Беллона - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 40 стр.


А доктор Штумпфеггер уже сделал укол Хольде. Хольда сама смело протянула ему голую руку: пожалуйста! Мне не жалко!

- Большое спасибо, - прошептал доктор, ловко выдергивая иголку из кожи.

Он дал Хольде вымоченную в спирте ватку, и Хольда, смеясь, прижимала ватку к месту укола, а потом отнимала и всем нам показывала: глядите, никакой крови нет! И не больно!

- Ну ведь не больно? - ледяным голосом сказала мама, когда доктор делал укол Хельмуту.

Брат помотал головой. Растянул губы в улыбке.

И я поняла: все враки, ему больно, но каждый это скрывает, каждый не хочет ударить в грязь лицом!

Вруны. Все вруны. Все обманщики.

И наша мама тоже. Наша мама.

"Наша мама врет", - повторяла я себе с ужасом, а в это время руку для укола подставила сначала Хильда, потом малютка Хайди. Мама зажала Хайди между своих колен, и Хайди вскрикнула:

- Мама, у тебя коленки холодные! Ай!

Доктор, продолжая улыбаться, как Щелкунчик, сделал малышке Хайди, нашей самой маленькой, укол -- и в шутку легонько ударил ее пальцем по носу: ай, смелая девочка! Хайди подула на свою кожицу. Исподлобья глянула на доктора.

- А ведь немножко больно, - задумчиво сказала она.

Я хотела убежать. Было уже поздно. Зачем я ждала! Надо было вставать и бежать, пробираться через все их колени, юбки, штанишки, туфли, сапоги. И куда бы я убежала? Это же бункер. Мы все заперты здесь. Наверху идет война. Там убивают. А мы здесь живем.

- Мама! Не надо, - сказала я.

Мамино лицо скривила никогда не виданная нами усмешка. Это было не мамино лицо. Так скалились ведьмы на рисунках в книжке "Сказки братьев Гримм".

Я вскочила с кровати.

- Надо, - жестко сказала мама и схватила меня за локоть, и заставила сесть. - Надо. Это не больно.

Я выворачивала локоть. Плакала. Я крикнула:

- Не надо! Не надо! Пожалуйста! Не надо!

Я все поняла, что они хотят с нами сделать. Что уже сделали. Мама и доктор. Доктор и мама.

Я била маму кулаками. Шлепала ладонями по ее красивой прическе, и ее шиньон растрепался, и русая, с легкой рыжиной, прядь повисла вдоль бледной щеки. Доктор Штумпфеггер сжал зубы. На его скулах вздулись и катались под кожей желваки. Он поправил себе очки указательным пальцем. У него на носу блестели капли пота.

- Хельга! - крикнула мама. - Прекрати!

И она залепила мне пощечину. Со всего размаху.

- Хельмут! Помоги! Подержи ее!

Бац! Моя щека горела. В голове загудело. Я на миг ослепла. Ничего не видела от слез. Слезы заволокли мне весь мир. От мира остались лишь одни слезы. Только слезы.

И они все никак не вытекали из глаз.

Слепые слезы. Слезы вместо глаз.

Меня держали за руки мама и брат. Доктор делал мне укол. Мне было очень больно, но это было уже все равно. Я знала, что это за укол. А они, все они, мой брат и сестры, еще не знали. Никто не знал. Только я.

- Вот видишь, - сказала мама, и ее голос хлестнул меня мокрой ледяной веревкой, - и ничего нет страшного. Ничего.

Я проглотила соленый ком, мои глаза выкатились на кружево платьица двумя громадными слезами, и я снова стала видеть всех.

- Витамины очень полезные! Вы сейчас, после укола, должны лечь и постараться заснуть! Немножко поспать! Набраться сил! Вы живете в бункере, - голос мамы таял, истончался, исчезал вдали, - здесь нет никакого... свежего... воздуха... и вы...

Дальше я уже ничего не слышала. Я странно, легко и прекрасно, выскользнула из своего сонного, тяжелого тела и взмыла над нарами, над простынями, взлетела высоко, под потолок, под ярко горящий плафон. Оттуда, сверху, я видела, как наша мама вытирает себе лицо ладонями, будто умывается. Я слышала глухой тусклый голос доктора Штумпфеггера:

- Сейчас они уснут.

