? Ведьма она.

- А может, и нет. Токмо до Москвы мы его все одно не довезем. Пока приедем, он уже дюжину раз богу душу отдаст.

- То так. Да и жив ли там ныне хоть один травник - бог весть.

- Потому и сказываю - тута его надо оставить.

- У ведьмы?! Вовсе сдурел!

- А мне, Пантелеймон, все одно, лишь бы фрязина на ноги поставила.

- Дык наворожит чего-нито. Али сожреть!

- Чичас! Ты ишшо князя мово не знаешь - им любая баба-яга подавится. Он у меня такой бедовый - страсть…

И вновь темнота. На этот раз меня поднесло к самому краю. Черта была совсем рядом. Шагни за нее, и все - ни боли, ни страданий. Это радовало, и я бы шагнул, тем более все зависело от меня и только от меня одного. Но там не было и воспоминаний. Никаких. Это настораживало.

И еще одно я знал совершенно точно, хотя не понимал, откуда это знание. Даже если я каким-то чудом вспомню Машу, то во мне ничего не всколыхнется и не пошевелится, ибо там, за гранью, не было и любви. И это меня останавливало, не давая переступить эту черту, потому что увидеть ее образ и равнодушно от него отвернуться граничило с изменой. В первую очередь изменой самому себе.

Будь она и впрямь замужем, да еще за каким-нибудь красавцем - мне было бы легче. И совсем легко, знай я, что она счастлива. Пускай не так, как со мной, потому что так ее не будет любить никто - попросту не сможет, но все равно счастлива. Тогда я бы сделал этот шаг, ибо он назывался иначе - уход. Но она нуждалась во мне, и бросить ее я не мог. Это совсем иное. Это уже предательство. И я отстранялся от опасного рубежа как только мог, но меня неумолимо тянуло к нему.

А потом меня начали теснить от рокового места. Между мной и гранью появилось нечто твердое, но в то же время упругое. Всякий раз, когда меня подтаскивало к черте, я доходил до этого нечто, ударялся в него, и оно пружинно отталкивало меня обратно, причем все дальше и дальше. Когда я выбрался к тому месту, где густой мрак уже уступил свое место призрачным сумеркам, то почувствовал лежащее рядом со мной женское тело, жаркое, как июльский полдень.

Я недоверчиво провел по нему ладонью, не понимая, как оно тут оказалось, - по тяжелым литым бедрам, по крепкой упругой груди, по изгибу стана, скользнул к мягкому нежному животу и… испугался, на мгновение решив, что это Маша. Я настолько испугался, что это она, которую очень хотел бы увидеть, но только не в этом таинственном месте, что впервые за долгое время открыл глаза и лишь тогда с облегчением вздохнул - это была совсем другая, похожая лишь фигурой, да и то предположительно. Зато на лицо никакого сходства, хотя - странное дело - если бы я взялся описывать внешность лежащей со мной рядом девушки, то использовал бы практически те же слова, что и при описании Маши. Личико кругловатое, милое, щеки нежные, лоб высокий, глаза синие, волосы светло-русые. Словом, точь-в-точь.

Разве что скулы были очерчены более жестко и непримиримо, да и губы я описал бы несколько иначе. У Маши только нижняя была сочно-пухлой, у этой обе. И цвет отличался. Даже в полумраке было видно, что они у нее не вишневые, а гораздо темнее, цветом скорее неприятно напоминают запекшуюся кровь. Зато если брать в целом - не то, и все. Ну совершенно никакого сходства.

- Очнулся наконец, - неспешно произнесла девушка и полюбопытствовала: - А ты как мое имечко прознал? - И, не дожидаясь ответа, протянула, кокетливо вытягивая губы: - У-у-у, проказник. Не успел глаз открыть, а туда же, щупать учал. Ишь какой проворный. - Она медленно потянулась, изогнув свое статное тело в похотливой истоме, и лениво спросила, явно напрашиваясь на утвердительный ответ: - Так что, полежать ишшо с тобой али будя? Как сам-то хошь?

Я не сказал "да" и не сказал "нет". Радость уступила место разочарованию, и мне было все равно. Вместо ответа я закрыл глаза, так и не произнеся ни слова.

- Да ладно уж, останусь, - услышал я несколько раздосадованный голос, и нежная женская ладонь мягко легла мне на грудь.

Дальше из опасной темноты, точнее, уже из сумерек, меня тащили со скрипом. Да-да, с самым настоящим скрипом. Потом только, уже окончательно придя в себя, я обнаружил, что на самом деле это голос - старческий и чуть глуховатый. Просто он скрипучий, напоминающий чем-то голос князя Долгорукого, отца Маши. Только у Андрея Тимофеевича он становился таким, лишь когда тот злился, а у этой старушки он оставался неизменным в любой ситуации, независимо от настроения.

