Я у мамы одна дочка. Я не знала своего отца. Моя мама была знаменитой на все село нищенкой. Она ходила по избам и побиралась: то корочку хлебца попросит, то молочка попить, то водички. Ей все давали еду. Я помню: мама оставляла меня у старенькой Евпраксии Ниловны, говорила так: "Ниловна, присмотри за малой, вернусь - дам тебе кусочек с коровий носочек!" Ниловна глядела за мной, но однажды не доглядела: я на печке заигралась с кошкой и упала с печки. И лоб расшибла, больно. Шишка вскочила. Ниловна прикладывала к шишке красную глину.
Матушка приходила домой, в ее сумке лежало подаяние. Иногда у нее были поцарапаны руки, и лицо в синяках. Ниловна шептала мне на ухо: "Мать твоя гадает и ворожит, и ей денежку за это люди платят! А кто и бьет, и гонит! Попроси, чтобы мне поворожила!" Я попросила, а мама как размахнется, и по щеке мне ударила ладонью. И я больше ничего не спрашивала такого.
Старуха Ниловна научила меня грамоте, мне и в школу не надо было ходить. Я и читать и писать умела. Ниловна подарила мне толстую тетрадочку и велела: "Пиши в нее все, что с нами делается. Люди потом прочитают, удивятся".
Вот я в тетрадочку пишу.
Так мы жили у Ниловны в доме, а потом Ниловна умерла, и мама сама ее хоронила.
А на другой день после похорон Ниловны разразилась война.
В наше село вошли немцы. Они убивали многих.
Мама меня утешала: "Ты не бойся, Доминика, я их от тебя отворожу. Тебя ни пуля ни возьмет, ни огонь. Будешь у меня заговоренная".
Я верила маме.
29 сентября 1941
Сегодня фашисты велели всем собраться на площади. Все село явилось. Топтались, молчали. Фашисты подходили к нам, разглядывали нас и командовали: тебе в одну сторону! Тебе - в другую! Я оказалась в стороне, где одни девочки, девушки и молодые женщины. Матушка моя - в другой стороне. Я тяну к маме руки. Кричу: "Мама, мамочка! Хочу с тобой!" Меня по рукам ударили, а потом по лицу. Я замолчала, только глядела и запоминала. Мама прижала ладонь ко рту и молча помахала мне рукой: мол, не робей, дочка, свидимся! А потом как крикнет пронзительно, на всю площадь: "Прощай, Ника!" Немец как заорет по-ихнему! И рукой вперед тычет: идите, мол, живо! Мы быстро пошли, почти побежали. Пришли на станцию. Там поезд. Нас погрузили в поезд и повезли. Поезд трясет сильно, а я все равно пишу. У меня есть химический карандаш. Если его послюнить, он рисует синим цветом, а иногда зеленым.
10 октября 1941
Мы приехали в странную деревню. Здесь длинные приземистые каменные дома. В них живет сразу очень много людей. Это плохо: кто смеется, кто плачет. Еды мало, живот сводит от голода. Иногда к нам приезжают немецкие дамы, их здесь зовут "фрау". Эти фрау забирают обычно двух, трех девочек себе на работу. Обратно привозят через неделю. Мы завидуем им: их там вкусно кормят, и спят они в настоящих постелях!
Я сплю на жестких досках. Тетрадка моя у меня под головой. У меня ее никто не отнял, даже на обысках.
13 февраля 1942
Сегодня произошло страшное. Повесили украинку Симу из нашего каменного дома.
Сима была очень красивая. Когда я на нее смотрела, мне хотелось зажмуриться от ее красоты. Неделю назад приехала дородная фрау с жирным мужем и забрали ее к себе, работать на них. Серафима жила у них два дня и на третий вернулась, очень довольная, все рассказывала, как у немцев хорошо. "У них есть даже золотые подсвечники в гостиной!" - ахала она.
Вчера ее забрали снова, и она сказала: "На один день, завтра вернусь". И не вернулась.
