Бабушка на парад не пошла. Тепло одела внученьку и прошептала ей на ухо, отведя от щеки русую прядь: "Ты за меня сходи, я будто твоими глазами, Никеша, на все погляжу. Ты только все запомни, и все расскажешь".
Поэтому девочка бодро, быстро шла, переступала валеночками по мокрому снегу и влажному льду: она боялась опоздать, и надо было все запомнить. Все.
У нее была хорошая память; это всегда говорила учительница, Наталья Анатольевна.
Девочку бабушка звала Ника, а по правде ее звали Нина. Ника было гораздо красивее.
А в метриках записано: "Деньгина Нина Аполлоновна, родилась 9 мая 1933 года. Место рождения: СССР, г. Москва. Родители: отец - Деньгин Аполлон Парфенович, мать - Деньгина Зинаида Павловна".
А еще у меня бабушка, Ростовцева Александра Федоровна, шептали холодные губы.
Валенки то вминались в мягкий снег, то скользили по черной чугунной наледи. Девочка шла знакомым путем - широкими и узкими улицами, к самой прекрасной на земле Красной Площади. Уже доносился грохот - это подходили к площади танки; Ника убыстрила шаг. Нельзя опоздать. Она бабушке обещала.
Красная площадь нежданно ударила из-за поворота черно-белым, слепящим квадратом. Ника заслонила лицо рукой. Из-под руки глядела: четко и дружно впечатывая сапоги в заметенную снегом брусчатку, шли солдаты, и за плечами у них, на спинах болтались вещмешки. "На фронт отсюда уйдут", - поняла девочка, и сердце у нее поднялось из груди вверх и забилось в горле.
Гуще, неистовее повалил снег. Девочка на миг ослепла от снега. Она, осторожно, по-балетному перебирая ногами, вышла на площадь, и это мимо нее, незаметной и маленькой, шли сначала курсанты-артиллеристы, высоко вздергивая носки сапог. Девочка дышала снегом и холодом, и от холода склеивались ноздри. Она потерла нос варежкой. Поднимался и креп ветер, и на ветру радостно, пожаром, развевались знамена, и в сиротской белизне метели жарко сверкали тяжелые золотые кисти, что свешивались с древка.
Девочке в уши вдунул веселую мелодию духовой оркестр. Грянули, бацнули друг об дружку медные тарелки. Оглушительно задудели трубы. Толпился и прибывал народ, обнимая серебряную сковороду площади. Восемь утра, а пол-Москвы тут. Глаза девочки восторженно глядели на зимние формы войск. Она не знала, чем артиллеристы отличаются от пехотинцев, пехотинцы - от зенитчиков, зато вот моряков она сразу узнала - по бескозыркам.
"Чайка смело пролетела над седой волной..." Марш, гремевший извне, задавил нежную песню из любимого кинофильма. Оркестр звенел и грохотал. Посреди снега, льда и смерти шла жизнь, и она уходила на фронт. Парни чеканили шаг: кто улыбался, кто плотно сжимал губы и зубы. Девочке захотелось уйти вместе с ними. И она подалась, потянулась вперед.
Ножки в валенках переступили на снегу. Метель била по щекам. Она сняла варежку и вытерла щеки, как от слез, голой ладонью.
Во все глаза Ника глядела на красный мясной мрамор Мавзолея - там, на трибуне, их вождь, их полководец. Товарищ Сталин, вот она видит в метели его доброе широкое лицо, его пышные усы! Он улыбается и машет ей, ей рукой!
На самом деле вождь стоял далеко, и лицо его было в слепых вихрениях снега неразличимо. Рядом со Сталиным навытяжку стояли люди. Военные? Штатские? Девочке было все равно. Это были взрослые люди, и они играли в свою игру. Только война не была игрой. Она касалась их всех. Людей, зверей, птиц. Детей.
Товарищ Сталин сказал - враг не возьмет Москву. Никогда. Что он скажет сейчас?
Ника напрягла шею, выпрастывая ее из шали и шарфов. Площадь перед ней заслонили люди - они все подходили и подходили, и девочка путалась у них под ногами, ее отталкивали, затирали, ей отдавливали сапогами и башмаками ноги, и подшитые свиной кожей валеночки все скользили и скользили по наледи, и все стреляла и стреляла в лицо белая дробь пороши. Как увидеть? Как запомнить? Она же не видит ничего!
