И я, лежа на мостовой, плюясь кровью, видел, как она уходила, вертя круглым задом под школьной формой, и как на ветру бились белые оборки ее атласного фартука.
Жизнь - череда жестокостей. Их все надо помнить, помнить. Кто забудет - горе тому.
Лишенного памяти убивают под забором.
Мы, немцы, нация памяти. Мы помним все. Мы помним и лелеем нашу древность. Наших священных богов. Когда-то мы владели все землей, и это мы хорошо помним. Тысячелетний Рейх - не моя блажь. Все кричат мне: хайль! Мне?! Не мне. Не мне!
Это нашей тысячелетней, незабытой чести - кричат!
Под нами был Тибет и Гималаи. Под нами была Норвегия и Гиперборея. Под нами была Индия и Африка, и это мы, арийцы, волей своей и властью своей вращали Землю. Мы помним это!
Так где же ошибка в том, что мы убиваем беспамятных?!
Грязный червяк не должен жить. Он не помнит своих родичей-червяков.
Грязный пес не должен жить. Он не помнит историю рода Грязных Псов.
Человек без памяти грязен, мелок и подл, ему незачем жить. Человек Помнящий - владыка судеб: тех, что ушли, и тех, что придут. Он вершит историю. А все остальные - грязь, прах под стопами его.
Поэтому я все делаю правильно. Правильно, слышите вы!
Вы еще мне потом - спасибо скажете!
За то, что я вернул вас в огонь Великой Памяти!
Ева! Ева! Когда обед?! Ты приказала?! Ах, стынет?! А нельзя мне было раньше сказать?!
Ты ничего не помнишь. Никогда! Не уподобляйся беспамятной черни!
Ну, подойди. Обними. Я не злюсь. Я не умею злиться. Я очень добр.
[аушвиц гибель детей]
В Аушвиц привозили детей, и привозили стариков, и привозили молодых людей, парней и девушек, и привозили женщин.
Многие женщины были беременны. Животы выпячивались. Не скроешь.
Тереза ходила по баракам, выглядывала брюхатых. Всем не вызовешь выкидыш. Всех не спасешь. Доски зияли дырами и щелями: крысы прогрызали.
На трехэтажных нарах, вытянув ноги, на соломенных матрацах, на грязном вонючем белье смиренно, молча лежали женщины. Беременные лежали тише всех.
Не солома в матрацах: колючая труха. Вонь стоит столбом. Ползают насекомые. В углу стонет тифозная больная, полька с Мазурских озер. Женщины лежат на нарах тесно, кучно. Копошатся. Стонут, бессловесно мычат, как стельные коровы. Доски нар неструганные. Занозы впиваются в голые ноги.
Тереза глядела на печь, что тянулась посредине барака каменной гусеницей. Кирпич напоминал ей сгустки засохшей крови. В этой печи узницы рожали. А Тереза - да, принимала роды. Что ей еще оставалось делать?
Печь топили редко. Узницам не выдавали ни дров, ни угля, ни торфа. Холод мучил хуже пытки. Пытка холодом, пытка бараком. Многие молились о близкой смерти.
Брюхатая женщина тяжело, медленно встала, вперевалку подошла к чужим нарам и отломила от досок длинную сосульку.
- Как нож, - сказала по-русски, - ну натурально нож. Себя можно проколоть. Прямо в сердце уколоть, и кончено все.
Дейм подошла и вырвала из руки у беременной тающую сосульку.
- Что мелешь! - крикнула по-венгерски.
А по-русски она уже хорошо понимала.
Когда баба рожает, нужна вода. Вода при родах нужна как воздух.
Дейм набирала в ведро снега, вносила в барак, женщины собирались около ведра, садились на корточки перед ним, опускали вниз лица, будто собаки - голодные морды, открывали рты, горячо дышали на грязное ледяное месиво и опускали в снег руки, чтобы он быстрей растаял.
Так получалась вода.
