Учебные годы старого барчука - Евгений Марков 18 стр.


Карпо было попробовал первое время смирить безначалие третьеклассников и сломать рог гордыни их. Он стал было проникать сквозь опасные теснины между скамьями до самых дальних и высоких притонов задней стены, где издревле покоились, подпирая хребтами стену, басистые, обросшие волосами, пахнувшие трубкой и водкой, атланты третьего класса: Мирошенко, Кривоногов, Судаковский и другие, наводившие ужас на "сынов Божиих", огромные "сыны Еноха", сидевшие в нём четвёртый год сряду и свято хранившие заветы предков. Там, на этой задней скамье, уже не учили географий, уже не переписывали переводов, а резались начистоту в три листика и метали штоссы, продолжая некстати прерванное досадным классом приятное ночное времяпрепровождение своих вольных квартир. Позванивали кое-когда на этих "горах Ливанских" и бутылочки, поигрывали на переменах гармоники, скворцы и чижи приносились туда совсем с клетками, и вообще беспрепятственно производилась выставка всяких любопытных предметов природы и искусства человеческого, сопровождаясь иногда небезвыгодною торговлею. В эти безопасные убежища "гор Ливанских", задвинутые к стене десятью тесными рядами парт, приходили иногда шестиклассники и семиклассники, а не то наш брат третьеклассник, прятаться от уроков, и пролёживали, бывало, там целый класс то под скамьёю, то прямо на скамье, смотря по степени опасности.

- Эх, выспался, господа, славно! - скажет, бывало, поднимаясь и аппетитно позёвывая, после звонка кто-нибудь из этих иноземных гостей. - Не слыхал, как и класс окончился… Спасибо вам за ночлег!

И пойдёт себе, как ни в чём не бывало, назад к своим товарищам, благополучно миновав таким манером Сциллу греческой или Харибду латинской единицы.

Неблагоразумная решимость бедного Карпо проникнуть в дебри "сынов Еноха" с первого же разу оказалась для него едва не гибельной. Смущённые его неожиданною дерзостью, древние старцы класса сначала действительно побросали на пол папироски, которые они спокойно курили под скамьями, но потом быстро оправились и мигнули с коварной усмешкой другим скамьям. В то же мгновение, будто не своею силою, все десять тяжёлых парт, стоявшие впереди, придвинулись вплотную к стене, по которой пробирался Карпо, и бедняга очутился запертым, как в погребе, в заднем углу класса, лицом к лицу с угрюмыми волосатыми старцами.

- Что тебе нужно от нас, небритая рожа? - спросили угрюмые старцы, поднимаясь во весь свой рост. - Мал тебе класс, что по всем закоулкам лазаешь? Не пускайте его отсюда, господа! Арестуем его на целую лекцию…

Напрасно бедный Карпо грозил, ругался, усовещивал. Парты не раздвигались, и голос его потонул в невообразимом гвалте. Весь класс поднялся на ноги и по столам, по скамьям двигался с хохотом к беспомощно осаждённому Карпо. Инспектор, встревоженный шумом, распахнул дверь и остановился, как вкопанный, перед неожиданным зрелищем. Несколько секунд он молча любовался на это оживлённое и оригинальное гулянье класса по партам. Он не мог сообразить, куда же дели злополучного Карпо. Наконец, он отыскал его глазами в его импровизированном заточении, бледного, растерявшегося, перепуганного, и при виде его плачевной фигуры не мог и сам удержаться от смеха.

- Что это вы затеяли? Фуркулы Кавдинские в классе устраивать? - кратко, но выразительно спросил инспектор.

Все шесть старцев были в тот же день жестоко выдраны розгами, а остальной класс три дня оставался без обеда. Но этого одного урока было достаточно, чтобы на веки вечные отбить у легкомысленного Карпо охоту повторить свою неблагоразумную экскурсию в горы Ливанские. С этих пор он сдался третьему классу и покорился его законам.

