Учебные годы старого барчука - Евгений Марков 16 стр.


***

Вечером прибежали к нам в больницу старшие братья. Злобный Нотович ушёл с дежурства с самого послеобеда, и добряк Гаевский без всяких отговорок отпустил к нам братьев на целый вечер, всё равно завтра было воскресенье и не нужно готовить уроков. К счастью нашему, все больные были заняты и не мешали нам собраться одним в задней комнате в свой собственный тесный братский кружок. Баранок, соскучив курить и плевать целый день, устроил у своей кровати карточную игру, в которой приняли участие даже Ильич с Гордеевной.

Это была какая-то поистине запорожская игра, в которой то и дело били картами по носам, кричали, ссорились и спорили.

Зато у нас в маленькой комнатке, вокруг жарко топившейся голландской печки, было тихо и уютно. Мы упросили Ильича оставить нам в полное распоряжение два большие чайника с чаем и кипятком, послали Гордеевну за лимоном и булками, и устроили себе своего рода домашний чай, донельзя понравившийся братьям.

- Вот что-то завтра будет! Жалко, что вы в больнице сидите, другой раз этого не увидишь! - сообщал нам Анатолий новости дня, с наслаждением уплетая мягкую булку с чаем. - Дуэль назначена в восемь часов. Я нынче за обедом осмотривал нож Второва. Чистый кинжал! Так до кости и прохватит, если хорошенько махнуть.

- Мурзакевич только слава что большой, а он мямля, неповорота! - сказал Борис. - Куда же ему с Второвым сравниться? Второв, во-первых, сильнее в пять раз. Ведь он ещё нам с Анатолием товарищ был, четыре года в первом классе сидел; уж он навык.

Мы все горою стояли за Второва и предрекали Мурзакевичу плохой конец.

Однако разговор наш как-то сам собою перескочил на зимнюю дорожку, на грядущие святки, на далёкий ольховатский дом; и Второв с Мурзакевичем, и смертный поединок, и все шумные волнующие интересы гимназии были незаметно забыты и отодвинуты бог знает куда. Мы всецело потонули в сладких воспоминания и ещё более сладостных ожиданиях нашей родной ольховатской жизни. Строили самые фантастические планы, волновали себя самыми невозможными предположениями.

А берёзовые поленья, горевшие в кафельной печке, пели в аккомпанемент нашей болтовне, в докрасна раскалённом жерле, ещё более фантастические и ещё более несбыточные песни, шипя, свистя и треща, гудя в печную трубу как в исполинский охотничий рог, и обдавая нас по временам будто мелкими выстрелами пистолета, букетами огненных искр, с треском вылетавших изнутри. За посиневшим и поседевшим от морозу большим окном слышалась удалая песня разыгрывавшейся к ночи зимней вьюги, вторившей песням огня, и неожиданно врывавшейся торопливым озябшим дыханием сквозь открытую печную трубу в его жаркое и яркое царство, на мгновение наполняя его трепетом и смятением.

В сердце нашем как живые воскресали впечатления давно знакомых и дорогих зимних вечеров в нашем старинном деревенском доме, вокруг пылающего бабушкина камина, когда ставни колотятся на крючках, словно зубы озябшего человека, и на дворе воет, как голодная собака, набегающая с тёмных бесприютных полей зимняя вьюга.

Борис принёс нам под мышкою опрятно завёрнутую в чистые листы бумаги толстую тетрадь своих сочинений, собственноручно тщательно сброшюрованную им и переплетённую в цветную обложку в виде настоящей печатной книжки.

С восхищением, которого никому из нас уже не пришлось испытать потом в свои зрелые лета, читая и покупая действительно изящные и действительно дорогие издания знаменитых писателей, благоговейною рукою развёртывали мы один за одним эти изумлявшие нас листы, исписанные однообразно чётким, почти стоячим почерком, со всем внешним характером подлинных печатных столбцов, кое-где прерываемые живописными оазисами самых интересных виньеток, искусно нарисованных тушью, а иногда чередовавшихся с целыми картинками на отдельных листах, как это обыкновенно делается во всех иллюстрированных изданиях. Одно уже заглавие книжки, выгравированное крупною каллиграфиею совсем-совсем таки так, как печатались заглавия известных нам романов и путешествий, с обозначением томов и частей, автора и типографии, приводило нас в неописанный восторг.

