Это был первый раз, когда я дотронулся до моего клона. Что я почувствовал, коснувшись плоти, которая была моей плотью? Самое тесное в мире кровное родство. В Нью-Гемпшире Анна рассказывала мне, что ощущала, когда касалась своих детей. Она говорила, что ее это успокаивало. Говорила, что это похоже на прощение, словно возвращаться домой из долгих странствий, как блудный сын. Я не почувствовал ничего подобного. Его рука была твердой и мощной, и я ощутил под рукой только грозную силу.
- Что ты делаешь? - воскликнул я.
Он повернулся ко мне, вырвав свою руку. Бросил на меня сердитый взгляд. Клянусь, он оскалился! Затем, ясно как день, он произнес:
- Долбаная задница!
(Это были единственные слова, которые он произнес за весь первый день. Мы обнаружили, что у него был довольно богатый словарный запас сексуальных понятий, особенно гомосексуальных, извращенных.)
Он поднял кулак, чтобы меня ударить. Я съежился и закрыл лицо.
Анна открыла дверь.
- Прекратите, оба, - велела она. - Просто перестаньте. Что происходит?
Он опустил кулак.
- Возвращайся в постель, - сказала она Алану. - Сейчас же. А ты, - повернулась она ко мне, - ляжешь спать в моей комнате.
- А ты где будешь спать? - спросил я.
- У вас.
- Только не это. Он - сумасшедший. Я тебе не позволю.
Алан стоял и смотрел на нас.
- Иди спать, - снова велела ему Анна.
Он повиновался.
- Что, черт возьми, происходит? - спросила она.
- Он меня чуть не ударил.
- Почему? Что ты сделал?
- Я пытался не дать ему войти в твою комнату.
- Почему?
- Я не знал, что у него на уме.
- Я разрешила ему прийти, если понадоблюсь, - сказала она.
- Я не был уверен, что он ничего не замышляет.
- И что, по твоему мнению, могло случиться?
- Понятия не имею, - ответил я.
- Ничего бы не случилось, - настаивала она.
- Ты не знаешь.
- Знаю, - возразила она.
- Ты слышала, что он сказал?
- Да.
- И что ты думаешь?
- Просто слова, - сказала она.
- О, я так не считаю.
Той ночью я спал на диване, как и всю последующую неделю. Анна спала в своей комнате. Я настоял, чтобы она запирала дверь, и она согласилась. Когда я освободил комнату, довольный Алан стал спать там один.
В самом начале этого отчета я заметил, что в какой-то невероятный момент - мне было двадцать два, и я учился в аспирантуре - мною интересовались сразу три женщины, Энн, Анна и Сара, причем две из них, Энн и Сара, были в меня влюблены. Учитывая мою, как я считаю, реалистическую самооценку, а также скудный опыт общения с девушками, это действительно достойно изумления. Я не знал тогда, чем объяснить их тяготение, и теперь, после года наблюдений за Аланом, пытаясь понять его и мою привлекательность, тоже этого не знаю. К примеру, взять Энн (с которой я поступил бесцеремонно): мы дружили с раннего детства; наша любовь была скорее родственной, она не зависела - по крайней мере, так было с ее стороны - от внешности. Но как объяснить отношение Анны и, что еще более непостижимо, Сары? Ни у одной из них, как мне это представляется, не было никакой нужды, никакой разумной причины полюбить меня.
Анна уверяет меня, что Алан красив, и часто добавляет - не только для точности, - что он выглядит лучше, чем я, каким она меня когда-то знала. Я согласен, что он не лишен привлекательности и выглядит лучше, чем я когда-либо. Но когда я смотрю на него, когда сравниваю его с собой - хотя стараюсь делать это как можно реже, - я вижу в основном то, что мне не нравится в себе.
