Из не самого большого корпуса Добровольческая армия выросла после сокрушительного разгрома под Арзамасом. Костяк её составили офицеры и унтера уведённых на квартиры, для переформирования полков. Они не желали сидеть по домам, пока товарищи их сражаются с врагом. А переформирование в связи со сложностями с рекрутским набором этого года, грозило сильно затянуться. Изрядное число рекрутов забрала Турецкая кампания, где бои шли жестокие и потери наши несли большие, и, конечно же, война с Пугачёвым. Вот и шли офицеры и унтера к генерал-майору Бракенгейму под знамёна Добровольческой армии. Среди них был почти весь офицерский корпус нашего Санкт-Петербургского карабинерного полка. В первую ночь после Арзамасской баталии, когда мы сидели у походного костра - я был со всеми, не смотря на контузию от ранения головы - понимая погибших, все офицеры дали клятву мстить предателям из эскадрона Самохина - уже не поручика, он был лишён всех прав состояния и приговорён к смерти - до последней капли крови. И это был не пустой звук. Пусть говорят, что времена рыцарства давно минули, но дворяне мы или нет, честь для нас не пустой звук и "страшная клятва", как шутя называли её другие, была для нас вполне серьёзным делом. И не будет нам покоя, покуда последний из перебежчиков Самохина не останется лежать в земле, как секунд-майор Ерышев, поручик Парамонов, отец и сын Брюсовы, совсем ещё молодые подпоручики Ипполитов и Стригалёв. Все они сгинули в кошмаре Арзамасской битвы. Ерышева спешили и добили штыками. Парамонова зарубили свои же солдаты, перед тем как перебежать к Пугачёву, как и Стригалёва. Брюсовы до последнего прикрывали Михельсона, обороняли его палашами и закрывали своими телами. Семён Брюсов был зарублен казаками, а сын его Сергей вернулся вместе со всеми, но умер от множества ран, полученных в битве. А Максим Ипполитов из моего бывшего эскадрона получил в самом начале сражения пулю точно между глаз.
Добровольческая армия была сформирована в рекордные сроки. Из офицеров и унтеров формировали конные и пешие полки. Именований не было, ибо не было городов и областей, что содержали бы их, как положено, а потому ограничились "заграничным манером", а именно нумеровали полки, или называли по фамилиям полковников и шефов. Вот, к примеру, наш Драгунский полк называли ещё и Михельсоновым, ибо командовал нами именно Иван Иванович Михельсон, а вторым эскадроном в полку командовал я, не смотря на весьма скромный чин. В подчинении у меня были два подпоручика и сто двадцать бывших унтеров из драгунских полков, что дрались вместе с нами под Арзамасом. Первым эскадроном, к слову, в нашем Драгунском Михельсона полку командовал ни кто иной, как мой знакомец и теперь уже друг капитан Холод.
Ну, а раз армия была сформирована быстро, то и воевать мы начали тоже быстро. Вместе с карателями Муфеля и Меллина. Нашей главной задачей было постоянно держать пугачёвцев в напряжении. А именно впадать в тылы неприятеля, нарушать коммуникации, налетать на деревни, дабы они не поставляли Самозванцу хлеб и, главное, рекрутов. Последних, к слову, обычно отлавливали и забривали в наши полки. Крестьянам было, в общем-то, всё равно за кого воевать - за восставших или за нас. Но были среди них и идейные, и не так и мало было их, распропагандированные комиссарами, они кидались на нас вооружённые одним только дрекольем. Ну и мы тогда в долгу не оставались, вырезали их всех, а после наведывались в деревни, откуда они родом, и, как говорится в старинных легендах, предавали их огню. Комиссаров тоже не щадили, с ними многие, вроде Мещерякова, поступали весьма жестоко. Жгли заживо в домах и банях или разрывали деревьями или ещё что выдумывали в том же духе. Наш полковник подобных жестокостей не одобрял, а потому мы их просто вешали.