Девочка, как собачка, стала юрко, скользко, деликатно пробираться ближе, ближе к брусчатке, по которой шли солдаты, ныряя между расставленных широко ног, проскальзывая под шинелями и ватниками, протискиваясь между широких обтрепанных брючин и модных довоенных каракулевых шуб. Снег лупил наотмашь, метель разъярялась. По краю площади, как по ободу замерзшего черного озера, шел молодой солдат с винтовкой наперевес.
Девочка выкатилась мохнатым колобком чуть не под ноги марширующим, и солдат этот, почуяв девчонку рядом, как зверька, внезапно и резко обернул голову - и глаза ребенка натолкнулись, наткнулись на глаза рослого парня в теплой армейской ушанке, с торчащими из-под синего цигейкового меха белыми, сивыми бритыми висками.
Светлые ледяные глаза парня все мгновенно схватили - и запомнили: и шаль крест-накрест, и козий белый шарфик, выбившийся из-под воротника, и валенки-утюжки; и эти светлые, небесные глаза - две незабудки, два цветка.
И не крикнуть ничего. И даже не подмигнуть. Не остановиться.
Шаг. Чеканный шаг. Печатать шаг. Ать-два, ать-два.
А девчонка смотрит. Глаз не отрывает.
Ника впилась в парня глазами - сердце из глотки опять вкатилось под ребра, и она стала слышать его громкий стук и гул. Музыка медно, железно лязгала, истошно кричала. Музыка превращалась из меди в огонь, из огня - в хруст льда и молчанье снега. Девочка отводила снег от лица, как свадебную фату. Разворачивала белую пеленку метели, чтобы схватить и прижать к сердцу ребенка. Война навсегда оставит тебя девочкой, девочка, знаешь?! Не мечтай ни о чем. Слушай рев оркестра. Гляди на героев. Они уходят тебя защищать, и бабушку твою.
Из репродуктора гремел над площадью голос:
- Враг рас-считывал на то, што после перваго жи удара наша армия будит рас-сэяна, наша страна будит па-ставлена на ка-лени. Но враг жэстока пра-считался! Нэсматря на врэменные неуспэхи, наша армия и наш флот геройски ат-бивают атаки врага на пратяжэнии всэго фронта!
Девочка уже видела спину солдата. Он шел, чеканя воинский, строгий шаг, и под подошвами его сапог плавился снег. "Оглянись!"- просила она всей душой, и парень, быстро и резко, будто равнялся в строю, повернул голову и еще раз поглядел на девочку через плечо.
Глаза ударили. Глаза пронзили. Глаза оттолкнули и вобрали. Глаза поклялись. Глаза засмеялись. Глаза заплакали. Глаза крепко выругались. Глаза обняли. Глаза поцеловали. Глаза родились. Глаза умерли. Глаза запомнили. Глаза забыли.
И только затылок в туго напяленной на башку ушанке, мал размер, да придется терпеть, какой уж выдали, качался в хлещущих белых веревках, в молочных потоках метелицы уже за полшага, уже за десять шагов, уже впереди, уже еле видать, уже таял, уже заслонялся другими солдатскими головами в ушанках и касках, штыками винтовок, - а вот уже и конница пошла, уже зацокали атласные кони по мостовой - тут людей кормить нечем, да как же нам, советским людям, военных-то коней-то прокормить?! ах, красавцы! - и тащили кони тачанки, и грозно торчали из белой живой пелены пулеметные стволы, - люди показывали людям искусство смерти, резцы и кисти, пилы и молотки смерти показывали люди людям: вот, глядите, какие мы бравые, как много у нас хорошего и славного оружия, да разобьем мы врага в пух, косточки от него куриной не оставим! - и наплывал, катился из клубящихся серых туч страшный, подземный гул: танки шли, и девочка сжалась, подняла под шубкой плечи, крепко прижала к животу руки в поярковых варежках - она знала, что танк наедет - раздавит гусеницами в красную лепешку, не успеешь оглянуться, - и заливал гул горячим свинцом уши, и кричали люди: ура-а-а-а! - и качались, взрывались алым, золотым огнем знамена в руках у знаменосцев в строю, и, когда один танк вдруг забуксовал, из толпы ринулись люди - толкать тягач, не дать параду остановиться!
