Д’Артаньян из НКВД: Исторические анекдоты - Игорь Бунич 21 стр.


Я скучаю один и смотрю на портрет Ленина, а Ильич, в свою очередь, хитро прищурившись, смотрит на меня со стены.

"Эх, Владимир Ильич, - думаю я, - ну и заварил ты кашу! Я же тебе две спецпайки вместо одной выдавал, свет в камере никогда не отключал, лампу тебе настольную принёс из комендатуры, а ты на меня, оказывается, все эти годы стучал и, можно сказать, подвёл под "вышак". Не ожидал я этого от тебя!"

Тут ключ в замке поворачивается, дверь открывается и входит другой сотрудник. Постарше. Лицо круглое, улыбчивое. Очки в золотой оправе, серая тройка и галстук с золотой булавкой.

"Здравствуйте, - представляется он, - кандидат юридических наук Карташов Владлен Вилорович. Очень приятно с вами познакомиться, дорогой Василий Лукич. Знаете, я люблю работать с ветеранами. Ветераны - это тот фундамент, на котором стоит всё наше социалистическое общество. Не правда ли?" Я молчу. "Тут мне коллега рассказал, - продолжает он, - что вы, Василий Лукич, работали много лет с самим товарищем Лениным и из ложной скромности не хотите никому рассказывать о тех незабвенных днях, которые вы провели с основателем нашей партии и государства. Отказываюсь верить, что это так. Коллега, наверное, что-то не так понял или ошибся. Ведь так?"

Я молчу.

"В вашем личном деле, - горячится Владлен Вилорович, - обнаружено восемнадцать собственноручных писем Владимира Ильича Ленина, в которых вождь нашей партии даёт вам, Василий Лукич, развёрнутую характеристику. Это тем более странно, что из текста ленинских писем явствует, что вы были чуть ли не ближайшим советником вождя мирового пролетариата.

В последнем письме товарищ Ленин требует принять к вам меры высшей социальной защиты как к лицу, слишком много знающему.

Это просто невероятно, особенно учитывая ваш возраст и описываемое время. И сейчас, когда весь советский народ, я даже сказал бы, - весь мир, готовится отметить столетие со дня рождения товарища Владимира Ильича Ленина, вы, Василий Лукич, в своём родном ведомстве, которое, можно сказать, вас вывело в люди, не хотите всё чистосердечно и правдиво рассказать. В конце концов, у вас должно быть чувство обыкновенной человеческой благодарности. Ведь именно вас мы реабилитировали и восстановили во всех правах советского человека. Поэтому я уверен, что вы мне всё расскажете."

"А если нет?" - спрашиваю я.

"Василий Лукич, - говорит кандидат юридических наук, - мы вас реабилитировали, но мы можем и пересмотреть наше решение. Скажем, в связи с вновь открывшимися обстоятельствами. И тогда в полном диапазоне прав, предоставленных нам законом, мы можем начать следствие о том, что вы делали при Ленине, пока не были разоблачены лично им."

"Во, влип", - думаю я.

"А затем, - продолжает Владлен Вилорович, - мы разберёмся, как вам удалось избежать той кары, к которой вы были приговорены в 1941-м году, и исправить ошибку, допущенную тогда нашими товарищами по причинам ложного гуманизма или каким-то другим. Я понятно выражаюсь? Или есть какие-нибудь вопросы?"

"Всё это так, - соглашаюсь я, - но вы, наверное, обратили внимание, что предписание о расстреле подписано Всеволодом Меркуловым, который, вам известно, тоже был расстрелян по делу Берия, разоблачённым в качестве агента английской разведки. Имеют ли подобные предписания юридическую силу, о которой вы говорите, не утруждая себя бременем доказательств?"

"Дорогой мой, - улыбается дипломированный юрист, - разве дело в том, кем были эти люди? Главное - документы, которые они успели подписать. А я хочу честно вам заявить, что предписание о расстреле вместе с актом о его исполнении является серьёзнейшим юридическим документом. И лица, актированные подобным образом, подлежат исключительно посмертной реабилитации. Вы же претендуете на то, что являетесь живым? Это я не собираюсь оспаривать. Но этот же факт делает вашу посмертную реабилитацию юридически ничтожной. Вы понимаете мою мысль? Чтобы быть реабилитированным, вам необходимо пройти через процедуру, предусмотренную в вышеуказанном предписании и акте. Я бы очень хотел, чтобы вы осознали серьёзность вашего положения."

