Идущие - Лина Кирилловых 33 стр.


Тоннель идёт вверх. Тонкий ручей, прорывший себе русло в его твёрдом кусковатом полу, облизывает носы моих ботинок, и без того мокрых после перехода через реку. Спешит к большой воде. Продравшись сквозь кусты, выросшие на выходе, мы выбираемся туда, где воздух тёпел и золотист. Тоннель кончается, приходит простор - колыхающаяся под ветром трава и голоса птиц. Ветер поёт о дальних дорогах, ведущих на запад и на восток, и приглашает, зовёт так назойливо, что, дай только слабину, и ноги побегут сами. Ветер манит вперёд, в город камней, но в город нельзя, и я туда не пойду ни за какие богатства.

- Сюда.

Свет, тень, свет, тень, шорохи - идём под кронами. Стебельки обвивают лодыжки, сладко и приятно пахнет липами. Стрекочут кузнечики, прыскающие из-под ног.

- Здесь. Здесь было место, куда прежние их ставили. А после шли в парк.

Мы останавливаемся перед чем-то, имеющим плотность и вес. Я чую, что впереди - не куст и не дерево. Что-то неживое, не природное.

- Можешь потрогать.

Большое, длинное, внушительное. Шероховатое, воняющее мокрым металлом. Крошится и осыпается. Я прослеживаю рукой изгибы дуг и чёткие линии, смазать которые не смогли ни непогода, ни время. Тёплое. Даже горячее. Оно - приняло в себя лето. Оно - дружелюбно.

- Лада… На что они похожи со стороны, эти железные кони?

- Ох. На грусть. Они - печальные оттого, что больше никому не нужны. Закрыли глаза и погружаются в землю, подставляя дождям свои бока. Как спящие животные, только им уже не проснуться…

Железо трясётся и прогибается, когда Лада забирается наверх. Мелкое чешуйчатое крошево сыплется мне на лицо и руки.

- Ты куда?

- Поваляться на солнышке. Тут плоская крыша, как на амбаре. Ржавчина, конечно, будем потом все рыжие… Но я постелю свою куртку.

Я всё ещё шарю по изгибам и дугам, пытаясь вообразить, как это недвижимое и безлапое когда-то неслось и спешило, распугивая зазевавшихся кур и собак.

- Прежние ездили в них на рынок, как наши на своих повозках, это понятно, - уверенно говорю я. - Но разве лошадям не тяжело было таскать эту железную груду?

- А'томобили ездили без лошадей. Сами по себе.

- Значит, правду говорят: прежние были колдунами.

- Наверное. Только называли свою ворожбу по-другому. "Прогресс", например… Иди сюда, - говорит она, притягивая меня за руку. - Иди, забирайся и ложись. Чувствуешь - солнце…

Когда его лучи разбиваются о предметы, будь то земля или человек, они чуть слышно шипят. Как раскалённый прут, погружённый кузнецом в воду, но в бесконечность тиков мягче. Ш, шш, шшш. Предсмертная песня того, кто отдаёт своё тепло, чтобы согреть других. Только тсс, никому не слова. Слушать природу - тайна таких, как я.

Волосы Лады пахнут июлем.

- Что это такое?! А?!

Я вздрагиваю от неожиданности. Пытаюсь принять сидячее положение, но не рассчитываю и сваливаюсь с нагретой солнцем узкой крыши, как куль с безмозглой картошкой. Бух - и прямо в крапиву. Равк раздери!

- Мама! - возмущённо вскрикивает Лада.

Пересмешник, замолкший было, заводит новую трель. Деревья колышутся. Вот тебе и уединённое место…

Мать Лады - поганка. Тот самый ядовитый блёклый гриб, которым три зимы назад отравилась жена Костыля-пасечника. От неё пахнет лекарствами, затхлостью и пустотой. Очевидно, что она согбена, сморщена и уродлива. При звуках её ходьбы слышно характерное постукивание - это посох. Странно, что ей удалось подобраться так близко, а я её не услышал. Задумался, должно быть, слишком глубоко.