И глядела девочка во все глаза, как люди плечами своими, руками толкали разом вставший посреди Красной площади танк. Девочка шептала, вслух читая надпись на его стальном боку: "За Родину!".
Внезапные слезы застлали ей глаза. Изнутри обдало кипятком неистовой гордости. Мы победим, шептала она себе, мы победим! Такое оружие! Такие солдаты! Она внезапно стала гордой и взрослой. Детство улетело голубем. Парило над головой. Она сдернула зимнюю вязаную шапку и бросила ее в воздух, а поймать не сумела, и шапка, старательно и любовно связанная бабушкой Шурой, позорно свалилась ей под ноги, в снег. Девочка стояла с голой головой и не поднимала шапку. Танк грохотал мимо нее. Она махала рукой танкисту в башне. Может, он увидит ее. Запомнит ее.
Восторг народа нарастал. Танковый гул залил все вокруг - людей, площадь, небо, мостовую, Кремль, Мавзолей, тех, кто на трибуне, и тех, кто внизу. Люди обнимались и целовались. Мокрые лица, щеки ввалились; улыбки режут тесаками черноту и белизну. Сжатые кулаки тяжелее булыжника. Победим! Другого пути у нас нет!
И внезапно музыка оборвалась.
Умерла.
Медная тарелка с размаху в снег полетела. Утонула.
Девочка, посреди плачущей от радости толпы, опустилась на корточки в снег.
Так сидела на снегу - серой, мохнатой вороной.
Ее пинали. Через нее переступали. Ее окликали: эй, что расселась! Кончился парад!
Ее гладили по голой голове: девочка-девочка, а где твоя шапочка? Потеряла?
Кто-то закутал ей голову чужим шарфом. Чужой запах плыл ей в ноздри, и она узнала его. Одеколон "Шипр". "Шипром" мазал, когда побреется, красную шею ее отец.
А мама душилась всегда "Красной Москвой", и пудрилась пудрой "Метаморфозы".
Ее отец и ее мать воюют. Оба на фронте. Ушли ополченцами.
Бабушка ночами плачет в спаленке, а потом встает и полночи стоит у окна, перебирает концы козьего платка.
Голоса, руки, сапоги, лица! Почему народ не расходится? Кричат: не расходись, люди! По сто грамм дадут! В честь праздника!
Надо идти, Ника. Надо уходить отсюда. Ты увидела, что хотела. Глазки твои все запомнили.
Все?
Девочка закрыла глаза, сидя в толпе на корточках, и старательно стала вспоминать.
Она ничего не вспомнила. Ничего.
Ни грохота танков; ни ворон, летающих над Мавзолеем; ни медных валторн в снежном саване; ни железных касок с горками нападавшего снега; ни тачанок и пулеметов; ни гнедых, вороных и чалых лошадей, гарцующих, танцующих на припорошенной снегом брусчатке не хуже балерин в Большом театре; ни солдатиков-артиллеристов - юных, пухлогубых, нежных, почти детей. Ее старших братьев.
Ни того солдата в синей цигейковой ушанке, с метельными, ледяными глазами.
Ника все забыла.
Дома бабушка спрашивала ее: ну как парад? Ну скорей рассказывай!
Она сама раздевала Нику, стаскивала с нее валеночки, растирала ей замерзшие ноги сухими, ослепшими от радости ладонями. Несла на стол самовар, накладывала в хрустальные розетки прошлогоднее вишневое варенье - как хорошо, что оно сохранилось, всей семьей собирали на даче в Михнево. Тоненько-тоненько отрезала кусочек ржаного хлебца. Ты ешь, внученька, ешь! Ну что же ты не ешь? Ну почему же не рассказываешь мне ничего? Хороший ли был парад? Кто там шел в строю? А танки, танки были? А кони? А где ты потеряла шапочку? Ты не расстраивайся, я тебе другую свяжу!
- Баба Шура, я не буду больше есть варенье. Война долго пройдет. Ты завяжи его марлей и поставь за шкаф. Оно нам еще пригодится.
Ника отвернулась к стене, лицом к старому пианино. Крышка открыта, на пюпитре ноты: "На сопках Маньчжурии". Бабушка разучивала с ней этот вальс. У Ники пальцы заплетались, и она рассерженно била кулаком по клавишам.
