А надо вам сказать, что по случаю мороза было в хате как в бане натоплено, а посему…
Смотрит – лежит! Ничком. Тёплый толстый армяк – он его накрываться давал – в ноги сбился, и лежит его гостья в чём мать родила! У кузнеца дрожь в руки, одурь в голову. Он ближе! Наклоняется…
И обмер! У странницы чуть ниже плечиков два малых белых крылышка. Пушистые.
– Андел! – охнул кузнец.
И свечу заплевал! И скорее к себе на лежанку! Там в угол забился, сопит и гадает: отчего это ему такая честь? Ведь андел явился – ого!
А про лукавые страсти и думать забыл! Да и что там кузнец, когда все мы такие. А он…
А он так и лежал, и судьбу восхвалял, и разве только к рассвету забылся.
А как проснулся, так вздохнул: эх, и вовек бы не вставал! После сладкого сна неохота ему в эту постную жизнь возвращаться.
Ну а как две телеги, четыре замка? Встал кузнец, усы огладил, вышел…
А странница, в шубейку запахнувшись, сидит в углу и улыбается. Нет, значит, не снилась она, значит, вправду явилась! Засуетился, забегал кузнец. Печь растопил, чего мог наварил, гостью накормил, а после говорит:
– Лютый мороз на дворе. Пережди.
Странница молча шубейку сняла, на гвоздь повесила… А после бух ему в ноги! Нет, что это я! Бух на грудь! Щёчкой в кузнеца уткнулась, вся трясётся – может, плачет, а может, это у неё от смеха…
А кузнец обнимает, ласково гладит её по спине, говорит:
– Вот и ладушки. Оставайся, живи, разве жалко?!
Сильный, смелый кузнец, а руки дрожат. Это он под тонкой девичьей рубашкой пушистые крылышки чувствует. И страшно, и радостно – вот! Головой мотнул и в горячем поту ушёл в кузницу.
Там от зари до зари намахался, себя не щадил, но совсем не устал. Такая ведь радость была – к нему андел явился! И точно: он только на порог, а она улыбается, ждёт.
Кузнец на стол собрал, поели. С бубликами, с разговорами. Только это кузнец говорит, а она только улыбается. Но зато все улыбки небесные.
И снова ночь пришла. Кузнец из сундука перину вытащил и гостье постелил, а сам на лежанку залез и затих.
Но не спится ему. Лежал он, лежал, и вдруг слышит – она просыпается! Растерялся кузнец и зажмурился – мало ли! Не шелохнётся, не дышит. И слышит – ширк! ширк! Глянул…
Странница тихо к лежанке подходит. В белой рубахе и косы распущены. Не удержался кузнец! С лежанки соскочил, ей в ноги кинулся.
– Андел! Андел! – твердит.
Она стала его поднимать. А он не даётся! Он ей ноги целует и чуть ли не плачет.
Странница тяжко вздохнула, кузнеца по макушке погладила и за печку ушла.
А утром, когда кузнец возле печки старался, странница к окну подошла, рукавом по стеклу провела – и сразу в хате просветлело. Значительно.
С той поры изменился кузнец, похудел. Но зато каждый день гладко выбрит, со всеми приветлив, учтив, на любую работу согласен. Ну а к работе – заказчики. Вот и стал он большую деньгу зашибать, но в корчму не заходит – всё к себе да к себе. В доме андел сидит – румяная, красивая, весёлая. Отогрелась, отъелась былая бродяжка.
А кузнец, тот за день умотается, на лежанку повалится… А сон нейдёт! Целыми ночами с боку на бок ворочается, вспоминает: про то, как рубаха на ней распахнулась, про то, какие крылышки пушистые. Кто она – человек или андел? Рукава ему заштопала, к портам пуговку пришила… Нет, всё же андел, андел! Вот только крылья вырастут, и улетит. Страшно и радостно это. И удивительно. И непонятно до робости, да!
Только стали шептаться соседи: возгордился кузнец, в храм не ходит, в гости к себе не пускает, неужели снюхался с нечистой силой? Ну и, как водится, на всякий случай, донесли фельдфебелю. Пусть проверяет!