***

Беда была тем учителям, которые не следовали политическому образу действий сообразительного Карпо, а пребывали в постоянной "священной войне" против гимназистов, не имея в то же время настолько характера и авторитета, чтобы сломить своеволие класса и навесть на него спасительный ужас. К этим безустанным и безнадёжным воителям принадлежали француз и немец, которых баллы почти не принимались во внимание на экзаменах, и которых ученики поэтому не ставили ни в грош.

Француз Pralin de Pralie отделывался ещё довольно дёшево, потому что класс его был всегда весёлый. Он корчил из себя перед нами не то шута горохового, не то какого-то загадочного мудреца из школы циников, ничего в классе не делал, ничего от нас не требовал, зато преядовито посмеивался над всем и над всеми, даже над нами, даже над самим собою.

Придёт, бывало, в класс весь сияющий какими-то непонятными злыми улыбками, потирая от удовольствия руки.

- Читайте молитву!

Мы живо отблаговестим "Преблагий Господи", нарочно, ради француза, перевирая слова молитвы, и с особенным шумом и смехом, тоже ради француза, усядемся на скамьи.

- Ну да и сволочь же вы отпетая, мои миленькие! - с тою же циническою улыбкою, готовою, кажется, проглотить всех нас, объявляет нам Pralin de Pralie. - Думаете, басурман, французишка нечестивый, молитвы вашей не поймёт. Да вы знаете ли, дурачьё, что я лучше вашего архиерея всё священное писание наизусть знаю. Я ведь в знаменитой иезуитской коллегии полный курс окончил, у знаменитых профессоров, у Аббе Николь, у Девержье… Ваши здешние учителишки мне в подмётки не годятся. Так только не хотелось в университет идти в профессора… Жена не пожелала.

- Август Августович, да ведь вы, кроме французского, ничего не знаете? Вас же никуда б не пустили! - убедительно замечает ему вкрадчивым и вежливым голосом Сатин, почтительно вставая с первой скамьи.

- Ах, какой же ты болван, какой великий болван, моя душенька! - говорит Август Августович с ласковою улыбкою, устраиваясь на кафедре и неторопливо раскрывая классный журнал. - Сейчас видно, что из волчанских; у вас в Волчанске дурак на дураке сидит, дураком погоняет. Ну, где тебе, душа моя, понимать, что я знаю… Разве по-французски не всё те же науки? Науки-то и идут все из Франции, коли хочешь знать, глупыш ты этакий!

- Ну, уж это вы хватили, Август Августович! - вмешивается Ярунов, не вставая с места. - Куда ж французам до немца! Французишки так только, булавочку какую-нибудь выдумать, галстучек… Пустяки разные… А немцы - вот те уж настоящие учёные.

- Всё это отлично ты декламируешь, мой миленький, - ехидно улыбается ему Pralin de Pralie. - Только нежно от скамеечки окорока ваши приподнять, когда с учителем объясняешься… А то, я видал, за чуб таких поднимают, душа моя… Ты, должно быть, учился вежливости у пирятинского чабана?

- Всё ж лучше поучиться у своего, чем у французского портняжки, - размышляет вслух Ярунов.

- Совершенно правильно, дружочек миленький, совершенно правильно! - слегка перекосоротясь, продолжает Pralin de Pralie, обмакивая перо в чернильницу и отыскивая что-то глазами в журнале. - А я вот вашей милости за вашу пирятинскую вежливость одну единичку маленькую из поведения нарисую… Пусть господин инспектор порадуется на неё перед обедом. Можно ведь? - спрашивает он, лукаво подмигивая самому Ярунову.

Класс весь хохочет, и Pralin de Pralie хохочет веселее всех.

- Что ж! Нашпионничайте ему ещё что-нибудь! Порадуйте своё сердце, - спокойно отвечает Ярунов.

- Ведь люблю его, господа, серьёзно люблю! - опять разражается радостным смехом француз. - Я имею к таким слабость. Нагрубил, так уж прямо. Ей-богу, молодец! Ну, cher monsieur Ярунов, будьте так любезны, пожалуйте к вашему покорнейшему слуге, сюда, к кафедре, avec votre livre et votre cahier de traduction. Будем смотреть, что вы нынче приготовили.