"Так что вы от меня хотите? - спрашиваю я, - чтобы я застрелился? Ведь актировать меня сейчас у вас нет возможности."

"Почему же? - улыбается Владлен Вилорович, - возможность есть. Конечно, подобные вопросы решаю не я, но многое зависит от того, как я доложу руководству."

"И меня расстреляют?" - интересуюсь я.

"Я этого не говорил, - покрывается пятнами Владлен Вилорович, - я говорил, что вас могут актировать. Юридический смысл этого термина весьма широк и зависит от многих сопутствующих обстоятельств."

"Например?" - спрашиваю я.

"Например, от степени помощи следствию со стороны лица, предполагаемого к актированию, - отвечает кандидат юридических наук, - и от решения руководства, а также от хода самого следственного процесса."

"Значит, - говорю я, - мы с вами, Владлен Вилорович, не беседуем, а участвуем в следственном процессе?"

"О чём я вам и толкую. - оживляется кандидат юстиции, - а вы всё прикидываетесь, извините, что ничего не понимаете."

"Выходит, - пытаюсь разобраться я. - меня вызвали не для реабилитации, а на допрос?"

"Простите, - снова улыбается Владлен Вилорович. - вас никто сюда не приглашал. Если вы внимательно прочтёте присланную вам повестку, то убедитесь, что она послана не вам, а вашим родственникам, выжившим до настоящего времени. Если бы пришёл кто-нибудь из них, то у нас никаких вопросов к ним и не возникло. Они расписались бы в получении справки о реабилитации и смыли бы с себя пятно членов семьи врага народа став обычными и полноправными советскими гражданами. Но, поскольку сюда, к большому нашему удивлению, пришли вы сами, ситуация в корне изменилась. Как я уже вам говорил, лица вашей категории подлежат только посмертной реабилитации. А так как вы живы, ни о какой реабилитации не может быть и речи. Вывод: вы остаётесь врагом народа, следствие против вас автоматически продолжается. Тем более, что возбуждено это дело по настоянию самого товарища Ленина! Это как бы завет вождя. И он требует довести дело, как и все его прочие славные дела, до победного конца. Вы хоть это способны осознать? Ещё раз прошу вас не усугублять своего положения, демонстративно отказываясь отвечать на вопросы следствия."

"А в качестве кого я участвую в следственном процессе, - недоумеваю я, - обвиняемого или свидетеля?"

Кандидат юридических наук на мгновение задумался, а затем говорит, но без прежней уверенности в голосе:

"Пока в качестве свидетеля."

"Но, согласно УПК, - парирую я, - я не могу участвовать в качестве свидетеля в уголовном деле, возбуждённом против меня, да ещё, если верить вам, самим товарищем Лениным. А если я обвиняемый, то имею право не отвечать на вопросы."

"А вы, что, УПК почитывали? - подозрительно спрашивает меня Владлен Вилорович, так он мне представился, - с чего это вы его почитывали?"

"Владимир Ильич, - отвечаю я, - всегда учил, что процессуальный кодекс является главным оружием буржуазии в борьбе с диктатурой пролетариата. А потому его надо знать назубок. "Василий Лукич, - говорил мне вождь, - ваша юридическая малограмотность способствует реставрации власти помещиков и капиталистов в нашей стране".

"Правильно он вам говорил, - согласился Владлен Вилорович, - и чтобы подобной реставрации не произошло, я готов вам объяснить, что стать из свидетеля обвиняемым проще простого. Сейчас, скажем, вы свидетель, а через секунду уже стали обвиняемым. Причём, что наиболее важно, даже сами этого не заметили. В этом есть сущность и искусство следственного процесса. Теперь же, после того как мы вместе прошли юридический ликбез, я спрашиваю вас, свидетель, будете ли вы давать показания по существу заданного вам вопроса?"

"Я уже позабыл вопрос, - признаюсь я, - повторите, пожалуйста."