Я слышала голос мамы:

- Да они уже спят. Сколько они еще проспят?

- Примерно час.

- Тогда надо торопиться.

Мама, стоя очень прямо, как солдат на плацу, щелкнула замком и раскрыла красивый кожаный кошелечек. Высыпала из него на ладонь шесть помад в золоченых цилиндрах. Зачем она принесла сюда помады, детки же не красятся взрослыми красками, удивленно подумала я, и тут мама протянула руку с помадами доктору и сказала, кусая губы:

- Нет. Я не могу.

А доктор вдруг сморщился, у него лицо стало похоже на гриб сморчок, и затряс головой, и тоже сказал:

- И я не могу!

- Но я же мать, - хрипло прошептала мама.

- А я никогда не убивал детей, - прошептал доктор.

- Ну хотя бы подержите ампулы, - сказала мама.

Сверху, из-под потолка, я хорошо видела, как мама сначала подошла к нашей младшенькой, к Хайди. Хайди сладко спала, разметавшись, обе ручки закинула за затылок. Локоны вились по подушке. Доктор беспомощно стоял с золотыми цилиндрами в горсти. На стуле лунно светилась стальная коробочка с пустыми шприцами. Мама взяла из рук у доктора одну золотую помаду, открыла цилиндр. Внутри была на яркая помада. Мама вынула ампулу. Поглядела на просвет. Сжала губы. Вместо губ у мамы на лице вилась тонкая страшная нить. Мама всунула ампулу в ротик Хайди. И потом положила одну руку на лоб Хайди, а другой взяла Хайди за подбородок. И сжала ей челюсти, как сжимают собаке, когда дают ей лекарство от глистов, я видела. Блонди такое лекарство давали. Хайди дернулась раз, другой и застыла.

"Мама, не делай этого с нами!" - хотела я крикнуть маме оттуда, из-под потолка, из того легкого воздуха, в котором я сейчас жила и плыла, и я кричала, но звука никакого не было, меня никто не слышал, ни мама, ни доктор, никто из спящих детей. Мама подошла к Хельмуту. Погладила его по плечу. Ее сжатые в нитку губы разжались. Я видела, как мелко дрожали ее губы. Она беззвучно шепнула Хельмуту что-то нежное, ласковое, я поняла. Но не расслышала шепот. Блеснула ампула в зубах у брата. Легкий хруст. Я услышала его. Хельмут закинул голову. Он выгнул шею. Он вдохнул воздух и так замер, не успев вдохнуть глубоко. Он умер на вдохе.

Я видела, как мама подошла сначала к Хильде и проделала все то же самое, потом к Хольде. Чтобы ее губы не тряслись, она закусила губу, в свете плафона блеснули ее красивые ровные зубы. Хольда вытягивалась в судороге дольше всех. Яд заставил ее корчиться. Он не сразу подействовал. Мама держала Хольду за руки, пока она умирала.

А доктор осторожно, как кот, беззвучно шел по пятам за мамой и натягивал простыни на наши мертвые лица.

И, когда мама убивала очередного своего ребенка, доктор протягивал ей новую золотую помаду.

Оставались Хедда и я. Шестилетняя Хедда и я, старшая. Двое. Всего двое. Все остальные были уже мертвы. Остальных уже не было. Мы -- еще были. Мы спали. Тихо спали. Еще спали. Мы еще могли проснуться.

Мама подошла к кроватке Хедды. Хедда спала на втором ярусе, вровень с маминым лицом. Мама подняла руки и поправила на Хедде атласное одеяльце. Хедда улыбнулась во сне. Мама положила голову на одеяло, руки ее поползли по грудке Хедды, гладили ее кудри, плечики, обхватывали теплые щечки. Спина мамы содрогалась. Она рыдала. Потом вздернула голову. Вытерла мокрое лицо простыней. Не глядя, взяла у доктора из рук ампулу. Засунула в приоткрытый рот Хедды. Раздавила ампулу Хеддиными зубами. Хедда не дергалась, не выгибалась. Она умерла очень тихо. Только повернула голову на подушке. И затихла.

Оставалась я. Я одна.