Ярунов берёт книгу у товарища с задней скамьи и, мрачно нахмурившись, без особенной охоты двигается к кафедре.

- Et bien, et votre cahier?

- Какая "cahier"?

- Перевод!

- Вы никакого перевода не задавали.

- Брехать изволите, душенька моя… В журнале записано "La vie arabe", три первые параграфа.

- Вольно вам писать… Вы весь класс проболтали, не хуже нынешнего, а задавать ничего не задавали… Разве вы нам когда-нибудь задаёте?

- Прелестно, mon cher ami, возвратитесь с миром на ваше место… И получите в награду ещё одно копьё, чтоб уж пара была.

Весь класс опять смеётся, и опять Pralin de Pralie искреннее всех. Он изящным жестом ставит единицу "из успехов" и приветливою улыбкою провожает на место ворчащего Ярунова.

- А за две единицы и поронцы могут произойти не в далёком будущем, мой душенька! - утешает он его по пути. - Ну-с, надо однако и заняться чем-нибудь, господа. Адамович, у тебя есть книга? Lisez quelque chose a livre ouvert…

Адамович довольно долго муслякает пальцами книгу и наконец начинает читать, спотыкаясь и заикаясь, какой-то отрывок из Бюффоновой естественной истории.

Впрочем, посетитель, который бы вошёл в эту минуту в класс, наверное, ни за что не догадался бы, что у нас происходит чтение красноречивого французского нравоописателя животных, а скорее бы подумал, судя по тяжкому деревянному выговору всех слов и букв, что бедный наш Адамович с усилием одолевает какую-нибудь латинскую "Historia Naturalia" Плиния, или одного из его римских последователей.

- Скверно читаешь, душа моя… Не по-французски совсем… Понятия не имеешь о французском выговоре. Разве можно произносить "коменсемент"? - спокойно, словно мимоходом, замечает ему Pralin de Pralie. - Ведь вы же не бурсачьё, а дворяне благородные. Вот mon ami Ярунов полагает, что я портняжка… Но mon ami Ярунов врёт, господа! Клянусь вам, врёт как зелёная лошадь. Мой отец действительно принуждён был добывать хлеб шитьём платья, потому что он был эмигрант. Но мы всё-таки старинного рыцарского рода, от одного корня с герцогами Тремуйль… У нас даже и герб герцогский, если хотите.

- Золотой шиш под графскою короной! - крикнул кто-то сзади.

- Не шиш, а замок с зубцами, душенька моя, о котором ты, дурень, и понятия не имеешь. Рыцарский замок… Мои предки ведь были рыцарями ещё тогда, когда твоя бабушка свиней босиком гоняла… - Последовал общий взрыв хохота, и все взоры насмешливо обратились к незримому собеседнику француза. - Дерзости-то вы все мастера говорить, - продолжал между тем француз с кротким вздохом. - А вот Бюффона строки не умеете прочесть! Великого Бюффона! Ах, господа, если бы вы знали, какой это удивительный писатель! - с улыбкою восторга перебил самого себя Pralin de Pralie, подкатывая к небу свои большие наглые белки. - Природа - это моя страсть! Признаюсь вам, я целые дни готов наблюдать этих прелестных крошечных тварей, зелёненьких, красненьких, жёлтеньких, которыми кишит каждый маленький уголок нашей земли. Да, господа, нужно изумляться мудрости Творца, который умел рассыпать столько чудес даже в этих ничтожный, не видных глазу созданиях…

Это была любимая тема рассуждений француза, которую он не скоро кончал и которой мы дожидались с особенным удовольствием, потому что Pralin de Pralie обыкновенно уже никого после этого не спрашивал.

- Представьте себе, например, хоть бабочки, эти летающие цветки, - начал было одушевившийся француз, но на этом слове он вдруг вздрогнул и быстро схватил себя за нос.