Нас всех подняли с нар раньше побудки. Выгнали на морозный плац. Глядим, а на плацу стоит виселица, деревянный гусь. Открылась дверь комендатуры, и оттуда вытолкнули нашу Симу, избитую в кровь, живого места нет, сплошной синяк. Я ее еле узнала. Я крикнула: "Нет! Это не Симка!" Все загалдели. Нас стали бить плеткой, кричали: "Молчать!"
Мы стояли молча. Надзирательница Наттер заорала: "Руссише швайн!" - и стала бить Симу рукоятью пистолета по голове. Сима упала, Наттер ее подняла и опять била. Сима увертывалась и закрывала голову и живот руками. Наттер схватила ее за волосы, повалила на землю и потащила за косу к виселице. Солдаты гоготали и скалились, глядя на все это.
Симу поставили на табурет под виселицей. Наттер сама накинула ей на шею петлю и сама выбила табурет у нее из-под ног. Сима хватала воздух руками и долго дергалась в петле. Потом ноги у нее вытянулись, она хотела достать носками до покрытой инеем земли, но не достала и задохнулась. Наттер орала: "Так мы сделаем с каждой грязной русской свиньей, если она осмелится поднять руку на истинного арийца!"
Вечером нам все рассказала полька Стася Комаровская. Она знала немецкий язык. Подслушала разговор охраны. Добрый хозяин пожелал изнасиловать Симу, когда его фрау укатила в гости. Сима с ним боролась и оцарапала его щеку, отбивалась кулаками и посадила ему фингал под глазом. Фрау приехала, видит - рожа у мужа цветная. Давай дознаваться! А муж ей: "Эта русская шлюха пыталась совратить меня! Да еще покалечила!"
Серафима, жаль, я не умею ворожить. И я не воскрешу тебя, повешенную. Тебя даже в землю не закопали, и даже в печи не сожгли. Охрана тебя выбросила за ограду, на съедение зверям.
28 марта 1942
Мы отупели от работы. Я вечерами рассказываю в нашем доме людям сказки. Дом зовется барак, я знаю теперь. Я рассказываю сказки людям, чтобы им было не так горько и не так больно. Чтобы они спокойно засыпали.
Сегодня все в бараке не могли заснуть. Наша девочка Рита Мальгина хотела убежать. Она никому не сказала, сложила вещички в котомку, сунула туда три сухаря - смогла все-таки насушить. Ее поймали с собаками. Нас выстроили на вечернюю проверку. Наттер стояла перед строем и держала Риту за руку. Потом подняла Ритину руку вверх и выкрикнула: "Глядите! Так будет с каждым, кто посмеет бежать!" И стала избивать Риту. Кулаками и ногами. Била носком сапога в шею, в голову, в живот. Рита лежала на спине, а Наттер встала ей на живот и топталась у нее на животе. Топала ногой ей по животу! И из Риты стали вылезать кишки. Наттер слезла с Риты, ухватила ее за шиворот и протащила по земле перед нами всеми. Наттер вся красная, аж багровая, задыхается, визжит, глаза бешеные, а из Риты кишки по земле волочатся и кровят.
И я пришла в барак и все это записала. Все, как было.
23 января 1945
Слышен далекий гром. Это канонада. Немцы о чем-то тревожно говорят между собой.
У нас в бараке женщины радостно улыбаются: "Скоро наши придут! Мы будем свободны!"
Многие плачут от радости, лица подолами вытирают.
А я все спрашиваю себя: Доминика, ну ты же умеешь немножко ворожить, ты загляни-ка в будущее - убьют нас всех или пощадят?
Я понимала: убить могут немцы, заметая следы, и убить могут наши, при атаке.
Видны за лесом яркие зарницы. Фронт близко. Я говорю подружке Стасе: "Стася, давай убежим! А то здесь нас расстреляют!" А Стася мне: "Ника, не соблазняй! Я вот завтра скажу господину Хессу, и он прикажет тебя повесить!" Так она боялась, трусила. Перед немцами приседала, как собачка.
