Женщина с коричневым, мятым как сапог лицом наливала Лео молока в плоскую чашку. Пальцами скатывала шарики из ячменной муки. Достала из шкафа длинную вяленую мясную полоску и на доске, выточенной из крепчайшей горной лиственницы, стала мелко и тонко нарезать мясо и класть на широкое деревянное блюдо. Потом поставила на горячую плиту большую кастрюлю, насыпала на дно чайные сухие зеленые листья, залила их молоком. Закрыла кастрюлю крышкой.
- Подождем, - сказала тихо. - Ешь. Пей молоко.
Лео пил молоко и глядел на женщину благодарно. Она сделала попытку улыбнуться. У нее не получилось.
Сухие, сведенные долгим, длиною в жизнь, молчанием губы. Трудно разлепить их. Да и зачем слова? О чем говорить?
Прошло время. Часы? Дни? Лео погрузился в блаженство молчания.
Он перестал был европейцем. Все, к чему он привык, внезапно умерло, отошло в иное пространство. И время тоже умерло: взамен времени за плитой стояла эта женщина с коричневым лицом, и ворожила над варевом, и каменный ее профиль повторял склон горы.
Она вылила варево в длинную высокую маслобойку-донмо, добавила топленого масла из ячьего молока и насыпала соли из горсти. Стала неторопливо сбивать кушанье. Сидела, обняв коленями донмо, и била, била, била тяжелой ступкой с медным наконечником. Лео ждал и не ждал. Он уже ничего не ждал и не хотел. Блаженство было достигнуто. Этот полупустой странный дом, будто инопланетный, его пустые темные шкафы, его пустые старые сундуки. Воздух сушеных трав под потолком. Медные цилиндры для безмолвных молитв.
Шкафы молчали. Потолок молчал. Глаза молчали. Лишь лампада близ медного Будды в углу горела, источая запах ячьего масла. Разве возможно написать такую картину? Иногда вещи передают боль времени и радость освобождения лучше, чем люди.
У этого шкафа есть глаза. Он умеет смотреть.
У этой маслобойки есть медные губы. Она улыбается.
Лео тоже улыбнулся, закрыл глаза и прислонился к стене. Он сидел не за столом -- на полу, на веселом цветном ковре. Ковер потертый, зато мандала на нем красочная, сложная, много узоров, они все бегу к центру, к одной точке. Точка. Точка в центре круга; точка в центре свастики. Вон они, и на стенах нарисованы -- ладьи, круги, мандалы, свастики, фигурки Будды и боддхисаттв. По-детски намалеваны слепящими красками -- оранжевой, резко-синей, цыплячье-желтой, безумно-зеленой, малиновой -- глаза, глаза, много глаз. Глаза глядят, из прошлого, из будущего, с высоких гор, с недоступных небес, и веки изогнуты, нависают над радужкой, и зеленые и синие зрачки прокалывают сердце, накалывают его на иглы свои, бедную бабочку.
Глаза под гнутыми бровями. Глаза под алой точкой во лбу. Красная точка, это тоже центр мандалы, в ней сходится вся боль и вся радость мира. Значит, человек тоже мандала? Живая молитва?
Женщина налила питье в чашки, внимательно посмотрела на Лео. Протянула чашку Лео.
- Зачем ты носишь с собой, кроме сумки, еще и коробку?
Она кивнула на этюдник.
Лео осторожно взял в руки чашку и отхлебнул из нее. Он думал, его вырвет, а напиток странно понравился ему: жирный, как сметана, пахнет топленым молоком, острый запах чая бьет в ноздри, возбуждает.
Он понял ее вопрос, вернее, ее кивок.
- Я рисую мир.
Она настороженно вслушалась в звучание чужих пугающих слов. Пожала плечами. Вытерла руки о полосатый груботканый фартук.
- Тебе нравится часуйма?
Она показала на чашку, из которой Лео пил.
- Да, я могу и это нарисовать.
От шумно отхлебнул и обжег губы.