- Мама, - уже успокоившись, говорит Лада, но я чую, что подруга злится. - Что ты здесь делаешь?

Злость - красно-коричневая. От своей болит в груди, от чужой подташнивает.

- Разрубивший поведал мне, что ты снова расхаживаешь по кромке греха, и указал, где искать. Но и без его всеблагих слов я знаю, что должна тебя выпороть. Домой, лахудра.

- Я - гуляю.

- Ты - делаешь так, как я сказала. Живо.

Чем ближе Очищение, тем больше поганка лютует. По-моему, должно быть наоборот: Ладе, пусть я и не знаю, в чём именно оно заключается, доверили очень ответственное дело, и не шпынять её надо, а напротив, дать побольше воли и отдыха. Но я - просто мальчишка, которого поганка недолюбливает. И, тем не менее, делаю попытку вмешаться.

- Посвящённая-старшая, она не виновата…

- Закрой свой рот, армейский выкормыш. От тебя смердит мертвечиной, как от всех чёрно-зелёных. Лада. Идём.

Лада, конечно, может поносить меня на чём свет стоит, но не терпит, когда это делает кто-то другой. Пусть даже и её мать. Вот и теперь она ершится и скалится, мгновенно становясь колючим хищником.

- Закрой свой рот сама! Старая ты кочерыжка!

Поганка хлещет желчью и лупит своим посохом по ржавым стенкам повозки прежних. Обычная ситуация - ссора между матерью и дочкой. Привычная, я бы сказал. За зимы общения с Ладой я их наслушался досыта. Семейные ссоры - чёрно-бурые, дурнопахнущие. Когда при них присутствую, всегда кажется, что топчусь по грязи скотобойни. Мерзко. Правда, когда на меня орёт папаша, его вопли окрашены в душные цвета болот. Один в один напиток, который плещется в папашиной бутылке. Но это мерзко не менее, даже чуть больше, потому что уже моё и давит именно меня. И все ссоры заканчиваются одинаково - победой взрослых, тайной или явной. Они нас кормят и одевают, и это неоспоримо. Они старше, умней и опытней. Мы без них пропадём.

Лада фыркает и скатывается с крыши. Я выбираюсь из крапивы, где сидел до сих пор - хорошая защита от поганки, между прочим, но оно само собой так получилось, не специально. Запомню на будущее.

- Найдёшь обратную дорогу, Серый?

- Без проблем. Пока, Лада.

Я тянусь, чтобы сжать ей руку на прощание и хоть немного подбодрить.

- Не смей касаться моей девочки, равково племя! Она - невинная!

"Невинный" - значит "невиноватый". Лада на самом деле во многом виновата - в том, что ворует из дома еду, дразнит пасечника Костыля из-за его шляпы, грубит церковным служителям, называет свою мать "каргой" и "кочерыжкой", меня - "задницей", плюётся и дерётся, но это всё мелкие вины, несущественные. Мне кажется, мать Лады вкладывает в слово "невинный" другой смысл, но какой именно, я пока не понимаю. С тех пор, как в деревне заговорили о приближении дня Очищения, она носится с неизвестной мне ладиной "невиноватостью", как с Осенними дарами. Впрочем, как пророчице, ей виднее, хоть она и поганка.

День Очищения был предсказан много зим назад, после шестого пришествия конфедератов. Это все знают. Старики говорят, что седьмое, до которого осталось три дня, благодаря Очищению станет последним. Так повелел Разрубивший Луну, вложив свою волю в уста пророчицы. Легенды, ритуалы… Я вот всегда был озадачен другим. Как у поганки могло появиться Солнышко, я никогда не понимал и не пойму. Разве что Лада - приёмная. Тогда это всё объясняет.

Кубышка спит на пороге. Я ощущаю её - тёплый свернувшийся комочек - и осторожно перешагиваю. Однажды случайно отдавил ей хвост, так до сих пор стыдно.