Я затолкала тетрадку под полосатый халат. Одна пошла к воротам. Там немец в черном пальто сидит один. Нахохлился. Сидит и молчит. Как каменный. Я мимо него бочком, очень тихо прошла. А вдруг у него пистолет в кармане? Вот я вхожу в ворота - сидит. Вот я уже за воротами - сидит! И я как припустила во весь дух! Сердце из меня чуть не выпрыгнуло.
Отбежала далеко и встала. Слезы сами полились. Куда идти, не знаю.
Зашла в лесочек. Села на поваленное дерево. Холодно мне. Думаю: дождусь темноты, пойду в темноте, никто не увидит, ни свои, ни чужие.
Сошла на землю ночь. Я пошла туда, где играли зарницы и грохотали взрывы. Падаю от голода. Упаду - по земле холодной ползу. Ногтями ледяную землю царапаю. Потом опять встаю и бреду. Добрела до села. Дом передо мной, ворота закрыты, на воротах медное кольцо. Стучу кольцом в доски. Голос за воротами напуганный: "Вер ист?"
Я блею как овца: "Либе танте, их виль шляфен!"
Я слышала, как женщина вздыхает за воротами. И вдруг они заскрипели. Открывает! У меня от радости подкосились ноги, и я упала в пыль прямо перед этой доброй немкой.
Она подхватила меня под мышки и подняла с земли. Провела в дом. Все чистенько, у нас в селе так чисто не живут. Сначала она поставила передо мной еду, и я снова чуть не упала в обморок: жареная гусиная нога, салат из мяса и картошки, соленые кабачки, кружками порезанные, теплый кисель! Я сначала не ела, а водила над едой руками, как над огнем, она казалась мне святой и недосягаемой. Потом набивала себе рот так, что не могла говорить. Я ведь уже немного знаю по-немецки.
Женщина худая и долговязая. Она похожа на тощую добрую лошадь. Налила мне горячей воды в таз. Я мылась синим мылом. Она дала мне красивое голубое платьице с кружевным воротничком. Я увидела себя в зеркале и заплакала. А женщина вытирала мне щеки жесткими ладонями и все повторяла жалобно: "О майн готт, о майн готт!" Уложила на широкую мягкую кровать. Я закрыла глаза и слышала, как она все повторяет за стенкой: "О майн готт!" Это она молилась богу.
Утром просыпаюсь - моя тетрадочка рядом со мной, на табурете. Женщина-лошадь не выбросила ее. Заботливо положила мне в изголовье.
25 января 1945
Утром я пустилась в путь. Сказала на прощанье: "Данке шон, либе танте! Их фергессе зи нихт!" Вышла на дорогу, а вокруг меня пули жужжат: вжик-вжик, вжик-вжик!
И за спиной поднялся ужасный шум. Все загудело, и земля задрожала. Оборачиваюсь - ой-ей, танки едут, прямо на меня! Я отпрыгнула на обочину, гляжу на железные чудища, а они все ближе. Кто в них? Немцы? Русские?
Танк рядом со мной встал. Крышка люка откинута, оттуда высовывается башка, рожа черная, лоснится, белки блестят! Человек? А может, зверь?! Я завизжала от страха! Кричу: "Вер бист ду?!" А черная башка разевает рот и по-своему лопочет! И язык - ни немецкий, ни русский, ни польский, ни литовский! Непонятно какой!
И я упала перед танком на колени. Руки к груди прижала. Гляжу на черную рожу во все глаза. И кричу громко по-немецки сначала: "Нихт шиссен! Нихт шиссен!" А потом по-русски: "Не убивайте! Не убивайте, пожалуйста!" И зарыдала.
А черная башка как захохочет! Зубы белые кажет! Потом юрк! - и в люке спряталась. И танк дрогнул, заурчал и покатился вперед. Мимо меня. А я все стою у дороги на коленях.
20 мая 1945
Месяц назад я вернулась в мое село.
Я когда по Германии шла - мне немка одна чемоданчик подарила, а в нем всякой одежды полно. Пришла я в избу Ниловны - сохранилась изба. Ниловны нет, мамы нет, я есть. И победа есть.