Вот так и воевали. Натуральная партизанщина. Никакой регулярной войны. От подобной войны многие ожесточились, озлобились, во всяком крестьянине видели только бунтовщика, а потому врага. А с врагами что делают? Убивают. Вот и жгли целые деревни, вешали сотни человек разом. И если каратели Муфеля и Меллина делали это профессионально, так сказать, работа у них такая на войне, то люди вроде поручика Мещерякова, кажется, даже удовольствие от этого получали. Им главное пограбить, понасиловать, а уж после - пожечь всё, чтобы следов не осталось. Но именно такие и наводили наибольший ужас на крестьян, им достаточно было узнать о том, что идёт Мещеряков, как они мгновенно замирялись и выносили за околицу хлеб-соль и, конечно, водку. Пьяный ведь всегда добрее трезвого. А бывало и комиссаров с пугачёвцами, что в деревнях и сёлах их квартировали, выдавали, лишь бы дома сохранить.
- И что самое неприятное, - говаривал у походного костра наш командир Иван Иваныч Михельсон, покуривая трубочку, - в памяти останутся именно такие вот Мещеряковы со своими зверствами и насилиями. Нам, конечно, медальки какие-нибудь повесят, вроде, "Защитникам-добровольцам" или ещё что-то в этом духе, но когда вернёмся в полк, будут коситься на нас, вспоминая зверства мещеряковых и иже с ними. Станут болтать чёрт-те что, и останется нам только одно - уходить из полка. Да и вообще со службы, а из-за чего, из-за кого, из-за белой кости, что ручки запачкать в этой войне не пожелала, да уродов, вроде того же Мещерякова.
- И что же это получается, Иван Иваныч? - спрашивал тогда у него я, проводя пальцами по отросшим уже усам. Мне было разрешено отрастить их, потому что я командовал эскадроном и был обер-офицером, хотя по чину усов мне положено не было. Но в звании уже давненько никого не повышали - не за что - а какой же драгунский командир эскадрона, почти что ротмистр, точнее капитан, да без усов. Непорядок. Вот потому, сразу по выходу из госпиталя в Великом Новгороде, где формировалась Добровольческая армия, я принялся отращивать усы. - Получается, мы тут воюем, не спорю, грязно воюем, но ведь иначе никак, а те, кто в тылу сидят, будут на нас коситься потом, плевать за спиной, где тогда справедливость?
- А может быть, просто нету её, - сказал мне Пашка Озоровский, командовавший один из взводов в эскадроне ротмистра Коренина, третьего, как было в нашем Санкт-Петербургском карабинерном, эскадрона. - И врут всё попы. Ведь какая же это справедливость, что крысы тыловые нам спину плевать станут.
- Ты, Павел, видимо, плохо слушал меня, - ответил ему Михельсон. После Арзамаса мы все перешли на ты и общались без чинов, конечно, в приватности, а не на людях и уж, тем более, не в строю. На унтеров, хоть они и давали клятву вместе с нами, этот переход на ты, не распространялся. - Или же водки перебрал, а потому понимаешь скверно. Дело не тех, кто в Добровольцы не пошёл, на нашей армии свет клином не сошёлся, в конце концов, можно служить государыне и Отечеству не только в её рядах. И кость белая, о которой я говорил, это не тыловые крысы, они службу в других местах несут. Просто боятся запачкаться, ведь гражданская война, со своим народом война, это всегда пятно на репутации и страны, и офицеров, что в ней участвовали. Одни боятся поставить его, иные, вроде нас с вами, нет. А пятно это тем больше и тем отвратней, что кроме нас воюют и мещеряковы, и всякая, подобная им, сволочь. Из-за таких вот гадов ползучих мы, честные офицеры, оказываемся также замазаны, как и они. А те, кто косится на нас станут да в спину плевать, они будут думать про нас тоже, что и про них, не вдаваясь в подробности. Им с их высот заоблачных будет всё равно, что мы с вами, что Мещеряков со своими мародёрами.