Мама села на край моей кроватки. Я сделала все, чтобы из-под потолка вернуться вниз, в свое тело. У меня это получилось. Я снова была в своем теле, я была Хельга Геббельс. И я открыла глаза. И глядела на мою маму.

И она отшатнулась от моих глаз.

И зажмурилась.

А потом опять открыла глаза и посмотрела мне в глаза.

И я увидала, что у мамы глаза -- железные.

Железными руками мама отвинтила золотую крышку. Железными пальцами взяла за хвост ледяную ампулу. Глядя мне глаза в глаза, мама воткнула ампулу мне между зубов и положила железные ладони мне на щеки. И сдавила щеки. Больно. Зло.

Я снова взлетела под потолок -- бессильной воздушной струей, еще живым паром прямо из пахнущего ядом рта. Качаясь под потолком, я видела, как Хельга, первый ребенок четы Геббельс, их первенец, любименькая доченька, старшенькая, ягодка, новогодняя елочка, румяное яблочко, побледнела до синевы, вздрогнула всем телом, от маковки до пяток, и навек вытянулась -- под чистенькой простынкой, что выстирывала до перламутровой свежести фройляйн Инге, а гладила тетя Трудель, а стелила мама, мама, наша мама. Вон она стоит, наша мама. Рядом с моей кроваткой. В ее руках пустой золотой цилиндр. И доктор Штумпфеггер аккуратно натягивает, тянет крахмальную простынь с моих ног, и белым ее краем, как белым платком, закрывает мое лицо.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПОСЛЕДНЯЯ ЧАСУЙМА

[дневник ники]

5 июля 1942 года

Мы жили в Сталинграде. Началась война. Незадолго до войны мама разошлась с моим папой и вышла замуж за нового папу. Его зовут Виталий. Он работал на тракторном заводе. Но он уволился с работы и ушел на фронт. Мама ждала от него ребенка. Она родила моего братика Валеру в ночь под Новый 1942 год - пошла в сарай за крестовиной для елки, упала и начала кричать. Я вызвала скорую помощь. Пока врачи ехали, из мамы вышел человечек. Он лежал на снегу и громко орал.

Нам никто не предлагает эвакуироваться. Бои приближаются к Сталинграду. Нам страшно. Мама кормит грудью Валерика. У нас есть еще старенькая бабушка Липа. Мы обе смотрим за Валериком, когда мама уходит на работу. Она работает в больнице для душевнобольных.

30 августа 1942

Город бомбят. Нашим зениткам все труднее справиться с налетами фашистов. Скоро сентябрь, а я даже не знаю, пойду ли я в школу. Немцы подошли уже к тракторному заводу. Жителей переправляют за Волгу. Маме в больницу прислали грузовик для вывоза больных и имущества к переправе. Ей сказали: сначала перевезем больных, а потом медперсонал с семьями! Налетели фашистские самолеты. Мы бежали к Волге, а на нас падали бомбы. У мамы на руках Валерик, а я держу за руку бабушку, а в другой руке чемодан.

Подбежали к переправе. Немецкие самолеты летели очень низко. Из них без перерыва падали бомбы, а еще летчики стреляли из пулеметов. Вокруг нас падали убитые и раненые люди. Я дрожала и думала: а когда же нас убьют? На лодках, катерах, на причале, на пароме, в Волге - одни мертвые. Уже некого убивать. Вода в Волге красная от крови. Не вода уже текла, а кровь. А я все думаю: а мы-то живы что же до сих пор?!

Все, кто остался в живых, медленно отползали назад от переправы. И мы ползли. Бабушку ранило. Она охала и стонала. Мама хрипит мне: "Ника, направо овраг, ползем туда, там спрячемся". Я помогала бабушке ползти. Валерик сначала кричал, потом замолк, и я думала, что он умер.

Когда бомбежка кончилась, мы прибрели домой. Глядим - а дома нет. Разбомбили. И все запасы еды сгорели. И вся одежда. Мама говорит: "Теперь наш дом - овраг". Мы туда вернулись, и мама руками, ногтями выкопала маленькую землянку для нас четверых. Там мы и живем сейчас, спим, прижавшись друг к другу. Я боюсь холодов. Начнутся морозы, а мы только в шерстяных кофточках. И у Валерика нет теплого одеяльца.