Белая уже прибралась. Возится на кухне, гремя печными заслонками. В доме пахнет мылом и отчего-то вениками, совсем как в бане. Похоже, была влажная уборка. Странно - сегодня же только середница.

Белая ласково треплет меня по голове. Руки у неё узловатые, морщинистые, ходит она с палочкой и горбится, как поганка, но Белая, в отличие от пророчицы, - сама доброта. Белой её все зовут, как сказала мне Лада, оттого, что волосы у неё такого цвета, седые.

Белый - это старость. Или много испытаний, выпавших на долю и заставивших помучиться. У нашей Белой когда-то было двое детей, но один из них упал в яму, играя в лесу, и сломал себе шею, а второй умер от горловой болезни. Поэтому, наверное, мои представления о свойствах белого цвета правдивы.

Мне она совсем как мать, которую я никогда не знал, и я очень к ней привязан.

- Нагулялся? Сейчас дойдёт картошка с мясом, покормлю тебя.

- Отец не приходил?

- Нет, дружочек. Встретила Василя-сапожника, доложил мне - наш хозяин снова в кабаке под лавкой ночевал. Выводил песни носом. Пол запачкал… Губит его зелье, губит. Умный же человек, светлая голова, золотые руки, а всё туда же. Очищение скоро, а он - пьянствует. Может быть, как раз из-за этого, а, Серый? Ты не знаешь?

Папашина душа - не то, что потёмки, бак с вонючим дёгтем. Не лезу я туда, не дурак.

Пожимаю плечами. Объяснил бы мне кто-нибудь, что такое есть это ваше Очищение, может, я и смог бы ответить. А то всё недомолвки, шепотки по углам, тревожный ветер, предвкушение… Лада. Лада-то здесь при чём, хотел бы я знать? В первую очередь хотел бы знать, потому что немного завидую. Вечно ей выпадает самое лучшее: книги, которые можно безвозбранно таскать и читать, лучшие в деревне хоромы, нехоженые тропы, любопытные находки, а теперь ещё и это - участие в ритуале с загадочным названием. Очищение. Мыть она, что ли, что-то будет? Тогда неинтересно, тогда я бы не завидовал и успокоился.

- Надо оставить ему побольше мяса. Вернется всяко голодный, - решает Белая. - Но и ты ешь-ешь, я много приготовила…

И я ем. Свежий воздух - лучший ка-тализатор хорошего аппетита.

"Ка-тализатор". Или "ко", как "коты". Понахватался от Лады. Шпыняет меня за всякое умничанье, а сама… Лицемерка!

Коса у Лады толстая и длинная, всегда перетянутая кучей ленточек, расшитых бусинами и колокольчиками. Для её описания у меня есть отдельный цвет, свой собственный, привязанный от совершенно постороннего предмета. То есть, объекта, - для предмета он слишком велик и далёк, руками не пощупать. Единственный цвет, который я осознал и привязал самостоятельно. Потому что хочу воображать ладину косу именно такой, и точка.

После обеда я помогаю Белой вымыть посуду и провожаю её до дороги. Она снова гладит меня по макушке.

- Бедный ты, - жалостливо говорит она. - Сирота. При живом непутёвом отце. Помню, вот матушка твоя…

- А вот и нет, - возражаю. - Не бедный. У меня есть ты и Лада. И папаша, ладно, когда он не пьян…

Знакомая история. Сейчас мне расскажут, как моя мать, тогда ещё совсем девочка, пришла с земель армейцев. Как деревенские забрасывали её камнями, клеймя чёрно-зелёным выродком, как вступился за юную девушку отец, тогда ещё непьющий, сильный, крепкий, всеми уважаемый охотник, как сделал её своей женой и…

Всякий раз в рассказах Белой моя мать умирает по-новому. То её задерёт равк, то она утонет в проруби, то сгорит от лихорадки. Но я-то знаю, что жизнь у неё отнял я, - когда рождался.

У Белой нет проблем с памятью, хоть она и старенькая. Она просто пытается меня щадить. Наверное, думает, что выйдет лучше, если запутает выдуманными смертями. Зная правду, слушать всё это тоскливо.

