- Ох… трудно объяснить. Мне не хочется, чтобы она видела эту записку. Понимаешь, сначала я думал, что это Лада и подложила, но…
- Но для неё это странный способ, чтобы тебе что-то сказать, да?
- Да. Для любого - это странный способ. В деревне же все знают, что я…
- Зато чужаки не знают. Как думаешь?
- Не думал, пока ты не сказал. Точно ведь! Но, Костыль…
- Чего?
- Тогда это не только странно, но и страшно.
- Брось. Такой здоровый парень, и испугался. Не верю!
- Здоровые парни тоже могут трусить. Особенно, когда они ещё дети, столкнулись с непонятным и не знают, что делать дальше.
- Серый. Тебе двенадцать.
- Белая так со мной разговаривает, будто мне восемь. И Лада иногда. Я уже сам в это почти поверил. И мне никто никогда раньше не подкидывал никаких подозрительных бумаг. Костыль, ну это же нелепо! Я - и вдруг какая-то записка. Как я её прочитаю, на нюх? Или съем?
- Если твой незнакомец действительно чужак, то он просто мог не знать, что ты у нас особенный. А Белая, кстати, вечная мать. Ей нужен ребенок, за которым она могла бы ухаживать. Грудью тебя кормит, признавайся?
- Нет! Она - старушка!
- Хах, да… Смешно было бы. Тогда, наверное, молоком с ложечки? Сначала привязав к стулу, чтобы не сбежал…
- В кружку наливает. Кошке - в миску. Папаше - на голову однажды, случайно, он тогда пьяный под лавкой заснул, а она и споткнулась, не заметив…
Костыль снова хохочет.
- Белая, точно. Спрошу у неё.
- А спроси. Только жди потом расспросов, что да откуда…
- Что-нибудь навру. И ещё, Костыль… бумага-то - редкость. Ты ведь знаешь, где её берут?
- Берут служители. В городе камней. Кроме них, никому нельзя. Ещё прислужники там ошиваются, но тем нужна только трава для старейшины. А никто иной туда по доброй воле больше и не пойдет.
- И это тоже меня пугает.
- Ладно, пуганый. Не вешай нос. Записка - не нож у горла. Ещё чаю?
- Давай. Костыль… делать-то мне что надо? Папаша прислал не чаи гонять…
- … а поесть. Тощий ты, одни мослы торчат. Возьми-ка пряник. Медовый, сам пёк…
- Костыль.
- Ешь-ешь. Рад, что тебе нравится.
И никакой он не сумасшедший.
Он - настоящий человек.
- … а я говорю: куда же тебя понесло, дурочка, ты подумай прежде, много у нас на деревне достойных мужчин… Не по нраву в нашей - так устроим тебе смотрины в соседних. Я, говорю, сама этим займусь, я всех там знаю. А она - нет, и ни в какую. Люблю, говорит. Жизнь он моя, говорит, и сердце. Или с ним, или в омут, топиться. А у него-то самого, её избранника, на голове шляпа - дырявая, сапоги какие-то остроносые, бубенцы к шляпным полям пришиты, с пчёлами своими он носится, как с детьми, нянчит их, холит, чуть ли не целует… Отец пытался её отговорить, да не смог: своевольная дочка, дикая, такая и из-под замка сбежала бы, если бы он её засадил, а он и засадил бы, кабы не мать, которая за любимую дочь всегда горой стояла. Поженились. Вся деревня со смеху ухахатывалась. Молодуха - и за старика вышла! За сумасшедшего!
- Белая. Костыль - не старик. Ему и сейчас-то только пятьдесят с небольшим.
- А, всё едино, дружочек. С головой у него не в порядке, это главное.
- Я бы так не сказал.
- Мал ты ещё, ребенок ещё… Вот вырастешь - поймёшь.
- Что?
- Что нельзя живность бессловесную любить, как человека. Неправильно это.