20 октября 1942

Грянули первые морозы. Мама дрожит и плачет. Кормит грудью Валерика, а нам выкапывает из земли картофельные клубни, и мы едим их, сырые.

18 ноября 1942

Становится все холоднее. Бабушка уже не плачет и не молится богу, только дышит тяжело, хрипит. Мама говорит: "Надо вернуться в город, там найдем, где приютиться". Вошли в Сталинград. Идем через руины домов. В нос лезет пыль. Летит снег, ложится нам на плечи и не тает: пришла зима.

Мы медленно, через силу, двинулись в город. Меня шатало ветром. Видим: народ спускается в подвал разрушенного большого дома. Я вспомнила, здесь раньше был продовольственный магазин. Может, тут остались на первом этаже продукты?

Мы спустились по лестнице вместе с другими людьми. Многие несли на руках детей. Мы все еле вместились в подвал, так нас было много. Дети так жалобно плакали! Они плакали громко, потом тихо, все тише, потом умирали, один за другим. Один человек притащил печку-буржуйку. Мы топили ее старой одеждой, разломанными стульями и столами из магазина. Люди находили в магазине остатки еды, и это все мы ели: сухие макароны, во рту размачивали, сухие крупы - овсянку, гречку. Перемалывали зубами, у кого были зубы.

Первой не выдержала бабушка Липа. Она умерла тихо, молча. Закрыла глаза, легла на пол, вытянулась и умерла. Мама села перед ней на корточки и прижала руку ко рту, чтобы не закричать. Потом умер Валерик. Он умер от голода - в маминой груди уже совсем не было молока. Мама все прижимала его, мертвого, к груди, ласково говорила с ним, улыбалась ему и не отпускала его, хотя я видела - он был уже мертвый, синенький весь, не дышал, и ротик открыт. Мужчина в ватнике подошел к маме и тихо вынул у нее из рук Валерика. И люди передавали мертвого Валерика из рук в руки, и так вынесли его на улицу, на мороз. Началась бомбежка, и никто не успел похоронить моего брата.

15 декабря 1942

Сегодня умерла мама. Она не вынесла ни горя, ни голода. В подвале холодно и душно. Я сижу на полу рядом с мамой и смотрю на нее.

31 декабря 1942

Сегодня мужчина, который вынул Валерика из маминых рук, позвал нас всех, в ком еще есть силы, наверх. Он сказал, около дома, где мы прячемся, лежит мертвая лошадь. Это мясо.

Мы вылезли на свет, чуть не ослепли. Видим, и правда лошадь лежит рядом с домом. Вокруг лошади уже толпится народ. Мужчина вынул из-за голенища большой нож и стал разрезать лошадь на части. Резал долго, кромсал, тяжело дышал. Протянул мне ногу и сказал: "Хватай! Вместе потащим!"

Мы так долго тянули эту ногу до подвала, что мне показалось - прошла целая жизнь.

Протянем метр по снегу и сам и рухнем в снег. Так ослабли. Все-таки дотащили.

Мужчина сунул щепку в огонь буржуйки и огнем опалил шкуру. Сел и стал снимать с ноги шкуру ножом. А я глядела, и все молча глядели. Нашли в углу старую кастрюлю, отрезали от ноги огромный кусок и поставили варить. Мужчина говорит: "Жаль, соли нет", - и плачет. А бульон на огне булькает. Кто-то говорит: "Слышу, бьют наши зенитки! Скоро наши придут! Продержимся, ребята!"

От кастрюли заструился чудесный запах. Все дети в подвале столпились вокруг кастрюли. Молчали и тянули к кастрюле руки. Но никто не заплакал, не запросил: дай, дай скорей! Все стояли и терпели. Молча ждали. И у детей были сморщенные личики старичков.

И тут по лестнице раздался стук и грохот! Ворвались два немца, с автоматами в руках. Немцы прицелились в детей, и дети подняли руки вверх. А фашисты схватили горячую кастрюлю, обжигая руки, и молча утащили ее. Убежали вон с нашей едой! Это они на запах бульона явились. Хорошо, что не постреляли никого. Спасибо им и за это.

Женщина, похожая на скелет, сказала хрипло: "Это нам всем новогодний подарок, жизнь".