- Ладно, ладно, Белая… Спасибо. Увидимся. Пока…

Мою мать Белая очень любила - как дочку, которой у неё никогда не было. И это я тоже знаю.

Сбиваю головки одуванчиков длинным прутом, найденным у обочины, и возвращаюсь в дом. Воздух дрожит и плавится. Полдень, самое время вздремнуть.

А снится мне какое-то несообразие - видно, переел. Чую я, что там: дома - каменные, мосты - железные, толпы народу и снующие повсюду а'томобили. Во снах я тоже иду на запахи и звуки. И этот, сонный мир, пахнет людьми густо-густо и весь звенит, как струны гуслей, от грохота и шумов. Среди толпы выделяются четверо - двое мужчин и две женщины. То ли молодые, то ли старые, непонятно, не определить по запаху их возраст. Но за ними всеми тянется кровавый шлейф. Знаю я, как пахнет кровь - смертью. Странный сон, почти предостережение.

2. Идущие

- Здравствуй, приятель, - тихо говорит рыжеволосая. - Долгих лет, счастливых зим. Или ты - приятельница? Кем ты был раньше?

Он носился босиком по траве и нырял с мостков причала в ещё по-весеннему холодный майский пруд, рискуя получить простуду, но не боялся этого, потому что, как все в его возрасте, верил, что неуязвим и бессмертен. Красовался синяками на коленках, носом, расквашенным в драке, цыпками на руках и обгрызенными ногтями. Неряшливая стремительность его летящей жизни пятнала одежду следами от фруктового сока, чая с сахаром, зубной пасты, зелёнки, крови. Ухо, надранное отцом за какой-то проступок, горело огнём и болело. Сквозь дырку на месте выпавшего зуба было очень удобно плеваться. Он умел свистеть в два пальца и пользоваться взрослыми ругательствами, каждое из которых, как положенная на весы гирька, прибавляло авторитет в глазах дворовых друзей, но также грозило и поркой. Он знал все переулки, сады, чердаки и развалины, десять способов, чтобы завязать шнурки, и пятьдесят, чтобы обозвать девочку. Исцарапанный кустами пустырей, загорелый, быстроногий, крикливый, он радовался жизни, пусть и получал от неё тумаки и пинки, пусть и была жизнь ему приятелем меньше, чем суровым наставником. Щербатая улыбка обращалась ко всем подряд - словно светило солнце. Он был…

Но это могла быть и она - та, кто грызла конфеты, читала романы, красила ногти в модные по сезону цвета, сплетничала с подружками, вела тайные дневники и вздыхала по ночам над фотографией известного актёра, когда-то сидевшая здесь, на этом самом месте и, быть может, в тот самый роковой момент улыбавшаяся, потому что поймала взглядом в окне классной комнаты снующую над крышей стайку стрижей. Он, она, кто-то - кто таскал ранец на плечах, а в нём, кроме учебников и тетрадок, промасленные пакеты с бутербродами, картонные коробочки сока и яблоки, жвачки, фишки, маркеры, цветные карандаши, канцелярские кнопки, чтобы подкладывать врагам на сиденье, и резинового паука, чтобы пугать девчонок. Или же сумочку - и внутри, склубившиеся в тёмной глубине, как сокровища, тайком взятые у матери помаду и пудру, блокноты с наклейками, засушенные между библиотечных книг цветы, расчёски, шоколад, леденцы, рисунки большегубых и большеглазых принцесс и девчачьи анкеты-опросники. Кто-то высокий или низкий, полный или худой, спортсмен или очкарик, первая красавица класса или серая застенчивая мышь-дурнушка. Кто-то, кто мялся у доски, напрасно вертя в выпачканных пальцах кусок мела, а после плёлся на своё место, таща дневник, разом потяжелевший от выписанной учительской рукой унизительной и ужасной отметки. Кто-то, кто щёлкала задачки, как семечки, и наизусть читала длиннющие стихи. Кто-то весёлый или печальный, беззаботный или серьёзный, с конопушками на носу или россыпью ранних прыщей. Его волосы могли быть русыми, жёлтыми, рыжими, чёрными. Её - заплетёнными в причудливые косы. И если он мечтал, прикрыв глаза и не вникая в монотонный голос, вещающий о формулах и правописании, то видел космос и нехоженые джунгли, затонувший корабль пиратов, банду расхитителей древних гробниц и себя во главе её; она же воображала себе сцену, подиум, ковровые дорожки кинопремьер, протянутые за автографом руки, хотя бывало и так, что его и её мечты различались не сильно. Она ведь тоже могла лазать по деревьям и стрелять из рогатки, читать книги о приключениях, драться. Они, он и она, даже могли дружить.