"Хорошо, - говорит Владлен Вилорович, - как и при каких обстоятельствах вы оказались в окружении Владимира Ильича Ленина? И с какой целью? Ну, так Я жду."

"И совершенно напрасно, как говаривал Владимир Ильич, - отвечаю я, - не дождётесь."

"Вот вы и стали обвиняемым, - радостно сообщил мне Владлен Вилорович, - поскольку свидетель несёт уголовную ответственность за отказ от дачи показаний."

"И какую меру пресечения вы мне выбираете?" - спрашиваю я.

В этот момент в ящике стола зазвонил телефон. Владлен Вилорович вытащил из ящика трубку и сказал: "Карташов слушает. Молчит, товарищ генерал. Да, товарищ генерал. Конечно, товарищ генерал. Не беспокойтесь, товарищ генерал". Затем прячет трубку в стол и обращается снова ко мне:

"Будь моя воля, я без колебаний взял бы вас под стражу и оформил бы задержание. Поскольку человек, которого просил посадить сам товарищ Ленин, безусловно, представляет повышенную опасность для общества. Однако руководство, учитывая ваш преклонный возраст и надеясь на ваше благоразумие, решило дать вам возможность поразмыслить, предоставить вам шанс явки с повинной. А пока идите домой. Мы вас вскоре вызовем."

"Паспорт-то мой отдайте," - прошу я, собираясь уходить.

"Паспорт пока останется у нас, - отвечает Владлен Вилорович, - для надёжности."

- Идиотизм какой-то! - сказал я, когда Василий Лукич замолчал, откинувшись в кресле, - неужели что-либо подобное могло произойти в те времена? Что-то мне не верится.

- Погоди, - ответил Василий Лукич, - происходило и не такое. То, что я рассказал, - это только начало. Вернулся я тогда домой и начал вспоминать, а что же со мной происходило тогда в марте 1941 года. В частности, именно 18 марта. В январе пришёл приказ о ликвидации спецзон, и я стал готовить своих подопечных к этапу. Куда их этапируют, я не знал.

С Ильичём в апреле, 4-го, отметили его семидесятилетие. Он, помню, в газетах зарылся, всё про себя читал и языком цокал от удовольствия. Обнялись мы с ним на прощание. Он даже прослезился: "Прощайте, Василий Лукич. Едва ли придётся снова встретиться". Я-то тогда не придал значения этим словам, а теперь-то понимаю: знал Ильич, что меня скоро расстреляют, а потому так тепло со мной и прощался.

2

- Потом меня откомандировали в распоряжение отдела кадров НКВД, а в феврале наш наркомат разделили на два: на наркомат внутренних дел и на наркомат государственной безопасности. Бардак по началу был страшный, поскольку никто не знал, в каком наркомате находится и кому подчиняется. Наркомом госбезопасности был назначен Всеволод Меркулов - человек интеллигентный, образованный и очень сентиментальный. Волосы тёмно-каштановые, волнистые, как сейчас помню - так волнами и идут со лба на затылок. Красивый был мужчина. Но сентиментальный, как Красная Шапочка. Говорит, например, о поголовном уничтожении врагов народа, а у самого слёзы текут. Оказывается, ему их деток жалко. "Детки, всхлипывает он, в чём виноваты? И где им с таким клеймом жить? Тоже гуманнее расстрелять. Или уморить во младенчестве, чтобы не успели осознать своей преступной сущности. Это важно особенно сейчас, - подчёркивал он, - когда благодаря гению товарища Сталина вот-вот должна осуществиться завещанная нам ещё Ильичём мечта о мировой революции". И снова плакал. Уж больно ему было жалко, наверное, разных там голландских и французских ребятишек, которым суждено было стать детьми врагов народа.

И вот, вспоминаю я, что вроде именно 18 марта меня Меркулов и вызвал к себе. Ну, такой, казалось бы, незначительный эпизод, что я тогда не обратил на него внимания. А сейчас стал вспоминать, как же всё было? Усадил он меня на стул против себя и, помнится, говорит:

"Как служба, Лукич? Чем сейчас занимаешься?"