"Пан Холява, или Хутор в степи, исторический роман в трёх частях Бориса Шарапова, с рисунками и политипажами. Крутогорск, 1848 года. Типография Шарапова", и на другой стороне этого невероятного листка точно так же, как на всякой настоящей книжке: "Печатать дозволяется с тем, чтобы по отпечатании было представлено в цензурный комитет узаконенное число экземпляров. Цензор Никитенко". Можно ли было вообразить себе что-нибудь более убеждающее в принадлежности этого нового романа к заправским "всамомдельным" романам? И "оглавление", и "вступление", и "предисловие к первому изданию", и "опечатки" на последней страничке, - всё, всё до капли красовалось, как в каждой "настоящей книжке", в этой удивительной самодельной книжке нашего молодца Бориса.

"Оглавление" просто голову кружило. Одна глава заманчивее другой: чёрный всадник, тайна ночи, бой на распутье, побеждённые победители, таинственный пустынник, любовь до смерти, - всё там было, и было ещё больше, чем всё, чего выразить было нельзя, и чувствовало и понимало только наше детское сердце, трепетавшее радостным любопытством, счастьем нового открытия и братскою гордостью. Рисунки были отделаны Борисом так же мастерски, как и текст книги, и ещё живее подзадоривали наше любопытство.

Там мелькали, среди заманчивых коротеньких строчек разговора, самых интересных и доступных для нашего брата, - усатые и чубастые казацкие рожи, чёрные силуэты вооружённых всадников, поэтическая ветряная мельница на кургане, освещённая луною, с таинственною шепчущейся парочкой, окровавленный труп и саблею в руке, с далеко откатившейся татарскою головою, - мало ли что ещё! Добраться до всего этого, узнать доподлинно, на какой подвиг выехала эта удалая дружина с ружьями и пиками, кто так лихо смахнул эту зверскую башку с поганого татарина, - этого наслаждения вместить не могла взволнованная грудь. Хоть все мы, братья, усердно занимались сочинительством, хоть у каждого из нас были наготовлены и поэмы, и драмы, и рассказы, и повести, которые мы читали друг другу, хоть Анатолий даже принёс с собою в больницу свою новую повесть из индийской жизни под заглавием "Кровавая ночь в провалах Бенаар Пурамы", - но все мы хорошо сознавали, что всё это далеко не то, "не настоящее", что всё это только слабые попытки достигнуть чего-то, и что только теперь, в новой книжке Бориса, мы узрели, наконец, это "настоящее".

Целых три часа непрерывно читал нам Борис изумительную историю удалого пана Холявы, и мы слушали её, затаив дыхание, боясь пошевельнуться. Восторгу нашему не было предела. Мы и хохотали, и плакали, и млели в немом наслаждении. Слава Бориса, как великого романиста, гениального рисователя, неподражаемого писателя, выросла среди нас в один этот вечер непоколебимее скал Гибралтара и выше облаков небесных. Каждый из нас уже придумывал в своей возбуждённой фантазии, что бы такое создать самому, хотя издали подобное великому творению Бориса.

Картёж уже давно кончился, Баранок храпел на всю больницу запорожским басом, и даже Ильич, хотя ещё не раздевшийся, спал глубоким сном на кожаном стуле, прикорнув головою к столу, когда Борис дошёл до заключительных строк последней главы. "Ага! Так узнай же мощную руку Грицка Холявы, подлый бусурманин! - грозно воскликнул таинственный воин, взмахнув кривым ятаганом, и в то же мгновение красная усатая голова Юсуф-Бея покатилась, мигая помертвевшими глазами, оставляя за собою на зелёной траве девственной степи ужасный кровавый след.

Конец третьей и последней части. Борис Шарапов".

Торжественно закончил Борис и отвалился, вперив в нас безмолвный взгляд, на спинку стула, словно подавленный и утомлённый и славою, и сознанием непобедимой прелести своего творения.

Я долго не мог заснуть, переваривая разгорячённым мозгом только что прослушанные чудные сцены Борисова романа. Меня положили рядом с Алёшей, так как обоих нас перевели в заднюю, самую уютную комнату, где только и были две кровати, да и те не казённые, а скорее домашние, деревянные, широкие, с точёными яблоками на всех четырёх столбиках. Мы ещё поболтали с Алёшей часа два по уходе братьев, и только часу во втором я забылся тревожным сном, полным фантастических грёз.