- И опять по-моему выходит, - настаивал Озоровский. - Врут попы, и справедливости никакой нет.
- На этом свете её может и нет, - кивнул я, - а что на том будет, нам неведомо, никто оттуда ещё не возвращался.
- А в таком случае, - сказал ставший после Арзамаса совсем молчаливым ротмистр Коренин, - нам остаётся только воевать, как привыкли. К чему нам эти умствования? Наше дело теперь врага рубить без лишних слов и раздумий. Ведь для этого мы в добровольцы пошли, не так ли, господа. - И это был не вопрос, а прямое утверждение. Ротмистр теперь, вообще, редко вопросы задавал.
Это был один из длинных вечеров, что мы коротали у костра, но этот был примечателен особо. И не только мрачным разговором, таких бесед между нами, бывшими офицерами Санкт-Петербургского карабинерного, было много, а тем, что ближе к полуночи тьму осенней ночи разорвали, разбили на куски звуки полковой трубы. Надо сказать, что мы к тому времени находились в длительном рейде за линией фронта. В который раз проходились мы огнём и мечом по восставшим губерниям, вешая комиссаров, замиряя деревни, громя разбойников атамана Семёнова и прочее отребье. Удача сопутствовала нам всё время - потери невелики и серьёзных сражений с пугачёвцами или семёновцами не было. И тут ночная тревога!
Спал я, как обычно в рейде, не раздеваясь, и вскочил быстро, кинулся к коню. Тот стоял стреноженный, с расслабленной подпругой, седла, однако со спины не снимали. Затянув ремень подпруги, я поправил портупею и вскочил в седло. А труба всё надрывалась и надрывалась. Правда, никто на нас не налетал, не подпаливал палатки, не рубил вскакивающих часовых, отчего тогда такая тревога? Выяснилось всё, когда эскадрон был построен. За нашими спинами суетились нестроевые, собирая лагерь, а перед нами гарцевал сам Михельсон, дожидаясь, чтобы последние драгуны заняли свои места. После этого, он обратился к нам.
- В полуверсте от нас, - сказал он, - как сообщает разведка, - всё время, пока полк находился в рейде, наш командир рассылал во все стороны пикеты из приданных полку пикинеров или гусар (в этот раз были изюмские гусары, в количестве одного эскадрона), - ползёт большой и хорошо охраняемый обоз бунтовщиков. Сейчас они расположились на ночь вагенбургом, крепко огородив его, я предлагаю нам нанести им визит вежливости. Как вы относитесь к этому, господа?
Мы не стали кричать "ура", ночь на дворе, как-никак, а просто проревели нечто неопределённо-утвердительное. Тогда Михельсон махнул рукой гусарам, и мы двинулись во тьму вслед за ними. В лагере остались прикрывать нестроевых и наше имущество два взвода гусар и взвод драгун четвёртого эскадрона.
Вагенбург, действительно, находился недалеко. Он был хорошо виден, из-за факелов, горящих по периметру над составленными в коробку здоровенными фургонами.
- Надо узнать, что в этих фурах? - сказал нам, командирам эскадронов, Михельсон на быстром совете перед атакой. - Вспарывайте тенты, переворачивайте фуры, но мы должны узнать, что внутри.
Мы козырнули, разъехались по эскадронам, а как только заняли свои места в строю, Михельсон вскинул над головой шпагу и скомандовал:
- В атаку!
И запели трубы, и сорвались кони, и повылетали из ножен палаши! Не было смысла таиться далее. С гиком и криком мы налетели на вагенбург, притормозили у края его, рубя палашами рогатки с колючей проволокой, которыми были огорожены телеги. Это придумка пугачёвцев была особенно ненавистна нам, кавалеристам, ибо тонкие шипы этой проволоки сильно калечили лошадей, оставляя на их телах страшные, хоть и тонкие, долго кровоточащие и плохо заживающие раны.