- Я могу нарисовать и тебя.
Он показал пальцем на нее. Его палец коснулся ее груди, укутанной в темно-коричневое платье. Рукава платья были обвязаны вокруг живота женщины. Руки торчали из прорезей. Она поняла его жест как приказ налить себе часуймы. Налила. Прихлебывала.
Вот теперь, согрев губы, она смогла улыбнуться.
Он понял ее улыбку как согласие.
- Сейчас допью чай и попробую.
Сидели друг против друга, пили чай, то улыбались, то прятали улыбки. Горячие чашки с часуймой согревали им ладони. Умиротворение обняло Лео.
- Я бы хотел остаться здесь навсегда.
Он обвел рукой комнату.
Она поняла это так: душно, и надо открыть окно.
Подошла к окну, отворила створки. Сухой холодный ветер ворвался в дом. Послышался далекий колокольный звон.
- Что за колокола?
Лео изобразил руками тяжелую работу звонаря.
Она поняла это так: часуйма недостаточно густая, надо сбить еще.
Взяла в руки маслобойку, ступку. Лео поставил чашку на ковер и нежно вынул у нее из рук донмо.
- Не надо. Сиди так. Сиди спокойно. Я буду рисовать тебя.
Он показал ей руками, приказал глазами: сиди и не шевелись. Встал, разложил этюдник, надавил на палитру краски из тюбиков. Женщина смотрела спокойно, равнодушно. Лишь на миг глаза ее сверкнули, когда Лео выдавил на маленькую доску с дырочкой для пальца ярко-алую, цвета свежей крови, краску.
Она тихо сидела, и он писал ее маслом на картоне. Кисть сама нащупывала морщины, выгиб шеи, смуглый загорелый лоб под тяжелым высоким шерстяным чепцом, гладила выступы голых надбровных дуг -- она брила брови, а может, волосы выпали от старости, - чуть слышно касалась мешков под глазами, бледных тонких губ. Женщина в молодости была красива, он это понимал. Она и сейчас была красива. Старость тоже красива. Старость -- время прощания, и по-особому блестят глаза под отечными, складчатыми веками, и седая прядь на сквозняке дрожит нежностью увяданья. Такая нежность больше и чище юной слепой любви.
Такой красивый этот полосатый фартук, полоса синяя, полоса желтая, полоса темно-лиловая, полоса белая как снег. Ярче всех красная полоса. Чем, какой краской они тут красят овечью и ячью шерсть?
Он менял и менял кисти, они стучали в руках друг об дружку. Постепенно он тонул в чистом, синем озере восторга. Между ним и натурой протянулись крепкие невидимые нити, тоньше волоса, тоньше паутины. Нити натягивались и дрожали. Они оба стали слышать общую музыку. Женщина сжала губы, удерживая внутри крик. Их глаза скрестились, и теперь они тонули вместе, незримыми руками обхватив прозрачные тела друг друга. В них текла общая кровь.
Они дышали вместе. Вдыхали вместе. Выдыхали вместе.
Он слышал, как внутри него, в груди, под теплой рубахой, под смуглой кожей и крепкими костями, бьется ее сердце.
Вдох -- выдох. Вдох -- выдох. Вдох...
Кисть обласкала висок женщины. Ударила лучом света в ее глаз, в зрачок. Зрачок загорелся. Осветил дом. Дом тоже тонул вместе с ними, погружался во тьму близкой ночи.
- Ты проголодался?
Почти без звука задала она вопрос.
Лео оставил его без ответа.
Кисть ходила по картону, подцепляла краску. Кисть существовала в его руке отдельно от него, сама по себе, и это кисть приказывала ему -- делай то и это, - а не он ей. Пахло скипидаром, и у женщины раздувались ноздри. Видимо, у нее затекла нога -- она пошевелилась, и мучительно наморщился лоб.
Лео опомнился.
- Все. Хватит.
Встал и глядел на то, что у него получилось.
На картонке ничего не было.