Но вот одна из этих грёз овладевает мною не на шутку. От неё ничем не отделаешься. Она разрастается всё дальше, всё упорнее, чудится смутно, что это уже не грёза, а какая-то ужасная непостижимая действительность. Я брожу в непроглядном чёрном лесу, чуть продираясь сквозь его чащи ослабевшими усталыми ногами. Вдруг ноги эти подламываются в какую-то пустоту, и я стремглав лечу вниз. Несомненно, это медвежья яма… Я уже слышу под собою гневное ворочанье медвежьей спины. Она подбрасывает меня из стороны в сторону, но мне некуда деться в тесноте ямы. Разъярённый рёв зверя стоит в моих ушах, и его мохнатые лапы охватывают и ощупывают меня, словно выбирая местечко, с которого удобнее было бы удобнее отведать моего злополучного тела.

В смертельном страхе я открыл глаза… Глаза видят перед собою что-то неразличимое, непонятное, ещё более страшное, чем сам медведь. Огромное чудовище головою под потолок неясно вырезается в полумраке комнаты при самом входе в неё, загораживая собою высокую арку. Оно глухо ревёт и кивает мне из-под потолка, готовое сейчас двинуться на меня, и гигантская чёрная тень, падающая от него через всю маленькую комнату на противоположную стенку, ползёт, дрожит и перебегает мимо моих глаз, как чёрные крылья сказочной летучей мыши.

А кровать мою подбрасывает вверх и сердито сотрясает другое чудовище, на хребте которого я теперь качаюсь, как утлый челнок на морских волнах. Из-под кровати, будто жадные щупальца спрута, вытягиваются с обеих сторон длинные мохнатые лапы, ищут меня, то и дело ныряя назад с быстротой и увёртливостью змей.

Света нет, а между тем я всё вижу. Настолько вижу, что ничего не могу понять, и только могу леденеть от беспредельного ужаса.

И вдруг - страшилище, вытянувшись выше, шагнуло ко мне… Без памяти я вскочил с своей кровати на ноги и, по инстинкту самозащиты, мгновенно сорвав с столбика кровати тяжёлое точёное яблоко, со всего размаху послал его навстречу надвигавшемуся на меня чудовищу. Привычная ручонка деревенского драчуна, наловчившегося в метании мячиков, камней и стрел, не промахнулась и в эту минуту ужаса. Деревянное ядро попало во что-то мягкое и безвредно отскочило на пол. Волоса поднялись на моей похолодевшей голове, и мне показалось, совсем отделились от неё. Но прежде, чем я мог что-нибудь понять или обдумать, мальчишечья рука сама собою опять схватила другой точёный шар и с судорожною силою запустила прямо в голову неведомому страшилищу. В то же мгновение дикий крик ужаса вылетел из моих обезумевших уст. Но он потонул в другом, ещё более отчаянном крике, треске и стуке. Огромная фигура тяжко рухнула на пол, казалось, из-под самого потолка, и вслед за нею с громом посыпались на пол скамьи и табуретки. Из-под кровати моей поспешно вынырнула лохматая фигура и стремглав бросилась через арку в другую комнату. Но после падения чудовища в комнате нашей настолько посветлело, что при всём моём невыразимом испуге я не мог не узнать хохочущей рожи Калмыкова, одетого в вывороченный бараний тулуп с шерстяными чулками на руках.

Алёша, вскочивший спросонья на пол, был уже около меня.

Между тем из обломков разрушенного страшилища продолжали раздаваться отчаянный крик и ругань. Запутавшись в огромный суконный занавес, снятый с большой арки больницы и служивший мантией страшилищу, Баранок никак не мог высвободиться из-под навалившихся на него развалин Вавилонской башни, им же неблагоразумно сооружённой из таких зыбких опор, как больничные табуреты. Мы сейчас же узнали знакомый голос, и оправившись от испуга, уже старались помочь подняться низвергнутому пугалу. Из соседней комнаты прибежали к нам человека три босоногих белых фигур, и нашим общим усилиям удалось, наконец, размотать из широчайшего занавеса неуклюже барахтавшегося в нём и оравшего от боли Баранка.