Как и у меня, у него почти нет волос на теле. В моем отрочестве это было причиной многих проблем: я сменил много прозвищ, пока не стал Фасолиной, и эта кличка прижилась. Проведя рядом с нами несколько месяцев, Алан стал менее щепетильным, и я несколько раз видел его в его трусах-"боксерах". Как и у меня, у него нет волос на груди и животе, за исключением тонкой вертикальной линии на груди - она всегда казалась мне похожей на шрам - и уродливых жестких курчавых волосков, похожих на лобковые, вокруг сосков и необъяснимым образом появившегося пупка. Как и у меня, на ногах у него есть лишь маленькие смешные пучки над коленями. Когда я впервые увидел его в Оттаве, у него слегка загорели лицо и руки (судя по всему, прежде чем очутиться за пределами Отчужденных земель, он проводил много времени на воздухе), а когда мы приехали в Виннипег, а также зимой, его кожа (везде, кроме лица) стала белой и восковой, какой она во все сезоны бывает у меня. Его пальцы, как и мои, были короткими, толстыми, с маленькими ногтями, а большие невелики. Мои руки и руки Алана не так страшны, как у Высокого, но далеки от стандартов красоты. Два пальца моей правой, метательной руки, искривлены из-за травмы, полученной во время бейсбольных состязаний, когда я ловил мяч. У Алана все пальцы прямые. Мои ступни, плоские, с растрескавшимися подошвами - мне это кажется оскорбительным, - сейчас двенадцатого размера и даже больше, хотя, когда я был в его возрасте, я тоже носил десятый. За исключением больших, пальцы моих ног - из-за неподходящей обуви? - изогнуты, мизинцы едва видны, ногти похожи на рог. У Алана пальцы ног аккуратные.
У нас карие глаза, носы длинные и тонкие. Его волосы темнее и гуще, чем мои, более волнистые, но я помню, что мои волосы когда-то были точно такими. Его зубы белее моих, потемневших, как и весь я. У меня слегка неправильный прикус; у него все в порядке. Как и я, он опускает взгляд, когда улыбается, хотя делает это неохотно и не часто. Я часто спрашивал себя, почему. Это жест застенчивости? Покорности? Страха? В любом случае это привычное и машинальное движение, которое я не могу контролировать, а наблюдения за Аланом напоминают мне о том, что я слишком большую часть жизни провел, отводя взгляд или отворачиваясь.
Очень редко доводится услышать со стороны собственный голос, как его слышат другие, но Анна подтверждает, что голос Алана имеет тот же самый тембр. Думаю, его можно назвать гортанно-хрипловатым, что звучит не так уж неприятно. Смеется он еще реже, чем улыбается, и его смех обычно короткий и носовой. Я тоже так смеюсь, и тоже нечасто. Когда он растерян, что в то время бывало нередко, он указательным пальцем почесывает голову сбоку, как шимпанзе, когда подражает задумавшемуся человеку. То, что я делаю то же самое, как заметила Анна, заставляет меня ежиться от отвращения. Он постоянно подражает мне, хотя и без всякой задней мысли. В первые месяцы нашей совместной жизни мне казалось, что меня непрерывно передразнивают, и это было очень тяжело.
В этом смысле Алану повезло: он не видел себя во мне.
Я обрезан. Алан, насколько я знаю из дневниковых свидетельств Анны, нет. Я не жестикулирую, когда разговариваю. Думаю, я этому научился, привил себе кое-какие хорошие манеры. Может быть, поэтому и Алан не жестикулирует, когда говорит. Не знаю, определено ли это генетически, но, когда я смотрю на него, на его неподвижные руки, прижатые к бокам, это кажется неестественным.
Если ему интересно то, о чем ему говорят, особенно Анна, он слушает, наклонив голову набок, как щенок. Я очень надеюсь, что не делаю так. Один раз я видел, как он плачет. Я не плачу.
Мы оставались в Оттаве, в квартире на Фриэл-стрит, три месяца, до конца ноября. Мы жили также в Виннипеге, Риджайне и Калгари. Из этих городов - конечно, если бы я мог жить там самостоятельно - мне больше нравилась Оттава, город величественный, спокойный, настоящий.
Обычный распорядок наших дней в Оттаве был таким. Утром, после завтрака, пока я выполнял разные поручения и задания - порой ненужные, только чтобы удалить меня из квартиры, - Анна несколько часов учила клона говорить и читать. Она быстро забросила книги, купленные в Монреале. Каждый вечер она читала ему "Принца и нищего", затем "Оливера Твиста", и он слушал. (Он не интересовался книгами, где главными действующими лицами являлись животные или игрушки, а также не любил сказки и явное фэнтези.) При первой возможности мы набрали полку книг, легких для чтения, иллюстрированных словарей и прочего, чем Алан, похоже, остался доволен. Но Анна быстро заметила, что лучше всего он поддавался обучению в форме рассказа, систематического и подробного. Она делала это всякий раз, когда Алан изъявлял желание слушать. Он не слишком стремился выучить язык.