Скорее всего, когда-то в молодости он был совсем иным, хотя, глядя на нее, возникали большие сомнения, а была ли она вообще когда-то молодой, уж очень глубоко и давно погрузилась она в старость. Наверное, была, потому что даже сейчас, невзирая на лета, она оставалась такой же шустрой и проворной, как много-много лет назад. Сколько именно - пятьдесят, шестьдесят, семьдесят - я бы не ответил, да оно и неважно.

Теперь я понимал, почему ее считали связанной с нечистой силой.

Во-первых, классическая, если можно так выразиться, внешность. Торчащие во все стороны нечесаные космы, впалые щеки коричневого цвета, словно кожура хорошо пропеченного яблока, с таким же обилием мелких-мелких морщин, крючковатый нос, выдвинутый как копье вперед подбородок и два устрашающих клыка, невесть каким образом уцелевшие в ее беззубом рту.

Во-вторых, бросавшиеся в глаза явные несоответствия с возрастом. Это касалось и волос, до сих пор не имеющих седины, и того самого проворства в сочетании с неугомонностью - даже когда она просто разговаривала со мной, ее руки не знали покоя, суетливо теребя края рукавов длинной, до пят, рубахи, и даже глаз - пронзительно-зеленых, с горящим глубоко внутри таинственным огоньком.

Хотя, если опять-таки исходить из классических понятий, гораздо больше ей подходила роль эдакой колдуньи или Бабы-яги, находящейся в вынужденном отпуске, - энергии хоть отбавляй, а особо заняться нечем. Если бы мне довелось выбирать, то должность ведьмы я бы не колеблясь вручил ее помощнице - девушке лет двадцати двух или немногим старше, которую звали Светозара, а в крещении так же как мою княжну.

Впрочем, Машей я ее не называл по ее же просьбе, она почему-то не любила своего крестильного имени, хотя церковь, как я успел заметить, посещала исправно и уж воскресную обедню наверняка. Очевидно, чтобы не выделяться, хотя о роде ее занятий, равно как и о хозяйке, местный народец был достаточно хорошо осведомлен, но властям на них "стучать" не торопился.

Сама бабка Лушка величала ее не иначе как Светка, да и то в редкие минуты относительного благодушия. В основном же она обращалась с ней гораздо грубее, и эпитеты "подлая холопка", а также "стервь беспутная" были одними из самых лояльных.

Светозара на хозяйку не обижалась, а если изредка и огрызалась, то больше по привычке, да и то лишь когда находилась в светлице, где меня положили. Вот тогда она могла и не спустить и в ответ на очередную угрозу превратить девку в гадюку тоже пообещать что-нибудь эдакое. Короче, жили они душа в душу, как и подобает Бабе-яге с ведьмой.

Обязанности их были распределены строго - колдунья, то есть Лушка, лечит, а все остальное, включая не только домашнее хозяйство, но и сбор трав, возлагалось на "подлую холопку".

Утро начиналось с негодующего скрипа:

- Опять ты, подлюка, щи на холод не вынесла. Скисли. Будешь таперича такие жрать!

- Ну и стрескаю, не впервой, - следовал невозмутимый ответ.

- А фрязина чем кормить прикажешь?

- А я его любовью своей досыта напою, - лениво потягивалась Светозара, сквозь прищур глаз хищно наблюдая за моей реакцией.

- У-у, коровища, - появлялась в дверях баба Лушка. - Телеса нагуляла, а в голове как было пусто, так и осталось.

- Ан могу кой-что, - не соглашалась с таким диагнозом "коровища". - И присуху сотворю, и отворот, и порчу, и бабе плод вытравлю, и корневище у мужика подрежу.

Последнее вновь явно адресовано мне. Наверное, чтоб глядел поласковее, а не безучастно и равнодушно.

- Молчала бы уж! Таковскому и дите за месяц обучится, - не уступала старуха. - Пошла отсель, рожа бесстыжая!

- Боисся, фрязина твово напужаю? - насмешливо хмыкала Светозара. - Дак ежели убежит - стало быть, здоров. Чего ж тебе еще? Он бы давно от твоего лика убег, коль не я. - И, оставив последнее слово за собой, она, гордо подбоченившись, плавно покачивая могучими бедрами, выплывала из светлицы.

- Дурища и есть дурища, - уже вдогон скрипела старуха и оценивающе смотрела на меня.

Назад Дальше