Он видел пустой квадрат.
Он не видел ничего.
- Что со мной?!
Крикнул страшно, дико. Вращал глазами. Тер их кулаками.
Задрожал -- и дрожал, не переставая.
Теперь он не видел. Только чувствовал.
Старые руки нежно легли ему на плечи. Ощупали его лицо. Его уши. Пальцы гладили его нос, его брови, его веки.
- У тебя болит голова?
Если бы знать, о чем она говорит. Если бы знать.
- Что со мной, скажи мне?!
Руки властно приказали ему: ложись. Рука сжала его перемазанную краской руку и сказала: успокойся. Перед Лео поплыл цветной воздух, стал сгущаться, из темноты нахлынула одна ярко-синяя горячая волна, потом поднялась другая, еще более страшная, густо-алая. Краски рушились на него водопадом, сбивали его с ноги, захлестывали ему лицо, залепляли нос и рот, и он стал задыхаться. Ловил ртом воздух, а воздуха не было. Вместо воздуха бешено плясали над ним, погребали его под собой краски.
Из синих и зеленых цунами родились пятна яркого до боли света, пятна превращались в лица, и он не знал эти лица, но узнавал их. Их узнавала его кровь. Рты орали, искаженные ненавистью. По щекам текла черная кровь. Дымы наслаивались, разбегались и снова заволакивали лбы и каски, подбородки и кричащие губы. Война, сказал он себе, это война, я на войне, и я ослеп. На него из серого дыма бежал человек в гимнастерке цвета болотной травы, он держал перед собой автомат, он стрелял, он кричал, и Лео узнал себя.
Что ты тут делаешь, крикнул он сам себе, давай вали скорей отсюда, тебя сейчас подстрелят, как куропатку, как утку на болотах, ты, слышишь, куда ты?! - но он сам бежал на себя, и сейчас он проткнет себя штыком, и повалится на горячую землю, и дымы закроют его, и земля засыплет, и небо навалится всей тяжестью, а где же небо, где?! Он вертел головой, ища небо, но небо пропало, неба не было, он его не видел.
Он не видел неба. Он видел только одну черную краску боя, и серые дымы, и безобразно орущие лица. Он кричал и бежал на себя, и он выстрелил, огненная полоса прорисовала в нем красные дыры, и он ударил себя штыком, и штык вошел в живое тело с мерзким хрустом, и он кричал сам себе: а где же боль?! Я не чувствую боли! Не чувствую! Я ничего не чувствую!
Я мертв. Заморожен. Я высоко в горах. Я ослеп. Я больше никогда не увижу мир.
Никогда?! Ну это мы еще посмотрим!
Посмотрим... посмотрим...
Шарил руками вокруг себя. Чужие теплые руки схватили его за запястья.
- Я умер, и я под землей? - спросил он чужие руки.
"Мы тебе не чужие, мы тебе родные", - сказали руки.
Лео затошнило, он повернулся набок, чтобы его вырвало на сырую, политую кровью землю, на дымы и огни. Он содрогался, прошлое вылезало из него вслепую, на ощупь, и потроха выталкивали наружу все забытое, тайное, скверное, гадкое, грешное. Утаить от себя свой грех! Скрыть, закрыть старой газетой, старой шубой, старой шляпной коробкой грех родивших тебя! Лицо Лилианы вынырнуло рядом с ним, он видел ее тело, оно билось и играло в дымной воде не хуже дельфина. Мама, ты видишь, я ослеп. Мама, ты видишь, я не могу без слез!
Голову схватило обручем. А, вот ты, боль, пришла. Он поднял слепые руки и плотно обхватил ладонями лоб, шепча: уйди, боль, уйди, уйди. Чужое дыхание обожгло его. Тихо, тихо, сказал старый скрипучий голос на чужом языке, не шевелись, ты должен лежать. Он именно так понял этот медный звон, доносившийся из чужого рта. Горячее молочное чужое дыхание обдавало его закинутое слепое лицо. Легкие застлала пелена. Легкие тоже ослепли. Забились сизым дымом.