- Ах ты, сволочь проклятая! - кинулся он на меня, нанеся мне тумак кулаком между плеч прежде, чем я успел увернуться. - С тобою шутят, а ты, мерзавец, смеешь прямо в лоб чем попало в человека бросать! Ведь ты меня чуть насмерть не убил, разбойник! Ты ведь мне левый глаз совсем вышиб и висок раскроил!

- Простите меня, Баранок! - со страхом оправдывался я, отскочив за свою кровать. - Я, ей-богу, думал, что это вправду чудовище какое-нибудь… Я сам себя не помнил… Если бы я знал, что это вы…

- Если б ты знал, анафема! А мне легче теперь, что ты не знал? Ты должен понимать шутки! - говорил, захлёбываясь, Баранок, у которого всё лицо было измазано лившеюся кровью. - Что ж ты теперь из меня сотворил? Ты меня навек покалечил! Постой же, я тебя проучу, чертёнок! Вот только глаз сейчас перевяжу, - прибавил он, отходя к столику с водой и видя, что я твёрдо решил избежать второго тумака.

- За что же вы его будете проучивать? - вступился Алёша. - Вы сами во всём виноваты, а его хотите бить ни за что! Вы его и так насмерть перепугали… Разве можно сонного так пугать? Он мог на месте с ума сойти… Он ещё маленький.

- Я вот вас обоих, щенков паршивых, проучу, будете впредь умничать! - бесился Баранок, поливая холодною водою платок и прикладывая к разбитому глазу. - Думаете, барчонки важные? Вы, должно быть, ещё не отведали ни разу казацких галушек. Так я вас попотчую!

- Ничего вы не смеете сделать! - отбивался Алёша, храбро стоя своею худенькою и нежною фигуркой в белой рубашонке перед огромным черноволосым запорожцем. - Я ещё инспектору завтра на вас пожалуюсь, что вы больного брата чуть насмерть не перепугали. Что это за мужичество? Тут вам не гайдаматчина ваша… Тут благородные дворянские дети воспитываются, и вам не позволят уродничать!

Другие больные тоже вступились за меня и уговаривали разъярённого Баранка.

- Чем же он виноват? Разве он мог спросонья догадаться, что это вы… Ведь он, небось, сам перепугался не на живот, а насмерть!

Баранок продолжал ругаться и грозить, хотя сам вполне сознавал свою полную несправедливость. Но кровавая шишка над его левым глазом пухла и наливалась так быстро, и он испытывал такую жгучую боль, что ему необходимо было срывать на ком-нибудь досаду. А главное, ему было бесконечно стыдно всех нас, окружавших его малюков, что вот он, Баранок, шестиклассник и лихой запорожец, так глупо одурачен своей собственной выдумкой, и что какой-нибудь клоп-шарапчонок может теперь по законному праву смеяться над ним перед всею гимназиею, какою дулею угостил он его, долговязого болвана.

Дело всё-таки обошлось без побоев. Внутреннее сознание собственной вины и дружные протесты больных, которые были третьего и четвёртого класса и не были расположены давать волю казацким тумакам, сдержали сердитого запорожца.

Мы все заснули только перед светом, и проснулись поздно. Было уже восемь часов, и на всех столиках стояли остывшие кружки чая, покрытые половинками французской булки.

Только мы с Алёшей умылись и прошли на цыпочках мимо храпевшего Баранка в приёмную поделиться с Ильичом интересною повестью о ночном погроме, как на крыльце больницы послышались необыкновенный шум и движение. Со стуком ударилась о стену распахнувшаяся наружная дверь, и Бардин с Яруновым, серьёзные и бледные как полотно, втащили под руки почти помертвевшего Второва. За ним шёл такой же бледный и больше всех растерянный Мурзакевич.

- Скорее ему руку перевяжите, Ильич! Жилу перерезал, - торопливо пробормотал Бардин, шумно протаскивая Второва на кожаный диван.

Второв, хотя шёл сам, но едва переступал ногами, и веки его были полузакрыты.

- Дайте пить, дайте воды… Это ничего, пройдёт, - прошептал он, облизывая запёкшиеся губы. - Только перевязывайте скорее, покрепче… Крови много ушло…

- Ей-богу, я не виноват, простите меня, голубчик Второв! - со слезами умолял Мурзакевич. - Ей-богу, я нечаянно, я совсем не думал, что в жилу попадёт!