Докладываю, что откомандирован в распоряжение управления по кадрам, жду назначения. "Да, да, - кивает своей красивой головой Меркулов, - готовим тебе новое назначение, Василий Лукич. А пока отдыхай. Путёвочку не хочешь куда-нибудь? На недельку или на две?"

"А чего, - думаю, - в зоне своей я уже совсем одичал. Почему и не съездить недельки на две в Крым? Хоть не сезон сейчас, но всё-таки. Соглашаюсь." Товарищ Меркулов явно обрадовался. Достаёт из ящика конверт заклеенный и говорит:

"Вот, Лукич, путёвка тебе. Отнеси её Ивану Фомичу - коменданту, он всё оформит. И отдыхай на здоровье. Только сам конверт не вскрывай. Иван Фомич этого не любит. Может плохую путёвку выдать."

Взял я конверт и готовлюсь уходить. А у него вдруг слёзы на глаза навернулись.

"Василий Лукич, - всхлипывает он, - а детки у тебя есть?"

"Нет, - отвечаю, - деток нет."

"А что так, - удивляется сквозь слёзы товарищ Меркулов, - ты же давно женат?"

"Ну вот так, - развожу я руками, - давно женат, а деток нет."

"Это даже хорошо, - говорит он, вытирая глаза платком, - что деток у тебя нет. А у меня, видишь - пятеро детей."

А фотографии всех наркомовских детей в отдельных рамочках стояли у него на столе.

"Пятеро, - снова всхлипывает нарком. - Кто о них позаботится?"

Гляжу - сейчас разрыдается. Но пересилил себя, встал, троекратно меня расцеловал, руку пожал и подтолкнул к дверям: "Иди, Лукич, отдыхай. Ты это заслужил." Спускаюсь я по лестнице в подвал к Ивану Фомичу. Там у него был кабинет. Нужно было на второй этаж спуститься, а оттуда уже из другого крыла шла вниз железная лестница, наподобие пожарной, но с пролётами. Надо было два пролёта вниз спуститься, а там железная дверь с табличкой "Комендант" и со звонком. Звонишь - тебя пускают.

Иду я по коридору второго этажа, значит, к этой лестнице и вдруг гляжу - навстречу мне шествует собственной персоной сам Серёга Шпигельглаз. В полной форме с двумя ромбиками на петлицах. Я аж попятился, а потому что имел сведенья об аресте Серёги ещё в ноябре 1938 года и о его расстреле. Я даже точно знал дату его расстрела: 12 февраля 1940 года, то есть почти ровно год назад.

Он меня тоже увидел и вроде обрадовался: "Здорово, Лукич! Куда торопишься?"

"К коменданту иду, - отвечаю я, - к Ивану Фомичу. Путёвку надо оформить." - И показываю конверт.

"Успеется, - говорит товарищ Шпигельглаз, - там опозданий не бывает."

Берёт у меня конверт, останавливает какого-то сотрудника, что шёл по коридору, и приказывает: "Отнести конверт коменданту. Немедленно!"

"Слушаюсь!" - отвечает тот, берёт конверт и убегает в подвал.

"Следуй за мной, Лукич! - обращается он ко мне. - Вопросов не задавать."

"Плакал мой отпуск", - думаю я и покорно иду за Серёгой, недоумевая, как же ему удалось открутиться от вышака? Да ещё при этом получить второй ромб на петлицы?

Между тем, выходим мы на улицу. Серёга подходит к шикарному "фордику". Какой-то молодец выскакивает, открывает перед ним дверцу одной рукой, а второй берёт под козырёк. Я тоже хотел в машину сесть, но он на меня так посмотрел, что я, словно на какую-то невидимую стенку наткнулся, и остановился.

А Серёга мне, не оборачиваясь, говорит: "Езжай, Лукич, домой. О нашей встрече никому ни слова. С тобой свяжутся".

Поехал я домой, а, вернее, пошёл. Жил я тогда неподалёку в общежитии комсостава НКВД, кварталах в двух от Лубянки, где мне полагалась комната в десять квадратных метров. Ведь был я уже тогда майором НКВД и носил четыре шпалы армейского полковника.