Она рассказывала об окружающем мире, начав с квартиры и при помощи детского атласа перемещаясь наружу. Когда, по ее мнению, поведение Алана стало более цивилизованным и предсказуемым (понадобилось всего несколько недель обучения), а его открытая враждебность ко мне уменьшилась - он разрешил мне, например, спать в одной с ним комнате, - мы стали выводить его в общественные места. После обеда, если погода была хорошей, он и Анна шли на улицу. Сначала они не слишком удалялись от квартиры, но со временем отважились заходить подальше. Иногда с ними гулял и я, хотя в таких случаях Алан был менее предсказуем и его было труднее контролировать. Ему нравилось наблюдать за сменой караула. Он любил гулять вдоль канала, стоять на площади перед Шато-Лорье. Ему нравилось смотреть на прохожих. Нравилось разглядывать пары, группы юношей и девушек, идущих вместе, хотя его явно тревожили компании, состоящие из одних мужчин, молодых или постарше. Анна рассказывала ему о том, что он видит. Мы купили детскую энциклопедию о человеческой анатомии и физиологии. Анна называла Алану части тела, его и свои - я всячески старался не присутствовать на этих уроках, - и они обращались к тексту. Она рассказывала ему об истории, например, о второй корейской войне, которую изучала сама. Алану нравилось, когда она рассказывала о войне. Время от времени - что ему не очень нравилось - она привлекала меня, чтобы дать ему представление об арифметике, о числах, простых действиях сложения и вычитания. Ни она, ни я не говорили с ним о смерти.
Больше всего Алану нравилось - как и самой Анне, - если она рассказывала о себе, о своей жизни. (Она пыталась рассказывать ему обо мне, но это интересовало его меньше. Хотя он находил подленькое удовольствие в истории о том, как я скатился на заднице с заснеженного холма в Эймсе, когда догонял Анну и Сару.) Некоторые истории он просил повторить снова и снова. Ему очень нравилось, когда рассказ обрастал подробностями, и ни одна из деталей не упускалась, но терпеть не мог сокращений. Особенно он любил одну историю Анны и готов был слушать ее, как одержимый. Это была история про дикую яблоню. В наиболее кратком пересказе она звучала так:
"Когда я была маленькой девочкой, лет шести-семи, однажды утром я сидела дома. Было лето. Мне было нечего делать. Я спросила маму, можно ли поиграть на заднем дворе. Я задумала влезть на старую дикую яблоню, что там росла. Я всегда мечтала это сделать. Мама разрешила мне пойти погулять, но запретила залезать на дерево.
- Ветки тонкие, - твердила мне она, - хрупкие, и если ты заберешься на них, они сломаются.
Я заверила ее, что не полезу на дерево. Вышла во двор. На заднем дворе довольно скучно, если ты один. И я решила забраться на дерево. Я уже лазала на яблоню, несмотря на запрет матери, но никогда не забиралась очень высоко.
Я поднялась к нижнему ряду веток и уселась там. Ветки были толстыми и крепкими. Я немного посидела там, рассматривая двор и дом и поглядывая в кухонное окно, чтобы вовремя заметить маму.
Потом полезла выше. Нашла сук и уселась на него. Ветки там были тоньше, но с легкостью выдерживали мой вес.
Я полезла выше. Теперь я находилась на уровне второго этажа нашего дома. Но ветки не ломались.
Я поднялась еще выше. Забралась на самую макушку дерева. Добравшись до верха, я услышала, как ветка, на которую я опиралась, треснула и сломалась. Я упала. Так вышло, что при падении я не задела ни одной ветки и плюхнулась (это слово из всей истории нравилось Алану больше всего) на лужайку. Я приземлилась в нескольких дюймах от места для барбекю, огороженного кирпичом. На мне не было ни царапины. Я встала и отряхнулась. Мама подошла к кухонному окну, как раз когда я падала, и видела все. Она страшно испугалась, а когда поняла, что я цела и невредима, очень рассердилась. Она отругала меня, а потом отправила на весь день в комнату. Вечером я осталась без ужина".
Боюсь, я не нахожу в этой истории ничего особенного, да и рассказчиком Анна была довольно посредственным. (Сам я в устном жанре безнадежен, поэтому никогда и не пытаюсь.) Можно поразиться тому, что она не разбилась и даже не оцарапалась - хотя, думаю, Алана интересовало что-то другое, - и все-таки история была абсолютно заурядной. Не знаю, почему Алан ее так обожал.
Грустно говорить об этом, но, несмотря на все усилия и таланты Анны, было ясно, что в основном Алан изучает язык и получает представление о мире из телевизора. Он смотрел его все время, когда мы ему разрешали и даже когда не разрешали. Мы с Анной не сходились во мнениях по этому поводу. Анна приводила доводы в пользу телевидения, с разумными ограничениями: оно помогает овладеть языком, социализироваться, способствует росту культурного уровня. Я же считал, что оно бессмысленно и бессодержательно. Просмотр телевизионных программ служил и другой цели: Алан замирал, как только включали телевизор, и это было единственное время, когда она могла спокойно оставить его наедине со мной. Единственное время, которое она могла посвятить себе.