Этот пришёл никем не зван и первым делом в кузницу. Там всё кругом перерыл, ничего не нашёл. Он тогда, разозлясь, приказал:
– Веди в хату!
Власть есть власть. Кто с ней спорит? Зашли…
Только нет нигде странницы! Вот уже воистину андел так андел! Раньше по целым дням сиднем сидела, чаи пила и в зеркало смотрелась, а тут и нет её, почуяла!
Но фельдфебель, про это не зная, под стол, под лавки и даже в печь заглянул. Кругом порядок и благообразие, как и у всех других людей. Тогда он, осердясь, за печку ринулся…
И за косу её оттуда выволок! Стоит странница посреди хаты, очи потупила и улыбается. А фельдфебель ей:
– О, старая знакомица! Не ты ли прошлой осенью купца Сорокоумова до нитки обтютюкала?
Кузнец:
– Да как ты смеешь!
А фельдфебель:
– Цыть!
И странницу за щёку взял, в глаза ей посмотрел, хохотнул и грозит:
– Р-разберёмся! – потом кузнецу: – Ну и как она, сладкая?
Молчит кузнец; ведь власть на то она и власть, чтоб унижать.
А фельдфебель развернулся на высоких каблуках и пошёл себе вон, усы лихо покручивая. Был он, это все знали, зверь зверем – никому пощады не давал, законы строго соблюдал. Нахмурился кузнец.
А странница за печку спряталась и даже к ужину не показалась.
Всю ночь кузнец в кошмарах провалялся. Беда! Этот фельдфебель, ему ничего не докажешь; упрячет странницу в дальний острог и на крылья не глянет. Бежать ей, бежать срочно надо! Правда, он без неё… Ну а кто он такой?! Он – никто. А вот зато она…
Встал кузнец, свечку зажёг, пошёл, глянул за печь…
А нет её! Спаслась, голубушка! Р-раз крылышками, р-раз – и улетела! Просветлел кузнец, подумал: ха! фельдфебель утром явится, а я ему скажу, мол, так и так, ваше благородие…
И вдруг чуть не задохнулся – так ему грудь сдавило! И он по стеночке, по стеночке едва доскрёбся до лежанки и повалился на неё, зажмурился. Эх, мать честна, да если бы не крылья, да если бы такая, как все! Или пусть даже андел, ведь так даже лучше, уж он расстарался бы! Да и фельдфебеля с крыльца, велела только бы! А так…
Раз, два тяжко вздохнул кузнец…
И вдруг забылся, словно умер.
А утром проснулся – глазам не поверил! Снова андел сидит, кушать ждёт, улыбается. И просветлел кузнец! Накормил, нагляделся, на работы с лёгким сердцем побежал. С работ прибежал, накормил, нагляделся – и на лежанку.
Лежит и думает: забыл фельдфебель, истинно забыл! Небось в корчме сидит и пьянствует. И ладно! Улыбнулся кузнец, лёг на левый чувствительный бок и заснул беспечально.
Крепко спал, ничего не приснилось. Да и кто ещё может присниться, когда андел едва не под боком? Но всё-таки ближе к полуночи…
Бряк! Рядом где-то. Кузнец подскочил, осмотрелся. Нет, тихо. А может, фельдфебель? Он тогда в окно глянул – нет, спят везде, кругом черно. Ну, он тогда опять на боковую.
А под самое утро вновь брякнуло.
Тут кузнец подниматься не стал, только глаз приоткрыл и увидел, как…
Ох-х! Это андел в окно возвращается! Волосы распущены, рубаха распахнута, грудь белая навыкат. Вот те-те-те; спаси и сохрани! Замер кузнец…
А странница к печке идёт словно лебедь плывёт – ни одна половица не скрипнет – и тихонько напевает. Нежно, ласково так. Вот когда он в первый раз её голос услышал! Только от этого радости не было, да!
А утром поднялся кузнец как ни в чём ни бывало, андела накормил, в доме прибрал, в кузнице намахался, на ночь опять завалился и притворился, что спит.
И только стемнело как следует, андел снова лебедью проплыла, окошко распахнула… и улетела!
Подхватился кузнец – и за нож… Нет, за топор! Нет, всё бросил и так побежал. Прибежал куда надо, стал под окошко и слушает.