Нет бинтов. Нет ваты. Нет спирта. Нет йода. Нет ничего. И у Менгеле не стащишь.
А если послед не выйдет, и надо отделять его от матки вручную?
Женщины, рожая и корчась в схватках, кричали Терезе: позови врачей, позови! ну люди же они! помогут! - на что Тереза, поджимая губы, глухо и жестко отвечала: они не люди.
- Я помогу вам сама. Мы сами справимся.
И она помогала женщинам рожать; и она понимала, что они обречены; и они тихо спрашивала Бога: зачем мы все родились на Твой жестокий свет? - и молчал зимний угрюмый, весь в грязи и крови, Бог, не давал ответа.
И тогда Тереза, крепко держа разведенные колени роженицы и глядя на нее, лежащую в печи, как в черном каменном кювезе, просила: возьми тогда у меня мою жизнь, чтобы все они - жили.
И не принимало небо такой ее жертвы.
И Тереза в жертвы и молитвы верить перестала.
Спасти жизнь. Просто спасти жизнь.
Женщины меняли хлеб на простыни.
Они вцеплялись зубами в простыни и разрывали их на лоскуты. Это были пеленки.
Рожденный ребенок орал и ходил под себя. Пеленки надо было стирать.
Женщины стирали их в талой воде и сушили, обвязывая вокруг живота, подкладывая под зад. Своим телом сушили.
Зачем?
Ведь все равно их детям, рожденным на черный дымный и снежный свет, оставалось жить считанные дни, часы. Минуты.
Дейм видела и слышала, как убивали новорожденных.
Младенцев топили в бочонке с водой. Как котят.
Медицинские сестры, Клара и Пфани, Пфани и Клара. Простые немецкие девушки. Клара в мирное время работала акушеркой в Гамбурге. Ее осудили за детоубийство и отправили в Аушвиц. Назначили старостой барака. Старосте полагалась отдельная комнатенка - там, где длинный, как кишка, барак кончался, и взгляд упирался в дощатую стену без окон. Клару поселили в эту каморку. А после подселили к ней проститутку Пфани из Аахена. Шлюха Пфани, верующая, громко молилась, и все в бараке слышали эти молитвенные лицемерные завывания. А потом из каморки раздавался дикий смех, будто кто-то кого-то беспощадно, нагло щекотал. А потом стоны и чмоканье.
Когда женщина в бараке рожала, не обязательно в этом, в любом другом, ребенка приносили сюда, в барак номер пять. Вносили в каморку к акушерке и шлюхе. Младенец сначала визжал на весь барак. Потом все слышали плеск воды.
И Тереза, если принимала здесь роды, слышала.
"Прости. Прости, что я тебе не вызвала выкидыш раньше. Не успела. Я не Бог. Я всего лишь фрау Дейм, плохая акушерка".
А потом она выходила под звезды, на снег, и поддерживала под локоть обезумевшую мать, и мать кричала Дейм прямо в ухо: покажите, покажите мне моего ребенка! - и Тереза глохла на миг, а потом они делали еще шаг, два, три, и видели, вот он, младенец, лежит под барачной стеной, и его на куски разрывают бешеные голодные крысы.
И родильница падала коленями в снег, и глаза вылезали у нее из орбит, а Дейм обнимала ее за голову, за шею и плакала над ней, вместе с ней.
Если рождался ребенок со светлыми глазами и светлыми волосами - его не умерщвляли, а пеленали и отправляли в Германию, как неразумный груз, косную вещь: этот недочеловек еще может стать истинным арийцем, он нашей масти!
Матери орали, вопили пронзительно. Надсмотрщики хлестали их плетьми.
Если ребенок рождался у еврейки - его топили все в том же бочонке. За беременными еврейками тщательно следили Клара и Пфани. Дейм ничего поделать не могла. Она могла только растягивать губы в бесконечной ободряющей улыбке. И губы ее немели.
Барачные крысы ждали добычи. Матери сходили с ума.