Глава десятая
Алана пленяли зеркала, ему нравилось собственное отражение. Можно предположить, что в Отчужденных землях не было зеркал - трудно представить, чтобы правительство позволило клонам видеть себя, искалеченными или невредимыми, - но Алан не просто увлекся новым для себя предметом, он испытывал подлинное и непреходящее восхищение. Мы то и дело замечали, как он рассматривает себя в зеркале над раковиной (он замирал там, как прикованный, гораздо чаще и дольше, чем можно было вообразить), в зеркале во весь рост на двери спальни, в зеркале прихожей, в ручном зеркальце Анны. Во всех квартирах, где мы жили до переезда сюда, он, если мы не давали ему никаких заданий, только и делал, что переходил от одного зеркала к другому, наслаждаясь зрелищем самого себя в разных рамах и разных размерах. Он рассматривал себя в витринах, в окнах автомобилей, в лужах, в столовых приборах. Мы находили столь неутомимую одержимость неправильной и делали все возможное, чтобы этому помешать. Как-то раз я спросил его о причине такого тяготения. Не помню, как я сформулировал вопрос, в любом случае грубый, но он ответил лишь одно: "Ты смотришь на себя". Но я смотрю на себя - когда бреюсь, чищу зубы и так далее - почти без интереса и без всякого удовольствия. (Сейчас я бреюсь каждый день, моя щетина стала серой и жесткой. Но в возрасте Алана мне почти не приходилось бриться. Он бреется раз в неделю, довольно ловко.) Так или иначе, но мне кажется, что Аланом двигало не тщеславие. То есть он смотрел на себя в зеркало не потому, что ему нравилось свое отражение, хотя может быть и такое. Мне казалось, что он безразличен к своей внешности и одежде. Стоя перед зеркалом, он не приглаживал волосы, не принимал нарочитых поз или, скажем, не рассматривал свои зубы. Похоже, его не заботило, каким его видят другие. Думаю, ему просто нравилось смотреть на себя, нравилось видеть себя, потому что в душе он себе нравился. Не так, как вы думаете. Вы предположите, что его не учили и не поощряли любить себя. Однако пока мы не сказали ему, кто он и чем является - говорила Анна, я стоял рядом, олицетворяя его невинность и его мучительное предназначения, - он продолжал находить себя привлекательным.
Я обдумывал этот вопрос себялюбия, удивляясь своей реакции на Алана. Может ли моя реакция относиться только к Алану? Может, все мои реакции направлены в две стороны, одновременно наружу и внутрь? И, реагируя на Алана, я в то же время реагирую на себя?
Говоря о себялюбии, я подразумеваю две вещи. Во-первых, есть любовь к себе, побуждающая нас действовать в собственных интересах (своеобразная форма эгоизма). А еще есть подлинная любовь к себе, побуждающая нас преследовать самые лучшие цели - такие, как стремление любить себя и быть любимым именно так, как, будучи в здравом уме, мы больше всего хотим любить и быть любимыми. Глядя на Алана, я вспоминаю второе. Этот ли вид врожденного себялюбия двигал им? Думаю, да. Так и должно быть. У меня были любящие родители, но я не могу вспомнить, чтобы когда-то чувствовал подобное. Именно отсутствие себялюбия - все эти отказы и ограничения, извинения, беспрестанные насмешки над собой - сделало меня человеком, болезненно потакающим своим желаниям.
Я не надеюсь найти ответ на другой вопрос: можно ли уравнять любовь к себе и любовь к другим? Может ли человек, который ничего не любит, быть любимым другим человеком или самим собой? Каково это - жить с закрытым сердцем?
Почти так же, как свое отражение, Алан любил рассматривать фотографии.
- В Айове, - говорила Анна, - когда он жил у меня, он с увлечением разглядывал мои фотографии. Все, что были развешаны в рамках по дому. Портреты мужа, детей, внуков. Моей матери. Фотографии семейного отдыха. Студенческих балов. Церемоний вручения дипломов. Фотографии команд. Он постоянно возвращался к ним. Он пересмотрел каждую страничку в моем свадебном альбоме, очень медленно. Альбомы, которые я делала для моих детей, с фотографиями и вырезками. Знаешь, у меня очень много дурацких фотографий, смешных, но он ни разу не улыбнулся. Он был очень серьезен. Так странно было это видеть.