Я в честь победы нарядилась во всю немецкую богатую красивую одежду - юбочка плиссированная, шерстяная, кофточка нежная, прозрачная, с гипюром по вороту, туфлишки ярко-алые, лодочки, каблучки-шпильки, - да пришла вечером в наш клуб. А мне девки говорят: "Отменно фашистам послужила, ты, нищенское отродье, колдунья вшивая!" Меня как молотком по голове ударили. Я просто хотела покрасоваться. Победе порадоваться!
На другое утро меня в сельсовет вызывают. В комнату заводят. Там сидит офицер, погоны на плечах. Разглядывает меня, как стрекозу на булавке.
Цедит сквозь зубы: "Ну давай, колись, гнида, как ты в Германии шиковала, как пила-ела, как страну свою родную предавала, на врагов наших работала!" Я оцепенела. Не знаю, что и сказать. Вспомнила Риту на плацу, и как Наттер ее била смертным боем, и как из Риты кишки ползли. Офицер с табурета встал, шагнул ко мне и залепил мне пощечину. Язык мой за меня развязался. Я говорила, а голоса своего не слышала. Говорила все, как было. И не видела ничего. Потом кончила говорить. Прозрела. Вижу - офицер сидит, пишет все в тетрадке. И я свою тетрадочку вспомнила. Думаю: если не убьют, приду и это все запишу тоже.
1 июня 1945
Меня возили в город на допрос. Другой дядька допрашивал меня. Иногда вежливый был, сладкий, как сироп. Иногда как взбесится! И тогда крепко бил. Привязывал к табурету веревками и бил кулаком по голове, и я падала вместе с табуретом. Орет: "Почему в Германию ушла?! Почему на фашистов работала?!" А я ему взяла и крикнула в лицо: "В Германии немцы пытали, а на родине свои!" Он весь побелел.
Стоит у окна, курит, от битья отдыхает. Я осмелела и говорю разбитым ртом: "Дядя, а можно вас спросить?" У него рука с папиросой в воздухе застыла. Он медленно повернулся ко мне и отвечает: "Ну, спроси". Я спрашиваю: "Сколько лет вам было, когда война началась?" Он прищурился зло: "Ну, тридцать пять". А я говорю: "А мне десять. Всего десять! А почему вы меня не спасли от фашистов? Не защитили?"
И в комнате, где он меня бил, молчание повисло. Потом он спрашивает: "Так тебе всего пятнадцать?"
И я молчу. Ничего не говорю. Тогда он подходит, развязывает мне связанные руки, отвязывает мне ноги от ножек табурета и толкает меня в спину: "Иди. Иди и больше никогда мне на глаза не попадайся".
Я вышла, ноги подкашиваются. Лицо все в крови. Я вытерла кровь носовым платочком и села на лавку в парке. Сижу и плачу. Вдруг ко мне подсаживается кто-то. Гляжу - мужчина. Грудь вся в орденах. Понятно, воевал. Говорит мне: "Что ревешь так, девчонка? А такая хорошенькая! Жаль, конфетки нет, тебя угостить!"
А я перед ним на лавке сижу и его боюсь. Может, тоже схватит меня сейчас да бить начнет. Мне уже казалось: все бьют всех, и никто никого не жалеет.
А он погладил меня по разбитому локтю, и я дернулась от боли, а он шепчет: "Эх, девчонка, я с нечистью фашистской воевал не за то, чтобы такие красивые голубые глазки плакали!" Вынул из пачки папироску, закурил. Дышит на меня дымом. Я вытерла лицо ладонями.
И с ходу взяла и рассказала ему все-все-все, что со мной в жизни стряслось.
Я говорю, а он курит. Я говорю, а он курит! Курит-курит! Всю пачку искурил!
А потом говорит очень тихо: "Вот так вот... У меня дочку тоже угнали в Германию. Но она не вернулась домой. Я не знаю, жива ли она. Скажи, может, ты с ней в одном лагере была? Может, на одних нарах спали? Ее Руся звали. А тебя как?"