Темно в чужой хате, мертво… Нет, живо! На печке возятся, шушукают. Один голос, потоньше, мурлычет ласково и очень знакомо. А другой, что потолще, браво этак подхохатывает, а после жадно шепчет:
– Ангел ты мой! Ангелочек!
Кузнец дальше слушать не стал и ушёл.
Но как только окно на рассвете раскрылось, и как только странница потною ножкой на половицу ступила… так кузнец её за волосы схватил и во двор выволок.
А со двора в кузницу. Там бросил её под ноги, а сам стал горн раздувать. После клещи накалил – и к анделу. Рубашку на ней разорвал, на брюхо повалил, коленом придавил и горящими клещами крылышки с корнями выдрал, золой присыпал и стал ждать, когда она опомнится.
Опомнилась. Села, рубашку не оправила. И улыбается.
Почернел кузнец, осерчал до крайности и за ворота её вытолкал. Она встала у ворот и улыбается. Очень даже ласково, небесно улыбается. И сквозь прорехи рубашки богатое тело горит…
Да только кузнец:
– Пошла вон, проклятая!
А странница – ей да хоть ты что! Она стоит и голыми плечами пожимает.
– Как знаешь, – говорит.
А после развернулась и пошла. Опять к фельдфебелю. И у них потом семеро деток случилось, один другого краше. Странница остепенилась, раздобрела, замаслилась. Но, как и прежде, всё больше молчит. Фельдфебель, бывало, пьяный со службы придёт или – тоже случалось – от девок каких непотребных, так обязательно андела вожжами выходит – то ему щи пригорят, то квас перебродит, – а она всё равно улыбается. Андел, он и есть андел.
А кузнец? Он повесился. В тот же день.
Конный пешему товарищ
Был такой беглый солдат – Балазей. Нигде он гнезда не вил, а ходил по державе, народ веселил и сам над народом смеялся. А ещё он на дуде играл – где на свадьбе, а где на поминках – и тем кормился. Он вообще на мир смотрел просто и ни во что не верил. Потому что, говорил, всякая вера хоть чего, хоть самую малость от человека, но требует. А раз Балазей ничего не имел, то и веровать ему было нельзя – отдавать-то нечего!
Нет, правда, было у него ружьишко, и не простое, а дарёное, от самого царя.
А это дело было вот как, Балазей рассказывал. Будто бы он раньше с самим царём дружбу водил, а потом они раздружились – заморскую принцессу не поделили. Принцесса, она, как и всякая баба, никак выбор сделать не могла: и царь, думала она, богат, и Балазей орёл, и царь простак, и Балазей умён – кого тут предпочесть? Тогда они, как настоящие товарищи, принцессу на кон поставили, в картишки схлестнулись. Царь хоть и выиграл, да передёрнул – бубнового короля из колоды вытащил. Короли, они всегда с царям заодно, так что всё вроде бы и справедливо, но Балазей обиделся, кричит:
– Стой! Положь!
Схватились, разодрали короля напополам. И это чистая правда: Балазей любому, кто желал, свою половину той карты показывал.
– Вот, – говорил, – это моя. А другую половину если мне не верите, идите и у царя спросите.
Не спрашивали, верили. И дальше верили, это уже про то, что царь в карты играть больше не желает, а хвать принцессу в охапку, и только в дверь, как Балазей цоп за ружьё! Оно там на стене висело. Царь, увидав такое, сразу говорит:
– Ладно, бери, меняемся!
Балазей посмотрел, посмотрел… А и действительно, красивое ружьё! Дуло чернёное, курок золочёный, приклад из деревянной душистой породы и весь в рисуночках. А лёгкое, а ёмкое! И, как потом оказалось, центрального боя с алмазными кремнями. Принцесса же – сухая, конопатая, гундосит не по-нашему. Царь её, кстати, сам вскорости отправил восвояси. А то ли дело славное ружьё! Оно, как царь тогда сказал, на тридцать вёрст стреляло и всегда без промаха.