С тех пор утекло много лет. Пыль задёрнула их, как наброшенное покрывало. Мечты остались несбывшимися. Здесь уже ничем нельзя было помочь - нельзя было погладить, утешить. Но зато можно было смотреть, что и делали сейчас широко раскрытые глаза. Сначала был ужас, потом прошёл. Теперь были просто сочувствие, молчание, приглушённая тихая грусть.

- Приятель, приятельница… ох, двери… бедные.

Улыбки-вспышки, спрятанные в вечности, высохшие чернила. Топот, гомон, шум, выпаренный в тишину. Молчаливые зрители, ответно взирающие. А снаружи, за пылью, за мутными стёклами - полдень, но лета чужой и не знакомой двери.

На них не сохранилось ни клочка одежды - только ботинки, плоские и тусклые, некогда бывшие лакированными чёрные школьные ботинки с удлинёнными носами-треугольниками, дань обезличивающей моде учебных заведений. Ботинки и туфли, различавшиеся когда-то формой и высотой каблука, а теперь одинаково расползшиеся. Однако всё же узнаваемые - должно быть, обувь здесь шили на века. Отчего-то они не пугают до дрожи, хотя и должны, эти зрители. Но ошеломляют на раз - маленькие, хрупкие и детские, похожие один на другого, уронившие на рассохшиеся парты пожелтелые и гладкие головы-черепа, ухмыляющиеся, но не потому, что перед смертью хотелось, траченные временем, безымянные, бесполые, рядком сидящие в пропылённом помещении, когда-то бывшем классом.

Будь четверо живых, здесь стоящих, вдыхающих многолетнюю пыль, всё ещё отдающую запахом чернил и мела, слушающих тишину, всё ещё хранящую отзвук юных голосов и птичью трель звонка, более прожжёнными, будь они все, как гроза и ужас Организации Ричард Прайм, говорили бы они бегло, холодно и равнодушно. Лишь оценивая ситуацию, так внезапно им открывшуюся, но никак не ощущая страшной жалости, которая вместе с первичным шоком и осознанием того, что дверь открылась куда-то совсем не туда, выбила все прочие мысли. И самую главную из них, обязанную быть самой громкой: оставаться здесь может быть очень опасно. Но неровный переход двери, мигнув, уже исчез.

Был первоначальный страх на уровне диких инстинктов, зовущий прочь от места, где нашли мертвецов, а потом - горечь, и благоговение, и разговоры полушёпотом, и осторожные фразы. И короткое ласковое касание: ладонь Лучика в чёрной перчатке поверх тонких косточек лежащей на парте кисти детской руки.

- Они не страдали. Умерли быстро. Но бедные, бедные ребятишки…

Был свет сквозь окна - тусклый, неживой. И вопрос, единственный, повисший сейчас в воздухе - где они, что это за место, что здесь случилось?

- Мы шли не сюда, - говорит Капитан. Он непривычно для самого себя оглушён и растерян. - Нам нужно вернуться. Сейчас же.

Но он уже знает, что двери домой нет и что она не появится снова. В рутинном вроде переходе, который обещался к тому же локальным, из-за чего никто не обновлял биоблок, воплотился вдруг ночной кошмар всех действительных групп. Их занесло в задверье без координат.

В мёртвое.

Назад Дальше