- Ну вас совсем, не мешайте! - хмурился, отстраняя его, Бардин. - Наделали дел, теперь не поможете.

- Да ведь, господа, сами посудите, чем я виноват? - жалобно приставал Мурзакевич. - Ведь вы сами видели.

- Отстаньте, говорят вам, чего хнычете, как баба! - мрачно огрызнулся на него Ярунов. - Второв ранен, да и то не плачет. Убирайтесь отсюда, вам тут нечего делать.

- Да ведь он не умрёт, Ильич? Ведь он останется жив? - в отчаянии обращался к Ильичу Мурзакевич. - Господи Боже мой! Как это только могло случиться… И сам не знаю!

Ильич, испуганный не меньше вошедших, торопливо метался за бинтами и корпией, и никак не мог вспомнить, в каком ящике они были спрятаны.

- Вот ещё беда-то! - растерянно твердил он. - Как это вас угораздило? Чем это он порезал?

- Ей-богу, Ильич, я не виноват! - со слезами оправдывался Мурзакевич. - Ведь они же все видели… У нас был уговор не касаться груди и лица… Как Второв ударил в меня первый раз, я и отскочил вбок, и сам не знаю, как рукою махнул… Смотрю, ножичек весь в крови… Он, должно быть, наскочил очень близко… И как нарочно, жилу большую! - зарыдал он. - Господи! Что мне теперь будет, несчастному!

- Прогоните его вон, Ильич! Он только мешать будет. Ещё надзиратель какой-нибудь на его вой приплетётся, - сердито говорил Бардин, стаскивая вместе с Яруновым окровавленную куртку со Второва.

Весь рукав рубашки был густо пропитан тёмною, быстро запекавшеюся кровью, неудержимо сочившейся из-под двух носовых платков, которыми была наскоро стянута рана.

- Пошлите, Гордеевна, скорее сторожа за Иваном Николаевичем! А то без него мы ничего тут не сотворим! - беспокойно сказал Ильич. - Может быть, артерию сшивать придётся.

Он нашёл, наконец, корпию и бинты и в ожидании перевязки стал поливать завязанную платками рану холодной водой.

- Ледку бы! - прошептал Второв. - Хорошо, когда холодно. А то как в печи горишь. На дворе много крови вышло. Должно быть, следы видны по снегу. Забросать бы надо.

- И то правда! - поддержал Ярунов. - Сейчас учителя станут собираться, как раз кто-нибудь увидит. Беги скорее, Мурзакевич, скажи Белокопытову и Саквину, чтобы сейчас же снегом засыпали след. И сам им помоги. Чтобы от самых дров заровняли.

- А после можно прийти, можно? - умоляющим голосом спросил Мурзакевич. - Ведь перевяжут, должно быть, всё пройдёт, ведь не может он умереть от этого?

- Ну ступай, ступай скорее! Будешь расчёсываться, пока инспектор узнает! - крикнул на него Ярунов.

Принесли полный таз льду и снегу и положили в него руку Второва. Все больные сбились кучею около него и с боязливым любопытством глядели ему в потускневшие глаза.

- Это он спотыкнулся, бедняга, почти сам на его ножичек наткнулся! - заметил Бардин, словно в ответ на безмолвный запрос толпы. - А то бы где э этому тюленю!

- Подвернулся проклятый камушек, а у меня ещё мозоль. Нога и подкосилась, - оправдывался почти шёпотом Второв, не открывая опущенных от слабости глаз. - Да всё равно… Такая, видно, судьба… Надо ж кому-нибудь одному…

К счастью, сторож встретил Ивана Николаевича сейчас же около гимназии, на базарной площади, где он, по обычаю своему, перелистывал у бродячих букинистов старинные книги. Иван Николаевич прибежал, запыхавшийся и заметно взволнованный, хотя не покидал своей шутливости и весёлого вида.

- Кого тут из вас зарезали? - спрашивал он ещё в прихожей, не успев снять картуза.

- Воспитанник Второв с порезанным biceps brachii, артерия глубоко прохвачена, - доложил Ильич, не отрываясь от своего занятия.

Назад Дальше