Баба Шура, ты не должна видеть, как я плачу. Солдаты не плачут. Через год я вырасту и пойду на войну.
[интерлюдия]
Так говорит Черчилль:
ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРА Г-НА УИНСТОНА ЧЕРЧИЛЛЯ ПРЕМЬЕРУ СТАЛИНУ
1. Мы глубоко ободрены растущими размерами Ваших побед на юге. Они подтверждают все, что Вы говорили мне в Москве. Результаты, действительно, могут быть далеко идущими.
2. На тунисском выступе державы оси удерживают свое предмостное укрепление, которое нам почти удалось захватить при первом натиске. Дело выглядит теперь так, что бои здесь будут продолжаться в течение января и февраля. Я надеюсь, что армия генерала Александера овладеет Триполи в начале февраля. Весьма вероятно, что Роммель отступит в направлении тунисского выступа со своими силами, которые достигают приблизительно 70 тысяч германских войск и такого же количества итальянцев. Две трети всех войск состоят из административно-снабженческих частей. Война на африканском побережье обходится противнику очень дорого ввиду тяжелых потерь, которые он несет при перевозках и в портах. Мы сделаем все возможное для скорейшего окончания этой операции.
3. Декабрьский конвой PQ пока следует благополучно вопреки всем ожиданиям. Я сейчас принял меры, чтобы отправить полный конвой из 30 или более судов в январе, хотя вопрос о том, будут ли эти суда следовать в одном конвое или в двух, еще не решен Адмиралтейством.
4. Сообщаю только для Вас, что я вскоре собираюсь посетить Президента Рузвельта, чтобы урегулировать наши планы на 1943 год. Моя самая главная цель состоит в том, чтобы англичане и американцы вступили в бои с противником в самых больших количествах и в самое ближайшее время. Недостаток тоннажа носит крайне острый характер. Я сообщу Вам о том, что произойдет.
30 декабря 1942 года
[елена померанская - ажыкмаа хертек]
Дорогая тетя Ажыкмаа, вот выкроила время написать вам.
Не знаю, дойдет ли это письмо до вас в скором времени, и дойдет ли вообще. В работе почты сбои, на вокзалах пахнет истерикой. Из Консерватории уехала половина преподавательского состава. Уезжают куда могут - в Германию, В Лондон, в Израиль, во Францию, в Америку. Как хорошо, что вы уехали задолго до этих ужасных событий.
Здесь кромешный ужас. Около станций метро рядами, толпами стоят женщины, и молодые и старые, и продают кто что может - зимние шапки, меховые и вязаные, детские игрушки, сосиски, обувь, молотки, куриные яйца в картонных коробках, писчую бумагу, альбомы для фотографий, сухофрукты, сахарный песок. Сегодня я видела красивую на вид даму, она стояла и продавала старую пишущую машинку. Я подошла поближе и рассмотрела: на машинке написано Erika. Дама что-то шептала. Я спросила: простите, вы что-то мне сказали? И она чуть погромче спела хриплым дрожащим голосом: "Эрика берет четыре копии, вот и все! А этого достаточно!" Я не знала, что это за песня, и посмотрела на женщину, наверное, слишком испуганно, и она поняла, что я думаю, что она сумасшедшая. И она заплакала, слезы у нее полились по лицу. И мне было стыдно ее утешать.
Мимо этих торгующих женщин бежит народ. Редко кто у женщин покупает. Но все-таки покупают немножко. Мне была нужна зимняя шапка. Я пошла к метро, ходила вдоль женщин, искала тех, у кого в руках шапки. Нашла. Купила себе меховую шапку из лапок песца, дешево. Я сейчас подрабатываю дворником, мету и чищу Столешников переулок. Живем мы все, дворники, без московской прописки, в старом доме на слом, а дом все не ломают. Хорошо, центральное отопление, и зимой тепло. Нас тут много, и все ребята - кто художники после Суриковки, кто музыканты после Консерватории и Гнесинки, как я, кто режиссер после ВГИКА, одним словом, богема. И все мы дворники. Сами над собой смеемся: зачем учились? Но жизнью все довольны: встанем в шесть утра, отработаем утро, и после двенадцати - свободны, можно еще где-то заработать на хлеб.