Так что закинул Балазей дарёное ружьё за левое плечо и ушёл со службы, от царя, от бывшего товарища. И двадцать… ну, хотя бы десять лет это ружьё каждый вечер его без единой осечки кормило. А бывало это так: придёт в деревню, постучится в дверь, его впустят, он сядет, расскажет про себя, ему поверят и миску нальют. А если вдруг не поверят, он тогда вскочит, оскалится, клацнет курком.
– Геть! Геть! – кричит.
Хлипкие разбегутся, смелые останутся. И пошла потеха! Чего он только с тем ружьём ни выделывал! Палил куда попало, и всё с великой пользой: сундукам замки сшибал, мухам крылья обрубал, всем желающим больные зубы выстреливал без лишнего кровопролития. И за это его до отвала кормили и до упаду поили. Вот какой он был весёлый человек!
Но вот как-то однажды забрёл он в такую деревеньку, где не то что царское ружьишко, но даже дуда горластая, и та никого там не возрадовала. Уж очень дрянное попалось селение: никто там не родился, никто не помирал, никто свадьбу не справлял. Пусто на улице, скука. Идёт Балазей, брови хмурит, вздыхает. Вот, думает, осень настала, и руки дрожат, и курки заедают, и даже его верная дуда поёт как-то нерадостно. Поёжился бывший солдат, шапку снял, на небо посмотрел, потом по сторонам…
И вдруг видит, что возле забора стоит какой-то валацуга, непотребный оборванец, и на поросёнка смотрит. И то сказать: забавный поросёнок – молодой, а сала как на пожилом. Способный, значит. Так что тут надо бы его сразу хватать и убегать, а оборванец смотрит. Должно быть, очумел от голода. Эх, думает бывший солдат, пропадёт человек, надо ему помочь. Подошёл он к нему, по сторонам покосился и шепчет:
– Ну, чего смотришь? Дерзай!
А тот:
– А как дерзать?
– А вот хотя бы так! – и с этими словами Балазей поросёнка за нежное ухо берёт и резво-быстро-вдруг от земли отрывает.
Поросёнок от подобной лихости речи лишился, молчит. А валацуга брови свёл и строго говорит:
– Зачем ты его так?!
– Да как это зачем? – смеётся Балазей. – Да всё за тем же! Айда за мной! – и побежал рысцой к околице. Вместе с трофеем, конечно.
Валацуга его догоняет, срамит:
– Брось поросёнка! Нечестно, неправедно это! – и за рубаху хватает, вот-вот разорвёт.
Остановился Балазей, презрительно на валацугу глянул и только отвечать…
Как поросёнок осмелел и поднял дикий ор. На этот ор враз по всему селению калитки заскрипели, людишки показались – кто с топором, кто с вилами. Вот до чего безобразный народ: когда Балазей на дуде убивался и всякие забавные мелодии наяривал, так ни один из них с печки не слез, зато презренный поросячий визг сразу всех на ноги поднял!
Но это мы сейчас пространно рассуждаем, а тогда Балазею не до разговоров было: жизнь или смерть решались. Так что схватил он визжащий, орущий трофей – и бежать. Валацуга за ним. И ушли они оттуда, правильнее, убежали, без потерь. А забежав в ближний лес, немедля развели костёр, немедля поросёнка порешили, немедля на огне зажарили и съели…
Нет, что я говорю! На самом деле всё было куда сложней. Забежали они, отдышались, Балазей из-за голенища штык достал и, на трофей оборотясь… А валацуга бывшего солдата дерзко за руку хватает, говорит:
– Не тронь его! Он же не наш, он краденый!
Ну, тут Балазей, уже совсем обозлясь…
Нет, не стал. Ведь вместе же крали! Штык опустил и будто удивляется:
– Какой же он краденый? Он купленный!
– Как это купленный? Когда?
– А по дороге, – отвечает Балазей. – Я им дуду, они мне поросёнка. Справедливо?
Посмотрел валацуга, и точно: нет дуды. Балазей её, наверное, дорогой обронил. Ну вот, а я сказал, что без потерь ушли. Хорошая была дуда – в ней пирабор на восемь дыр и пищик индюшиный…
А валацуга:
– Что дуда! Может, им поросёнок нужнее.