- Но жену-то свою он тоже любил…
- И вполовину не так сильно, как пчёл этих проклятущих. Звери они полезные, не скрою, мед от них, свечной воск… И яд для суставов полезен. Но как укусит, света белого невзвидишь, рука распухнет, будто бревно, судороги пойдут… А у кого и смерть случится - удушье. Ну, так вот. Поженились. Живут-живут, а детей всё нет. Стали наши поговаривать: порча. Стали…
- На ком?
- На Костыле, ясное дело. Проклял его однажды странник-чудодей, когда Костыль его прогнал с пасеки. Странник там под берёзкой прикорнул, подремать в теньке, а этот как увидел человека, драгоценным его пчёлкам мешающего, как разозлился… Схватил ухват - и ну его колошматить! За что, спрашивается? За какие грехи?
- Не поспать странник там хотел, а мёда. Кто же спит на пасеке, Белая…
- Даже если и правда, разве ж можно с колдуном так обращаться? Колдуны - злопамятные. Наворожат тебе грудную жабу или кровь горлом, а то и паралич…
- Вор этот чудодей. А Костыль - молодец.
- Пф!
- Белая, слушай…
- … стали старухи, кто посмелее, Нию уговаривать. Уходи, говорят, от него, молодая ещё, жить тебе и жить, детишек рожать, солнышку радоваться… Какой, говорят, он тебе муж, этот помешанный, если у вас нет ребенка. Натешится тобой и прогонит. Придёт скоро срок - надоешь, старящаяся и бездетная. А Ния им в лицо плюет, разворачивается и уходит. Тоненькая такая, тростиночка, ростом маленькая, первой красавицей слыла, средняя дочка мельника… Перестали её уговаривать. Выбрала девка себе судьбу-погибель, да и бес с ней. Сама виновата. Вот и расплатилась за свою гордыню - сгубил-таки её Костыль. Насобирал осенью грибов, принёс ей, она пожарила. Съела - и всё. Отравил муж. Специально ядовитые выбрал, краснокровники, те, которые под съедобные прячутся… а то и даже поганки.
- Случайность, не умысел! И не Костыль грибы собирал, а его жена, сама…
- Молчи, раз не знаешь. Есть у пасечников севера такой ритуал - жертва человеческая. Варвары эти северяне, дикари, людей, как скот, во славу своих богов режут… Хуже армейцев. Хорошо хоть, от нас они далеко… Так вот о чём я. Кровавое, значит, подношение, чтобы не гневались духи плодородия, скрывающиеся среди пчёл в пчелином же облике. Костыль-то с севера родом, после мора сюда пришел, вот я и думаю, не перенял ли он эти обычаи варварские, не для того ли на Ние женился…
- Ты там была, Белая?
- Нет. А что ж?
- А почему тогда так уверенно говоришь?
- И! Вся деревня знает, любой тебе расскажет. Народ - он такой, врать не станет…
Ну да, ну да.
- … стал после всего Костыль ещё нелюдимее и угрюмей. День-деньской на своей пасеке сидит, курит трубку. Как кто мимо пройдёт - грозит тому тем самым ухватом. В карты всех обыгрывает, уже никто с ним играть не хочет, чуют, что здесь неладное - такое везение. Говорят, пчёл он натравливать на прохожих выучился…
- А я у него сегодня был. Отрабатывал отцовский долг. И никаких пчёл он на меня не натравливал. Добрый он. Одежду Нии три года уже как не трогал, бусы её на шее носит, грустит по ней очень…
- Притворяется, злодей. А ты и поверил - глупая душа твоя, детская, доверчивая… Надо сказать батюшке, чтобы к ироду этому больше тебя не гонял. Лучше пусть деньгами долги отдаёт.
- Белая.
- Да и на девок молодых глазом косит. Мало ему погубленной жены, ещё надо, крови надо, душу невинную надо… Пчёлы его - звери, и сам такой же, варвар. Ты у меня спросить что-то хотел, кажется?
- Да. Да! Белая, не могла бы ты, пожалуйста… вот здесь, на бумаге, запись. Прочитаешь?