Тетя Ажыкмаа, я вам очень завидую, что вы уехали. Я работаю в Центре органного искусства, его основал Саша Фивейский, и нас всех в фирме пять человек, вот и весь Центр. Иногда играем органные концерты. Я устроилась еще в один вокальный ансамбль, и мы делаем записи на радио. Я пою меццо-сопрано, у них нет низких голосов, поэтому ансамблисты шутят: Померанская на вес золота. Платят копейки. Но я эти копейки одна к другой складываю, и можно жить. Даже посылаю маме и сыночку деньги домой. Мы тут все так, недоедаем, от себя отрываем, шлем родным. В провинции еще хуже. У меня ощущение, что у нас в стране идет война.
Тетя Ажыкмаа, вот вы и дядя Дима, вы же пережили войну. Тогда было страшнее, чем сейчас? Я не хочу такого мира, как сейчас. Но я и уезжать не хочу. Я очень люблю СССР. Но теперь его больше нет. Такое чувство, будто бы его завоевали. Вот была война, и мы СССР отстояли. А в мирное время потеряли. Я не представляю, что рисовала бы Ника, если бы она была жива и жила сейчас в Москве. Тетя Ажыкмаа, простите, что я напоминаю вам о Нике. Я случайно, я больше не буду. А может быть, вам наоборот хочется, чтобы я с вами о ней говорила? Тогда я с радостью. Я все время Нику вспоминаю. Ее рисунки у меня с собой в чемодане, самые главные. Освенцим, дети на нарах в концлагере, парад 1941 года, бой за Берлин, салют над Москвой. Остальные рисунки у мамы, в Козьмодемьянске. Детей я взяла в рамочку, они висят у меня над кроватью.
Ой, пишу про кровать, а ее-то у меня и нет, в общепринятом смысле. Есть такой топчан, я на помойке нашла, без ножек, но мягкий, на пружинах. Вот я на нем сплю. У меня отдельная комнатка, и у художницы Иры Гриб отдельная каморка, мы спим как барыни, а парни спят по четверо, по пятеро в комнате. Тут такая большая квартира, раньше была коммуналка, анфилады.
Тетя Ажыкмаа! Пишите мне: Москва, Центральный телеграф, до востребования, Померанской Елене Юрьевне. Буду надеяться, мое письмо до вас дойдет.
И пришлите мне, пожалуйста, фотографию вашей американской квартиры, мне интересно, как вы устроились, какая мебель у вас дома, и есть ли рояль, вы всегда о нем мечтали. Какие новые партии в театре вы сейчас танцуете?
Крепко, крепко целую вас, дядю Диму и Нику, как раньше, как всегда. Поцелуйте за меня ее фотографию. Я ее вижу.
[иван и гюнтер]
Языка допрашивали зря. Этот немецкий белобрысый гаденыш не сказал ничего. Зря трудился переводчик. Зря потел и разъярялся командир. Фашист молчал, зубы на крючок.
- Солдат Макаров!
- Так точно, товарищ командир!
- Расстрелять гада!
- А если это... ну, попытать?
- Еще только мне пытками заниматься не хватало! Раненого - пытать! Это - пусть они, гады, пытают! Я не унижусь до такого! Пошел он... Пошел - ты! Быстро! Пока я не передумал и не отправил его в штаб! Мозолит он глаза мне!
Иван вошел в больничную землянку. На лавке, скрючившись, сидел Гюнтер.
О чем думал белобрысый немец?
О том, что лучше бы он погиб в бою?
Или о том, как хочется жить?
Иван ткнул Гюнтера прикладом в спину: давай, шевелись! Немец покосился на автомат в руках Ивана, но не встал с лавки. Плечи укрыты шинелью. Не немецкой - русской. Ах, сердобольная Истолька, вот уже и шинелькой немчуру накрыла. Еще бы супчиком с ложечки покормила. Бабы, жалостливые. Вот сейчас он дрянь эту убьет и не охнет. И расхохочется ему в рожу, когда он на землю упадет и обольется кровью!
- Иди давай. Иди! Шевели копытами!
И добавил, как они обычно кричали, фрицы:
- Шнель! Шнель!
Гюнтер медленно поднял голову.
Медленно поглядел на Ивана.
Медленно разлепил губы.
Перед ним стоял вражеский солдат с автоматом в руках, и было хорошо понятно, куда он его зовет и что сейчас сделает с ним.