Довольно тяжёлый шарик из жёваной бумаги, метко направленный из самодельного арбалета кем-то на задней скамье, шлёпнулся ему как раз в переносицу. Всё лицо француза перекосилось от злобы и глаза засверкали бешеным огнём; но он улыбнулся обычною наглою улыбкой, с пеной в углах рта, и сказал притворно спокойным голосом:

- Опять в классе стрельбы затеваете, господа; это бы уж до двора оставили, - и переменив тон, добавил серьёзно: - Однако мы всё отвлекаемся. Будемте продолжать урок. Судаковский! Venez avec votre livre…

- Я не готовился! - мрачно пробасил Судаковский, лениво приподнимаясь до половины с задней скамьи и с усилием опираясь обеими руками на стол.

С его колен чуть слышно брякнул на пол только что спрятанный под скамью арбалет.

- Ничего… A livre ouvert почитаем. Иди сюда, к кафедре!

Pralin de Pralie словно избегал смотреть на Судаковского и как-то смущённо и без всякой надобности вперил глаза в свой журнал. Рука его, взявшая перо, заметно дрожала.

- Что ж я там буду читать! Я ж сказываю, что не готовился! - ворчал сердито Судаковский, неохотно и не спеша вылезая из своего давно насиженного гнезда, откуда почти никто никогда не смел беспокоить его.

Появление не середине класса огромного, сгорбленного, как старик, Судаковского, небритого и растрёпанного, в неопрятно расстёгнутом сюртуке, было до такой степени странно и непривычно для всех, что по классу пронёсся дружный сдержанный смех. Все хорошо знали, что ни один учитель не добьётся от Судаковского ни одного слова и не поставит ему ничего, кроме единицы. Поэтому неожиданная фантазия француза потревожить этого давно опочившего на лаврах классного старца казалась просто забавою.

Судаковский, громко вздёргивая носом и оправляя на ходу слишком уж бесцеремонно распущенные статьи своего туалета, схватил по дороге с первой скамьи французскую хрестоматию Трико и грузно придвинулся к кафедре учителя.

- Ну, что ж тут я буду читать! - грубо сунул он ему в руки книгу. - Я всё равно ничего не умею…

Вдруг все мы окаменели от изумления. Побледневший, как платок, француз с бешеною радостью быстро повернулся к подошедшему Судаковскому. Он вскочил со своего стула, и судорожно вцепившись обеими руками в длинные патлы озадаченного Судаковского, неистово стал крутить его за виски во все стороны. Испуганный старец качался, как дерево в бурю, в этих безжалостно стиснувших его железных руках и ревел, как маленький, не помышляя о сопротивлении.

- Я тебе покажу шарики, скверное животное! - вне себя от гнева шипел, брызгая пеною, Pralin de Pralie.

И вдруг, сбежав с кафедры, не выпуская из рук волос, подтащил ревущего Судаковского к двери класса и ловким толчком колена под зад разом вытолкнул его в коридор.

- Va-t-en, villain brute! - крикнул он, захлопывая дверь.

Всё это произошло так быстро и так неожиданно, что мы не могли прийти в себя от изумления. Судаковский, один из наших атлантов, вселявший ужас в самых смелых учителей, выдран за чуб и выброшен за дверь, как последний новичок первого класса - и кем же? - презренным и всеми осмеиваемым французишкой, которому не делал дерзостей только ленивый. Слава Судаковского, как силача и поводыря класса, с громом провалилась в самые тартарары.

Pralin de Pralie казался нам героем, не признанным людьми, и теперь неожиданно проявившим свою настоящую удаль. Как он лихо открутил чуб этому трусу Судаковскому, ревевшему, как баран, и как ловко вылетел он у него за дверь!

Pralin de Pralie, бледный и задыхающийся, возвратился на кафедру, держа руку на сердце.

- Вот вы до чего доводите своих наставников, господа! - обратился он к нам с кроткою меланхолиею в голосе. - Вы думаете, это легко перенести? У меня и без того сердцебиение, а тут как раз кондрашка прихлопнет! Ах, господа, если бы вы знали, как противна эта обязанность учителя! Верьте, что нет ремесла хуже и вреднее нашего. Ей-богу! Да я гораздо охотнее сделался бы кузнецом или трубочистом… Сунул веник под мышку, да и полезай себе в трубу! - неожиданно захохотал он. - И отлично! Только рожицу бы чаще мыть пришлось.