Другие дети, что спали под боками у женщин в бараке, умирали от голода. Сквозь тонкий пергамент кожи просвечивали красные и синие узоры, письмена артерий и вен, кости и жилы.
Жизнь можно было рассмотреть на просвет, под лупой голода и смерти.
Под линзой черной, в бочонке, воды.
И не всегда топили: часто сжигали. Живьем.
- Шелех! В крематорий!
Тереза, ощупав живот очередной беременной, оглянулась.
На пороге барака стоял солдат. Его широкое толстое лицо походило на деревенский горшок.
Рита Шелех, из Каунаса, Тереза знала и пестовала ее. Она родила позавчера. И вот уже за ней пришли.
За ребенком ее.
- Я... сейчас...
Рита заметалась. Положила ребенка на нары. Он сучил ножками. От холода у него медленно синело лицо, как от удушья. Рита сорвала с себя робу и завернула в нее младенца. Ей было все равно, что у нее голые плечи и грудь. Она наклонилась к своему мальчику ниже, ниже, очень низко. Закрыла лицом его личико. Губы Риты дрожали и двигались.
И Тереза поняла: она поет.
Первая и последняя колыбельная. Такая коротенькая.
Слезы обильно текли на сморщенное личико, смачивали лысый младенческий затылок.
"Человек. Это родился человек, Тези. И сейчас его убьют. Сожгут".
Дейм сделала шаг к Рите.
- Не плачь, - сказала она по-немецки, - так будет лучше для него.
Рита Шелех подняла мокрое лицо.
- А меня не могут сжечь вместе с ним? - робко, с надеждой спросила она.
И проститутка Пфани дико хохотала в подлой каморе, раздвигая голые сытые ноги перед повитухой Кларой.
Глаза мальчика смотрят неотрывно.
Глаза девочки глядят не мигая.
И еще одной девочки. И еще одной. И еще.
Пять девочек и один мальчик. Шестеро детей, двенадцать глаз.
Дети глядят на своего любимого, обожаемого Фюрера.
На него так и надо глядеть: с обожанием.
Ведь он наш бог на земле. Мама так говорит.
И папа кивает.
Потом папа вздергивает правую руку и славу кричит.
И мама вздергивает руку и славу кричит.
Двенадцать глаз глядят на человека с черной полоской кошачьих усов над губой.
Глядят, глядят, глядят. Запоминают.
[интерлюдия]
Так говорит товарищ Сталин:
Все народы Советского Союза единодушно поднялись на защиту своей Родины, справедливо считая нынешнюю Отечественную войну общим делом всех трудящихся без различия национальности и вероисповедания. Теперь уже сами гитлеровские политики видят, как безнадежно глупыми были их расчеты на раскол и столкновения между народами Советского Союза. Дружба народов нашей страны выдержала все трудности и испытания войны и еще более закалилась в общей борьбе всех советских людей против фашистских захватчиков.
В этом источник силы Советского Союза.
Руководящей и направляющей силой советского народа как в годы мирного строительства, так и в дни войны явилась партия Ленина, партия большевиков. Ни одна партия не имела и не имеет такого авторитета среди народных масс, как наша большевистская партия. И это понятно. Под руководством партии большевиков рабочие, крестьяне и интеллигенция нашей страны завоевали себе свободу и построили социалистическое общество. В дни Отечественной войны партия предстала перед нами как вдохновитель и организатор всенародной борьбы против фашистских захватчиков. Организаторская работа партии соединила воедино и направила к общей цели все усилия советских людей, подчинив все наши силы и средства делу разгрома врага. За время войны партия еще более сроднилась с народом, еще теснее связалась с широкими массами трудящихся.
В этом источник силы нашего государства.
Нынешняя война со всей силой подтвердила известное указание Ленина о том, что война есть всестороннее испытание всех материальных и духовных сил каждого народа. История войн учит, что лишь те государства выдерживали это испытание, которые оказывались сильнее своего противника по развитию и организации хозяйства, по опыту, мастерству и боевому духу своих войск, по выдержке и единству народа на всем протяжении войны. Именно таким государством является наше государство.