"Так вот что такое война", - подумал он, а грудная клетка напрасно раздувалась, и зря он двигал ребрами туда-сюда, пытаясь заглотать кроху воздуха. Воздуха больше не было. Так же, как и неба. Под ним лежала, расстилалась лишь земля, и он спиной чувствовал ее, как чувствует мужчина женщину, лежа голой спиной на ее горячей мягкой груди, на пылающем животе. Легкие обратились в дым, и он теперь пытался вытолкнуть этот тяжелый, густой дым вон из себя, вместе с кислым сгустками рвоты. Пища прошлого не пошла впрок. Пицца, паста, томаты, свежее кислое кьянти. Галеты, камамбер, шоколад из военных пайков. Ты же насквозь проткнут штыком, Лео, и ты лежишь на чужой земле! Ты умер в бою на чужой земле! Вот кто ты теперь! Труп!
"Я погиб на родной земле, врешь ты все", - из последних сил вышептал он сам себе.
Закинул голову в судороге. Выгнул горло. Старая женщина глядела на торчащий чужим кадык. Подтерла чужую блевотину цветным полосатым фартуком. Поднесла к чужим губам питье. Часуйма остыла, чужой рот не обожжет.
Губы увидели. Губы узнали. Губы припали к краю чашки, как к чужим губам.
- Тихо, тихо, родной, - сказал чужой голос.
А может, он сказал: лежи, лежи, люби?
Подо лбом, за глазами, внутри, в кромешной тьме, стал разгораться веселый и красивый свет. Вот бы написать такой, подумал Лео, и внезапно ему стало хорошо и спокойно -- чужие руки гладили его по щекам, в горло лилось теплое жирное питье, дышать было уже нельзя, но и без дыхания было тоже хорошо. Еще светлее и нежней, чем прежде. Дым рассеялся, руины выступили из тумана. Под сапогом хрустел битый кирпич. Чужой город глядел на него, слепого, пустыми черными глазницами мертвых домов. Он не видел город -- город видел его. Он шел, протянув вперед руки, бросив на землю ненужный автомат, шел прочь, уходил от своего мертвого, никому не нужного тела, брел, шагал, не оглядывался. Никогда не оглядывайся назад. Никогда.
Он шел прочь от себя, он покидал войну, на которой не был никогда, и ощущал, как в нем течет, переливаясь и тихо шепча, чужая кровь -- кровь неба, кровь солнца, кровь синей Луны. Он уходил от себя, и уходил от людей, и шел навстречу тому, что еще только будет, когда-нибудь, не сейчас -- миру, хрупкому, как глиняная чашка, вкусному, как жирное желтое молоко, - и тихо звучал, в такт его медленным шагам, колокольный звон, летел в небо, улетал, парил над горами, над снегом, над синим ветром, над железным морозом. И чужая рука держала его руку, и он пальцами, теплой кровью видел эту руку, и слепым дыханьем видел чужое лицо, оно наклонилось над ним, и слепыми мелкими, детскими слезами он целовал сморщенные печеные яблоки чужих щек. Чужая жизнь низко наклонилась над его незрячей жизнью, и обняла его, и крепко, крепко прижала его к себе.
Боль стала глазами. Легкие стали глазами. Кровь стала глазами. Ладони стали глазами. Лоб стал глазами. Щеки стали глазами. Губы стали глазами. Груди, ноги, ребра, живот стали глазами. Он весь стал одними глазами, и глаза эти теперь видели прошлое и настоящее, умершее и будущее, они глядели вдаль и вширь и вокруг себя, и внутрь себя, и внутрь других людей, и внутрь боли, и внутрь счастья, и внутрь земли, и внутрь последнего воздуха, и внутрь неба. Он прозрел, но прозрел так могуче, что сам себе удивился: я ли это?
И понял: да, это он, только иной, не такой, как прежде.