- Ретирада! - тут же закричал Михельсон, и его поддержали трубы.
Мы развернули коней и рванулись прочь от вагенбурга. На фурах уже стали вырастать фигуры в гимнастёрках с мушкетами в руках. Надо было разорвать дистанцию, чтобы не получить залпа в упор, ведь тогда от полка останутся только рожки да ножки, слишком уж много пугачёвцев вылезали на стенки вагенбурга. Внутри их было никак не меньше полка. Мы на скаку принялись отстреливаться из карабинов и фузей, у кого что было. С вооружением в Добровольческой армии, вообще, царило нечто невообразимое. У бывших карабинерных унтеров были штуцера, у офицеров - пистолеты, однако многие из них, оказавшиеся на положении рядовых драгун, брали вместо них карабины из цейхгауза полка, а уж оружия у нас осталось куда больше, чем людей. С драгунскими офицерами та же неразбериха, они брали из полков фузеи, а те, чьи города остались на территории, занятой пугачёвцами, с разрешения командования брали их из цейхгаузов других полков, в том числе и нашего. Теперь мы и палили из всего этого разнообразного стрелкового оружия себе за спину, крайне редко, надо сказать, сбивая солдат с вагенбурга. Однако пальба наша заставляла их пригибать головы, даже не думая о том, чтобы дать залп по нам. Однако всё же дали. Теперь уже мы пригибались к конским шеям, а над головами у нас свистели пули. Правда тоже не слишком результативно, били враги всё больше выше, так как сами стояли высоко, на фурах вагенбурга, да и палить ночью в некие тени занятие сложное.
Мы отъехали саженей на полтораста, перекликнулись, оказалось, что потеряли всего двоих, лошади их прискакали с пустыми сёдлами, и ещё пятеро были легко ранены.
- Скверно, господа, - сказал нам тогда Михельсон. - Лагерь врага охраняется хорошо. С наскока его не взять. А ещё хуже то, что за линию колючей проволоки зайти не смогли. Не узнали, стоит ли и дальше штурмовать.
- Надо снова атаковать, - решительно заявил Коренин. - Как бы то ни было, а вагенбурге до полка пугачёвского отребья. Надо прорвать фуры и тогда уже внутри вырежем их под корень. Ни одна сволочь не уйдёт.
Я только однажды дрался во вражеском вагенбурге. Ещё в польской кампании. Тогда конно-артиллеристы пробили в нём брешь, и наш эскадрон, в котором я носил знамя молодым ещё совсем вахмистром, бросили в неё. Я плохо помню, что там было. Просто рубил и рубил палашом, а конь мой из-за тесноты двинуться с места не мог. Это уже после я понял, что его убили, и только толпа людей не даёт нам с ним упасть. Скольких я убил тогда, не знаю. Помню только, что меня долго тошнило после этого боя, да ещё многие ночи снилась мне эта рубка и сотни, сотни, сотни толкущихся покойников с раскроенными головами, разрубленными телами, отсечёнными руками.
- А сколько наших в том вагенбурге останутся? - спросил у него как всегда рассудительный капитан Холод. - С этим тоже следует считаться. Также я предлагаю отправить гусар в наш лагерь. Мы и без них дорогу найдём, а вот пугачёвцы вполне могли направить туда казаков или драгун, чтобы лишить нас тыла и вынудить отказаться от новых атак на обоз.
- Ротмистр Облучков, - кивнув, обратился к командиру изюмских гусар Михельсон, - бери своих гусар, и возвращайтесь в лагерь. Головой мне ответите за обоз.
- Есть, - отдал честь Облучков и приказал своим всадникам: - За мной!