Советское государство никогда не было столь прочным и незыблемым, как теперь, на третьем году Отечественной войны. Уроки войны говорят о том, что советский строй оказался не только лучшей формой организации экономического и культурного подъема страны в годы мирного строительства, но и лучшей формой мобилизации всех сил народа на отпор врагу в военное время. Созданная двадцать шесть лет назад Советская власть в короткий исторический срок превратила нашу страну в несокрушимую крепость. Красная Армия из всех армий мира имеет наиболее прочный и надежный тыл.
В этом источник силы Советского Союза.
Нет сомнения в том, что Советское государство выйдет из войны сильным и еще более окрепшим. Немецкие захватчики разоряют и опустошают наши земли, стараясь подорвать мощь нашего государства. Наступление Красной Армии в еще большем, чем прежде, объеме раскрыло варварский, бандитский характер гитлеровской армии. Немцами истреблены в захваченных ими районах сотни тысяч наших мирных людей. Как средневековые варвары или орды Аттилы, немецкие злодеи вытаптывают поля, сжигают деревни и города, разрушают промышленные предприятия и культурные учреждения Злодеяния немцев говорят о слабости фашистских захватчиков, ибо так поступают только временщики, которые сами не верят в свою победу. И чем безнадежнее становится положение гитлеровцев, тем более они неистовствуют в своих зверствах и грабежах. Наш народ не простит этих преступлений немецким извергам. Мы заставим немецких преступников держать ответ за все их злодеяния!
В районах, где временно хозяйничали фашистские погромщики, нам предстоит возродить разрушенные города и села, промышленность, транспорт, сельское хозяйство, культурные учреждения, создать для советских людей, избавленных от фашистского рабства, нормальные условия жизни. Уже теперь полным ходом развернулась работа по восстановлению хозяйства и культуры в освобожденных от врага районах. Но это только начало Нам необходимо полностью ликвидировать последствия хозяйничанья немцев в районах, освобожденных от немецкой оккупации. Это большая общенародная задача. Мы можем и должны решить эту трудную задачу в короткий срок.
[елена померанская - ажыкмаа хертек]
Дорогая тетя Ажыкмаа!
Вчера, в одиннадцать вечера, умерла мама.
Ей было восемьдесят четыре года.
Она умерла тихо и спокойно, дома, в своей постели, я не отдала ее умирать в больницу. Она перед смертью так ласково посмотрела на меня. В жизни так не смотрела: с такой любовью, с таким теплом. Она всю себя перелила в глаза. И так странно, у нее лицо стало такое молодое, морщины разгладились, глаза сделались большие, бархатные, ласковые, просто как у девушки. Она сложила губы трубочкой, будто хотела весело свистнуть или сказать букву "У". И так вытянутыми держала губы. Я наклонилась к ней ниже. Может быть, она хотела меня поцеловать? Или что-то важное прошептать мне напоследок? Я взяла ее руки, они были странно горячие. Я поцеловала ее в щеку, а щека была холодная. Прислонила к ее губам ухо. Она молчала. Я снова сидела рядом с ней. Я уже почему-то знала, что скоро, совсем скоро она уйдет. Поэтому ловила каждую минуту и секунду.
Муж предлагал мне поесть, я отказалась. И правильно сделала. Мама начала тяжело дышать, у нее в груди захрипело, она стала собирать пальцами с одеяла невидимых букашек. А потом тихо закрыла глаза, вытянулась и застыла. Так она умерла.
У меня слез не было. Я сидела рядом с ней и думала: а ведь самого важного она не сказала мне перед смертью. И я ей тоже самого важного не сказала.
Мы обе пропустили этот момент, когда можно сказать самое важное.
Тетя Ажыкмаа! Знаешь (зачеркнуто), знаете, я поняла, что важнее смерти в жизни ничего нет. И надо жить так, чтобы перед смертью ты мог сказать себе: у меня была прекрасная жизнь. Я прожил, как надо. Я сделал все, что смог и что хотел.