- А и в самом деле, Август Августович, поступайте-ка в трубочисты, - начал было своим вкрадчивым голосом Сатин, вежливо вставая со скамьи и, очевидно, располагая вступить в пространную беседу с учителем на эту интересную тему.

Но он вдруг разом смолк и испуганно, будто подстреленный, быстро опустился на скамью. Pralin de Pralie, беспокойно метнув глаза к двери, тоже торопливо раскрыл где попало хрестоматию Трико, принесённую Судаковским, и обдёргивал свой вицмундир.

- Итак, на чём мы остановились, господа? - сконфуженно пробормотал он. - Lisez plus loin, Сатин.

За дверью раздавалась густая и неспешная октава инспектора, опрашивавшая Судаковского и не предвещавшая ему ничего доброго. Плачевные оправдательные взвизгивания богатыря Судаковского, говорившего с нами обыкновенно суровым басом, казались нам теперь, рядом с внушительными, осадистыми нотами инспекторского голоса, каким-то жалким, трепещущим дискантом струсившего малюка. Слава Судаковского погребена была навеки. "Кручёные виски!" - "Французский крестник!" - раздавались с этих пор вокруг него безбоязненные голоса второклассников в каждую классную перемену, и Судаковский, мрачно понурясь, молча уходил от них, не чувствуя внутри себя нравственного права и нравственной возможности грозно ополчиться по старому обычаю на негодных оскорбителей.

Общий голос гимназии без сговора молча вычеркнул его из списков "силачей третьего класса", которых достоинство он уронил так низко.

Гораздо противнее француза казался нам до противности аккуратно одетый, до противности точный в самых мелочных своих требованиях, всегда вымытый и выскобленный до розового румянца, как будто сейчас только выбежавший из холодной ванны, немец Карл Карлович Гольдингер.

Наша размашистая русская натура, во всём неаккуратная и неточная, органически не могла выносить соприкосновения с этим упрямым немецким самомнением и этою механически неотступною немецкою требовательностью, не желавшею входить ни в какие житейские соображения, ни в какие поблажки нашим грешным привычкам и свойствам.

Мы всё привыкли делать спустя рукава, наполовину, кое-как, по старой русской пословице: "Тяп да ляп, и вышел корабль!" Едва выучишь половину слов в переводе, то уж думаешь, бог знает сколько заслужил перед отечеством. Угадаешь на авось те или другие грамматические формы, почуешь с горем пополам приблизительный, хотя очень шаткий смысл фразы, - ну, и воображаешь себя чуть ли не немцем! А он, белобрысый, с чего-то выдумал, что всякое слово, всякая крошечная частичка, напечатанная в его поганом Зейденштюкере или Фишере, должна быть обязательно известна назубок каждому православному российскому человеку, имевшему несчастие поступить к нему в третий класс крутогорской гимназии.

И ненавидели же мы его, колбасника, от всего своего сердца за это его ничем не поколебимое, ни перед чем не отступавшее, ничего знать не хотевшее, педантство! Ненависть к его белой, ёжиком остриженной голове, к его розовым, пухлым, как вареники, ушам, к его тупоумно-серьёзному, до ушей раскрывавшемуся рту с тонкими губами, мы переносили даже на бездушные предметы, запечатлённые его прикосновением.

Его синенький карандаш с бронзовою сверкающею оправою, и его карманная книжечка в розовом переплёте, тщательно разграфлённая на мельчайшие клеточки розовыми чернилами, книжечка, в которой не был загнут ни один уголок, не сделано ни одного чернильного пятнышка, и которую он ставил целыми столбцами единицы и двойки неведомо и незримо для нас, несчастных третьеклассников, узнававших об этих баллах только в конце месяца из общей отметки классного журнала, - эти роковые атрибуты безжалостного немца пользовались нашею искреннею ненавистью, нисколько не меньшею, чем сам "белобрысый колбасник".

Назад Дальше