Прихожу, ко мне дежурный подлетает: "Товарищ майор, срочно к телефону. Уже весь телефон оборвали. Вас ищут". Иду к телефону, беру трубку, слышу голос начальника управления кадрами.

"Василий Лукич! - кричит он, - это ты? Как я рад слышать твой голос. Думал, не успею. Мне доложили, что ты отпуск собрался в Крыму проводить. Хорошо, что не уехал. Слушай меня внимательно - ты остаёшься в кадрах НКВД, а НКГБ не имеет к тебе никакого отношения. И в отпуск они тебя не имеют права отправлять. Только мы имеем право, но мы этого не сделаем. Твой отпуск отменяется. Завтра утром срочно выезжай в Минск. Там тебя ждёт запечатанный пакет с особым заданием. Прочти то, что в пакете и уничтожь! Понял?"

"Так точно, - вздохнул я, - понял."

И 19 марта вылетел в Минск. Что было дальше, уже к этой истории отношения не имеет. Однако в любом случае ясно, что у меня, наверное, было два личных дела. Одно хранилось в НКВД, другое - в НКГБ. И 18 марта 1941 года, как ни крути, было последним днём моей работы в НКГБ. И именно в этот день они зафиксировали мой расстрел. Впрочем, такие случаи бывали. Возникали ситуации, когда имитировали расстрел, а самого расстрелянного с другими документами посылали куда-нибудь на выполнение особого задания, изменив предварительно его внешность.

"Пластическая операция?" - спросил я.

"Необязательно," - ответил Василий Лукич, - человек ведь запоминается по определённым стереотипам. Если он, скажем, носил бороду, её сбривали. Если нет, то, наоборот, заставляли отпустить. Это меняет лицо до неузнаваемости. Представь себе Карла Маркса без бороды. Тысячи людей видели царя после 1918 года, а не узнали. Почему? Стереотип его образа был полностью разрушен. Усы, бороду, шевелюру - под бритву. Мундиры, которые он всю жизнь носил, отобрали. Выдали пиджак, косоворотку, штаны и скороходовские ботинки. И поди узнай! Даже если он сам бы стал уверять, что царь, кто бы ему поверил? То же самое с Лениным. Без усов и бороды - вылитый Ким Ир Сен. В зеркало глянет на себя и плачет. Когда по особому ходатайству разрешено ему было бороду отпустить "а-ля Толстой" - вождь стал походить на Распутина Григория Ефимовича. Родная мама не узнала бы. У меня самого временами голова плыла: Ленин это или нет? Так это я говорю о людях, внешний вид которых был известен всему миру.

А если взять, к примеру, того же Серёгу Шпигельглаза, то кто его знал вне Лубянки? Да никто. Его можно было хоть каждый день расстреливать. Но при этом всё-таки предупреждали. А меня, как говорится, шлёпнули без предупреждения. Ни фамилию менять не заставили, ни бороду отпускать.

Всё это было не совсем понятно, а потому я решил всё выяснить в одном доме, но в разных подъездах.

Сейчас Иван Фомич уже помер. А тогда ещё был молодец. Косая сажень в плечах и пролетарская ненависть в глазах. Выпить любил. Если честно, то всегда пьяный ходил, но безобразий себе никаких не позволял. Пить "умел". "Это вы, чистоплюи, по кабинетам в тепле сидели, - говаривал он, наливая себе стакан прямо за игрой в домино, - а у меня в подвале вечно сыро и холодно. К тому ж сквозняки от вентиляции. И работа - сам понимаешь. Кабы не спирт, то все бы там копыта откинули."

Решил я сам поговорить с ним, чтобы выяснить все эти непонятности.

Обычно, когда мы с ним встречались, то о прошлой службе почти никогда не разговаривали. А если и разговаривали, то больше о похоронах. Например, примет Иван Фомич стаканчик, кулаком его занюхает и говорит: "Лукич, помнишь такого-то?". Я головой киваю - помню. "Так помер позавчера, - докладывает Иван Фомич, - в одночасье". Все молчим. Помер так помер. Все помрём. Царство ему Небесное!

У нас не принято было прошлое обсуждать. Да и о настоящем предпочитали помалкивать.

Назад Дальше