Милая тетя Ажыкмаа! Теперь из всего старшего поколения, из всей нашей родни у меня остались только вы. А вы так далеко, в Нью-Йорке. Я уже, наверное, никогда не буду в Нью-Йорке, да и в других странах тоже, у меня теперь больное сердце, и врачи запретили мне летать самолетами. Да и денег у нас с мужем на такие далекие путешествия никогда не будет. Так что остается только мечтать. И смотреть телевизор.
Недавно смотрели передачу про то, как американский летчик посадил самолет с пассажирами прямо в Гудзон. Он спас столько жизней! Я плакала от гордости, что вот какие люди бывают, герои.
Маму будем хоронить послезавтра. Муж заказал гроб. Его уже привезли. Очень скромный, обитый голубым атласом. Он стоит в прихожей, а я думаю: странно, и меня когда-нибудь в такой же вот гроб положат. Это так странно. Потому что ты сам себе кажешься бессмертным.
Славик тоже приедет из города. До нас из Нижнего Новгорода автобусом два с половиной часа. Он звонил и по телефону очень плакал. Он же очень любил бабушку, вырос с ней. Она была ему настоящей матерью, пока я прыгала по Москвам.
Тетя Ажыкмаа, вы там помяните маму, ладно? Она очень любила вас. И Нику. И дядю Диму.
Рисунки Ники по-прежнему висят у нас в гостиной. И над пианино. Над ними и под ними висят этюды мужа. Он ходит по Павлово с этюдником, выбирает красивое место, садится и пишет. Я люблю нюхать его краски и кисточки. И свежий, еще сырой холст. Однажды я нечаянно смазала локтем его свежий пейзаж и очень плакала. А он утешал меня и говорил: не плачь, я нарисую еще лучше. И отмывал мне локоть щеткой.
Я теперь часто хожу в церковь. Там мне нравится: свечи, тихо, иконы мне улыбаются. Молюсь, как умею. У нас есть молитвенник, муж для меня купил, но мне нравится молиться самой, по душе, как душа чувствует. Тетя Ажыкмаа, я все время молюсь за вас. Чтобы вы еще подольше пожили на нашей милой земле. И чтобы никогда не было войны. Хотя все вокруг всегда говорят о войне и все время боятся ее.
Крепко целую вас. Ваша Лена.
[марыся]
Мы все жили в большой избе в деревне Куролесово, в Полесье. Наша советская республика называлась Белоруссия. Вокруг Куролесова все леса, леса. Мы, едва ходить научимся, в лес бежим за ягодами, за грибами. Очень много грибов в наших лесах родится по осени, просто смерть!
Смерть. Смерть.
Она пришла так быстро, мы и ахнуть не успели. Она затарахтела моторами по дорогам, а еще налетали самолеты, они летели по небу, и мы задирали головы, и глаза видели черные летящие огромные кресты, а потом мы головы опускали и бежали. Куда угодно, только чтобы укрыться.
Чаще всего мы прятались в подполье. Черные кресты гудели, иногда летели так низко, что мы видели в кабине за стеклом чужого летчика. Чужой летчик иногда смеялся, а иногда сурово сжимал губы, а иногда раскрывал рот, как лягушка, когда квакает, но ни разу мы не могли увидать его глаз - они прятались за черными огромными очками.
Летчик или стрелял в нас из пулемета, или сбрасывал на нас бомбы. Бомбы падали вниз очень быстро. И их летчик выпускал сразу очень-очень много из брюха самолета.
Мой папа Ясь и моя мама Янина очень боялись за нас всех, за мою сестренку Соню, братиков Михася и Леню и за меня. Меня зовут Марыся Полозова, и все мы Полозовы. И нам так не хотелось умирать! Так не хотелось!
Самолет стрелял и бросал бомбы, мы сидели в подполье и крепко обнимались. Мама шептала: если всех убьют, так хоть бы всех вместе.