– Э! – говорит Балазей. – Плохо ты о людях думаешь. Народ всегда к веселью тянется, и поэтому народу музыка нужна, то есть культура, сиречь просвещение. А это что? Свинья она и есть свинья! Грязь некультурная!
И жахнул штыком в поросячье сердце! И всё…
То есть пока что всё. Ибо пока сидят они, едят… Нет, валацуга как раз и не ест, а только слюни глотает. Он терпит! Бывший солдат на это усмехнулся, говорит:
– Смотрю я на тебя и вспоминаю. Я же в твои годы тоже был такой чувствительный. Меня Сарафаном дразнили. А после, как попал в солдаты, сразу возмужал. А что? В казарме мудрено не возмужать. Там каждый день, бывало, ещё солнце не взошло, а штабс-капитан уже кричит: "Подымись! Становись! Глаза направо! Не дышать!". И мы не дышим. До обеда. Потом болтухи перехватим – и на стрельбище. А злы уже! И ух как на мишенях душу отведёшь! А на войне ещё пуще. А поросёнок – это тьфу. Ешь, говорю, мужай.
Но валацуга не ест, не мужает. Тогда Балазей:
– Ничего, ничего! Время придёт, всё равно возмужаешь. Здесь все такие.
А валацуга:
– Я отсюда улечу!
Балазей:
– Как это улечу? Люди не птицы, люди не летают.
А валацуга:
– Летают! Всякий человек всю жизнь летает.
Усмехнулся бывалый солдат.
– Это, что ли, во сне? – говорит.
– Да, и во сне тоже, – валацуга отвечает. – Но и когда проснёшься, ты опять летишь. И так всегда: и когда сидишь, и когда бежишь, и когда поросёнка режешь… Всё время летишь! А почему это так? Да потому что мы живём не сами по себе, а на земле, а земля – это не плоский блин, который стоит на трёх быках, а это круглый шар, как пуля, и летает вокруг солнца, понятно?
– Так точно! – отвечает Балазей и ухмыляется.
И в самом деле, думает, чего тут понимать? У валацуги ум за разум заскочил. Вот это находка! Похлеще царского ружья! Потому что людям что? Людям ничего не надо, людям только подай дурака. За дурака им ничего не жалко. Вот только этот совсем ли дурак, настоящий ли? И поэтому Балазей говорит:
– Лететь-то мы летим, я про это уже слышал, и я в это верю. Но вот что меня удивляет, так это что если земля летит как пуля, то почему мы с неё не свалимся? Почему нас с неё ветром не сдует?
– А это, – валацуга отвечает, – оттого, что нас на земле держит притяжение. Сила такая есть, к земле тянет. Ясно?
– Ясно, чего неясного! – браво отвечает Балазей. – Но почему тогда земля, как на привязи, только вокруг солнца летает? Почему ей прямо не лететь?
– Потому что её солнце притягивает.
– А если совсем притянет? Тогда мы, что ли, в солнце врежемся?
– Как пить дать! И разлетимся на митробы.
– А митробы, это что такое?
– А это такие кирпичики, махонькие-примахонькие, из которых всё на этом свете сделано: и земля, и ты, и я. И землю, и меня с тобой можно на митробы разобрать, а потом наново собрать. Поросёнок тоже из митробов, между прочим.
Вот что тогда сказал валацуга! И смотрит ясно, честно, не моргает. То есть он точно, без обману, круглейший дурак, сумасшедший. Балазей ещё спросил:
– Это ты всё это в книжках вычитал?
– В них.
– Значит, ты грамотный?
– Да.
– А много там, в тех книжках, другого всякого такого же?
– Достаточно.
– И если надо будет, повторишь?
– А мне что, жалко?
И опять он смотрит, не моргает. Глаза у него синие-синие, сумасшедшие-сумасшедшие. Такие, что у Балазея по спине аж мурашки побежали…
Но он, бывший солдат, не оробел, а наоборот заулыбался, просветлел, после даже облизнулся и сладко-сладко говорит:
– Ну, вот и славно. Подкрепились, побеседовали, теперь можно идти дальше. Тебе, парень, куда?
– В Архаровск.
– И мне туда же! Тебя как звать?
– Миколайка.