Когда же гусары умчались, мы двинулись в обход вагенбурга, время от времени тревожа врага, ураганной стрельбой. Нам отвечали из вагенбурга, однако никакого толку от этой пальбы не было и ближе к утру, мы вернулись в свой свёрнутый лагерь. Гусарский ротмистр доложил Михельсону, что никаких происшествий за время нашего отсутствия не было, всё спокойно. Тогда командир наш приказал выслать разведку, чтобы проследить за обозом противника. И тогда я понял, что мы открываем охоту на него.
Однако охоты не вышло. Мы последовали за обозом, медленно ползущим по большому тракту к Москве, но спустя полтора часа, с той стороны донеслась стрельба и лаже рявкнули несколько пушек. Потом прискакали гусары из разведки и доложили, что на пугачёвцев напали семёновцы. Причём именно банда самого Семёнова, судя по количеству разбойников, напавших на обоз.
Атаман Семёнов глядел на медленно тянущий по раскисшей по осенней поре дороге обоз. Фуры были явно тяжёлые, вон как увязают в грязи колёса. Что же в них? Интересно. Наверное, золото. С приисков везут, ясное дело, с сибирских. На Москве-то золота мало, а надо его много. На армию, на страну, на всё. А где его взять? Правильно, в Сибири. Вот так удача! Одна такая бывает на всю жизнь. Он опустил трубу и проследил за подбегающим к нему казаком. Тот отчаянно скользил башмаками по скользкой от росы траве склона холма, однако довольно быстро добежал до атамана и бодро крикнул:
- Дозволь обратиться, пан атаман? - Семёнов кивнул. - Всё готово, пан атаман. Деревья подпилены, пушки забиты.
- Добре, - снова кивнул Семёнов. - Работай без сигнала.
- Слухаю, пан атаман, - махнул рукой казак и заскользил обратно, вниз по склону.
Фуры медленно втягивались в ловушку. Шагавшие рядом с ними солдаты были начеку, крутили головами, однако было видно, что они все устали. Такое впечатление, что они ночь не спали, кое-кто, когда офицеры и унтера не видели, позволял себе зевнуть, прикрыв лицо рукой. Примерно также вели себя и пластуны, сидевшие по одному на козлах фур, вместе с возчиками. Что же такое было у них ночью? Перепились? Вряд ли, это новенькие солдатики, только с Урала, вольного житья не ведают.
От размышлений атамана Семёнова отвлёк треск. Перед первой фурой рухнула вековечная сосна, какие валить запрещено ещё указом Петра Великого, ослушнику - батоги. Такая же упала и за последней, отрезая обозу дорогу. Тут же выпалили две пушки, что были у атамана. Невеликие орудия, трёхфунтовки конной артиллерии, но и этого довольно. Пороховые ядра упали точно на первых лошадей, разметав их в кровавые куски, а козлы телеги в щепу. И от возницы с пластуном ничего не осталось. Потом ядра стали падать не так точно, зато быстро. Они убивали людей и лошадей, валили телеги, перепахивали грязь дороги. Подводы атаман не жалел, как и животных, у него такого добра было вдоволь, было бы что на них погрузить. А вот ядер не так и велик запас, потому пора в шашки ударить.
- Разом! - вскричал Семёнов, вскидывая над головой саблю. - Руби их в песи! Круши в хузары!
И они сорвались галоп, покатились с холма, размахивая шашками и саблями, рубя ими пока что воздух, но уже скоро под сталь их попадут тела солдат и офицеров рабоче-крестьянского полка, обороняющих обоз. Дикарской ордой, лавой мчались казаки-разбойники, быстро разделяясь на два направления. Первое атаковало голову обоза, второе - хвост. Казаки мчались навстречу друг другу, рубя солдат, диким криком оглашая окрестности. Бомбардиры дали ещё несколько залпов поверх их голов. Пусть они были не так и хороши, однако метко бить по подготовленным ориентирам, пусть и не пристрелянным, были вполне способны. Когда же стрелять стало опасно, можно и в своих угодить, обстрел прекратился. Казаки тогда удвоили напор, с удвоенной силой работая саблями и шашками.