[интерлюдия]
Так говорит Геббельс:
28 февраля 1945
Нам всем надлежит стать такими людьми, каковым был Фридрих Великий, и должным образом вести себя. Фюрер всецело соглашается со мной, когда я ему говорю: это дело чести, печься о нашей Германии, ибо, если в Германии каждые полтора столетия будет возникать такая же критическая ситуация, как теперь, наши потомки могли бы сказать о нас: вот пример героев, вот стойкие сердца! Фюрер очень смахивает на нашего Фридриха Великого: он столь же философ и столь же стоик. Он внушает мне: высшая награда - трудиться на благо родного народа, но тут же обрывает себя: может, тщетны все наши усилия, и мы стараемся напрасно, и завтра Луна столкнется с Землей и в пламени Апокалипсиса сгорит вся эта бедная планета? И все же, наперекор всему, мы призваны к тому, чтобы исполнить свой священный долг. И здесь Фюрер глядит на вещи так, как глядел его царственный предок Фридрих Великий. Он копирует его, неосознанно или осознанно, неважно. И мы все должны следовать этому бессмертному образцу. О, как бы все хотели ему подражать! Ах, Геринг, белая ворона, если бы ты не был таким. Геринг не национал-социалист - он наслажденец, гедонист, и ему наплевать на Фридриха Великого. А вот Дениц, тот вызывает уважение, он всегда так благороден и учтив. Фюрер так и заявил мне: Дениц лучший профессионал, он превосходно знает свое дело. Его военно-морской флот - он так всегда радовал нас победами! А Редер, вот тоже мощная личность: он так всем сердцем предан Гитлеру, он так воодушевляет вооруженные силы, что, вместе с Деницем, кажется, может привести нас к победе в этой мировой войне, и наверстать упущенное, и поправить ошибки. Жаль, что такой человек не является лицом партии, а ее лицом, увы, является Геринг; Геринг и партия - это все равно, что корова и исследование радиации. Вопрос в том, как нынче разрешить этот вопрос. Скрывать правду нет смысла, и утаивать истину от Фюрера - значит откровенно навредить ему.
Мы снова обсуждаем с Фюрером все наши сложные проблемы, и главная из них - ведение войны; эти обсуждения протекают страстно и сердито. Но спасибо Фюреру, он в каждом пункте соглашается со мной. Я вижу, он гневается на то, что военная драма зашла уже очень далеко, а не на то, что я так невежливо и прямо, грубо говорю о ней. Наоборот, он поощряет меня говорить правдивые речи; он всегда защищает меня, если другие на меня нападают, и доволен тем, что я никогда не держу камень за пазухой или кота в мешке. Я сказал ему, что на днях изучал книгу Карлейля о Фридрихе Великом. Фюрер и сам знаток этой книги. Я привел ему из книги выдержки из иных глав - они глубоко потрясли его. Вот такими людьми должны мы стать, и мы станем ими. Если кто-то, вроде Геринга, пойдет не в ногу с нами, мы вынуждены образумить его. Дурачье, увешанное орденами, фаты в облаках парфюма! Вы не должны воевать, вы войны недостойны. Либо исправляйтесь, либо к стенке: третьего не дано. Я не буду спокоен, пока Фюрер на наведет порядок. Надо сломать Геринга, и снаружи и внутри, либо выгнать его взашей. Геринг нарушает все приличия, когда, при нынешнем положении вещей, всюду появляется, первый офицер Рейха, в своей серой форме. Какой паршивой бабенкой выглядит он перед лицом суровых военных событий! Надеюсь, Фюрер все-таки сможет сделать из этой бабы человека и воина. Фюрер доволен, что супруга Геринга нынче переехала в Оберзальцберг; эта женщина всегда оказывала на своего мужа ужасное влияние. И, если поглядеть непредвзято, то все приятели Геринга, да и его семейство, не стоят и выеденного яйца. Семья и друзья не только не пресекали его стремление к разнеженным удовольствиям, но, напротив, поощряли их. А вот Фюрер очень хвалит жизнь моей семьи: ему нравится, что мы живем просто, скромно и открыто. И я солидарен с ним: только так, укреплением семьи, мы сможем сохранить свое достоинство и свою честь.