И, становясь навек великими, нежными мира глазами, улетая, видя насквозь водоросли и звезды, зачатья и смерти, присутствуя свидетелем при рождении и при гибели мира, он услышал над собой, навзничь лежащим, этот голос, старый голос, чужой, сходящий на хриплый шепот голос:
- Молись, чтобы не стать в будущей жизни животным или рабом. И я буду молиться.
Далекий нежный голос забормотал слова на медном звонком языке, и он сверху, из-под потолка, из-под туч и облаков, клубящихся над снежными горами, увидел эту женщину: она стояла на коленях перед ним, лежащим и задыхающимся на ярком веселом ковре, сложила руки на груди, молилась, ссутулилась, чепец дрожал на затылке, белела на дне донбо жирная часуйма, синели крупные тяжелые камни ожерелья, сползал с живота полосатый фартук, и он не знал, уходя, улетая, что ее зовут Дава, что по-тибетски означает Луна, и что она его родная сестра.
[интерлюдия]
Так говорит товарищ Сталин:
Товарищи! Соотечественники и соотечественницы!
Наступил великий день Победы над Германией. Фашистская Германия, поставленная на колени Красной Армией и войсками наших союзников, признала себя побежденной и объявила безоговорочную капитуляцию.
7 мая был подписан в городе Реймсе предварительный протокол капитуляции. 8 мая представители немецкого главнокомандования в присутствии представителей Верховного Командования союзных войск и Верховного Главнокомандования советских войск подписали в Берлине окончательный акт капитуляции, исполнение которого началось с 24 часов 8 мая.
Зная волчью повадку немецких заправил, считающих договора и соглашения пустой бумажкой, мы не имеем основания верить им на слово. Однако сегодня с утра немецкие войска во исполнение акта капитуляции стали в массовом порядке складывать оружие и сдаваться в плен нашим войскам. Это уже не пустая бумажка. Это - действительная капитуляция вооруженных сил Германии. Правда, одна группа немецких войск в районе Чехословакии все еще уклоняется от капитуляции. Но я надеюсь, что Красной Армии удастся привести ее в чувство.
Теперь мы можем с полным основанием заявить, что наступил исторический день окончательного разгрома Германии, день великой Победы нашего народа над Германским империализмом.
Великие жертвы, принесенные нами во имя свободы и независимости нашей Родины, неисчислимые лишения и страдания, пережитые нашим народом в ходе войны, напряженный труд в тылу и на фронте, отданный на алтарь Отечества, - не пpoшли даром и увенчались полной победой над врагом. Вековая борьба cлавянских народов за свое существование и свою независимость окончилась победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией.
Отныне над Европой будет развеваться великое знамя свободы народов и мира между народами.
Три года назад Гитлер всенародно заявил, что в его задачи входит расчленение Советского Союза и отрыв от него Кавказа, Украины, Белоруссии, Прибалтики и других областей. Он прямо заявил: "Мы уничтожим Россию, чтобы она больше никогда не смогла подняться". Это было три года назад. Но сумасбродным идеям Гитлера не суждено было сбыться, - ход войны развеял их в прах. На деле получилось нечто прямо противоположное тому, о чем бредили гитлеровцы. Германия разбита наголову. Германские войска капитулируют. Советский Союз торжествует Победу, хотя он и не собирается ни расчленять, ни уничтожать Германию.
Товарищи! Великая Отечественная война завершилась нашей полной Победой. Период войны в Европе кончился. Начался период мирного развития.
С Победой вас, мои дорогие соотечественники и соотечественницы!
Слава нашей героической Красной Армии, отстоявшей независимость нашей Родины и завоевавшей победу над врагом!
Слава нашему великому народу, народу-победителю!
Вечная слава героям, павшим в боях с врагом и отдавшим свою жизнь за свободу и счастье нашего народа!
ВОЕННАЯ СИМФОНИЯ. ФИНАЛ. ALLEGRO VIVACE
Радостно идти по дороге.