Мы опустились на пол на колени, без сил. Малыши плакали. Кто повзрослее, крепился. Мужчина в ватнике громко сказал: "Хорошо, нас никого не застрелили! Радуйтесь! Пойду к лошади, еще мяса вам принесу!"

Он пошел к лошади один. Вернулся без куска мяса. Уже успели растащить всю лошадь, даже кости и хвост.

20 января 1943

Дети все умирают и умирают. Взрослые то и дело выносят из подвала трупы. Я смотрю на все это. Сегодня в наш подвал спустился немец. Глянул на нас, будто мы призраки, и исчез. А потом опять вернулся. И мы тоже смотрели на него, как на огородное чучело. Будто бы он ненастоящий. А он стоит, смотрит на нас и протягивает руку, а в руке - горбушка ржаного хлеба. Маленький мальчик шагнул к немцу и взял хлеб у него из руки. Немец присел и показал на себя пальцем, потом на мальчика, потом поднял ладонь над полом, и мы поняли, он показывает, какого роста его сынок. Опять протянул руку и погладил мальчика по голове. И осторожно ушел.

Мужчина в ватнике взял хлеб из рук мальчика и разделил его между нами всеми на много кусочков. Мне достался самый крошечный. Мы их проглотили мгновенно. Стоим и смотрим друг на друга: может, нам все это приснилось?

[лилиана и лео италия]

Итальянка с мальчишкой добрались до жарких холмов и черных кипарисов. Женщина глядела на свою родину широко открытыми глазами -- она удивлялась ей и удивлялась тому, что она выжила. В войне главное -- выжить.

Италия не только выжила, но и похорошела. Вернее, она была все такая же. Сухая земля, оливы, мутное молоко Тибра. Траттории, шум улиц, гудки машин. Люди Рима все так же топтали его мостовые, молодежь ночами забиралась в Колизей и там ночевала, парни распивали пиво, девчонки спали, подложив под головы куртки парней. Страна, родившая фашизм, не понимала, кого она выносила, выродила и сама же, глумясь и скалясь, убила.

Убила своим солнцем. Высоким и чистым небом своим.

Лилиана вернулась на окраину Рима, нашла свое кафе. Выбиты стекла, растасканы жалюзи. Грязными надписями измарана стена. В ее кафе все эти годы толклись столбом мошкары чужие люди: сначала тут собирались сторонники дуче и выкрикивали бешеные лозунги, потом нелегально торговали апельсинами, потом бюстгальтерами, а сейчас здесь спали бродяги.

Лилиана разогнала бродяг, как тараканов, чисто вымыла полы, вставила в рамы стекла, ввернула лампочки. Столы тоже украли почти все, а может, разломали и топили ими печь, кто знает. "Надо заработать денег, купить столы и стулья, и заново открыть кафе", - жестко, холодно думала она. Маленький Лео, обняв ее за шею, тепло дышал, сонно бормотал, засыпал у нее на руках.

Она так и сделала: прежде всего восстановила всю обстановку. Накупила новой посуды, водрузила в зале красивые керамические вазы. Античный интерьер. Это очень стильно. Денег, заработанных ею, увы, не хватило на модную кофемолку и на хороший патефон. А какое кафе без музыки и без кофе!

"Какое, к дьяволу, кафе без подвала, где хранятся изысканные выдержанные вина".

Деньги на святое дело она заработала так: села на набережной Тибра, положила на колени деревянный планшет, на грудь приколола объявление: "Рисую портреты. Дешево и быстро!" От туристов отбоя не было, а у Лилианы еще со школы был мало-мальский талант к рисованию. Правда, у людей на ее портретах частенько светились красные носы, а один глаз бывал больше другого, но это не волновало ни заказчиков, ни художницу.

Две недели такой работы близ мутной, как анисовый пастис, реки -- и в ее кафе снова столы, а на столах -- пепельницы.

Не грех и самой покурить.

Лео ходил между столов, переваливаясь с ножки на ножку, наблюдал искоса, как Лилиана курит.

-- Мама, ты зачем выпускаешь дым? Его надо глотать!

Лилиана хохотала, хватала Лео, подбрасывала его в табачный воздух. Он сучил ножонками, тоже смеялся.

"Вот я и счастлива".

...девчонка. Эта девчонка. Ее скоро привезут.

Назад Дальше