- Дай-ка… Не получится, дружочек. Глаза у меня стали совсем слабые, не вижу, закорючки одни - не буквы… Знаешь, сходи ты к Василю-сапожнику. Он тоже чтец-умелец.
- А не растреплет?
- Скажи, что это для меня. Что я просила. Он не откажет и всё сохранит в тайне.
- Если ты опять пришёл чинить свои ботинки, то я занят. Обед у меня, вот.
Обед. Судя по запаху от немытой посуды и ещё теплых углей, он только что прошёл. Просто кому-то здесь неохота лишний раз обонять мою обувь.
Понимаю, понимаю, без обид.
- Да нет. С ботинками как раз всё хорошо… Тут записка, надо прочитать. От Белой… секрет, как бы, тайна… хотя, если занят, зайду попозже.
- От Белой? Да я уже освободился, перепутал, то есть - не занят я… Куда ты пошёл, стой!
- Да, от неё. Стою.
- А что за секрет? Не о том самом, случайно, о чём я её давеча снова спрашивал?
- Ээ… вряд ли.
- Значит, ещё думает. Правильно. Рассудительность в женщине - важная вещь. Как поженимся - будет хозяйство вести, деньги считать, тут ум нужен трезвый, холодный…
- Чего?!
- А ты не думай, парень, что, раз я старик, то хочу доживать вдовцом. Белая - хозяйка что надо. Не нудит, не пилит, вкусно готовит, сковородой по голове бить не обучена, как, бывало, жена-покойница…
Ох. Вот так дела.
- И давно вы… эээ…
- Да ты ещё, парень, маленьким был, под лавкой ползал и агукал… Думает она всё, думает. Правильно. В этом деле спешка ни к чему. Так. Погоди-ка. Раз записка - значит ответ? Она наконец-то решилась? Дождался. Дождался! Где моя бутылочка, надо отметить! Серый, тебе тоже налью. Ты не твой папаша, всё не вылакаешь…
Сижу, огорошенный, и слушаю топот победного танца. Старик-старичина… Семьдесят зим стукнуло, а туда же.
- Но, Василь…
- Козу заведём. Нет, лучше - корову. И котов штуки три. Женщины любят котов. А почему, интересно? Небесполезное вроде животное, мышей ловит, но ни молока от него, ни масла, а, ежели шкурку-то снимешь, то только на шапку и хватит, и то - куцую и тонкую. И баба сразу визг подымет: пошто, скотина, котика сгубил, тебя бы так, чудовище… и скалкой по хребту, скалкой, как жена-покойница, бывало, а ведь сама просила рукавицы на зиму, лисьи, правда, просила, а где я ей лисьи возьму, когда всех лис равк повывел, одни коты дикие и остались…
- Но…
- Не то животное кот, чтобы его любить. Гордое слишком. Половики дерёт, обувь метит… Поэтому так - шесть, а не три. Шесть котов. На рукавицы, шапку и воротник. Чего побледнел-то, шучу! Лучше овчины всё равно ничего нет, так что будут Белой сапожки с овечьей шерстью. Куплю шерсть на ярмарке. Хорошие сапоги сошью, не завоняются… "Секрет", ха! Догадался я, что там у неё за секрет…
- Нет, Василь… Это не совсем то… вернее, совсем не то. Прочитай, пожалуйста!
Мрачнеет - словно в доме сгущается туча.
- Значит, отказ.
- Нет, понимаешь, это…
- Не успокаивай, не успокаивай, парень. Я человек крепкий, с судьбой умею мириться… Но она-то! Одиннадцать зим за нос водила, всё обещала, обещала… Бесстыдница!
- Василь, погоди. Ты не понял…
- Всё я понял. Иди. И передай этой бессердечной: обидела она меня. Ох, сильно обидела… Никакой ей больше бесплатной починки, раз она так! Где моя бутылочка-то… Не отметить, так горе залить. А тебе не дам - знаю я твоего папашу, чай, и ты такой же…
Неудачный день. Всё чаще они мне такие выпадают, бугристые и скомканные. Туда сунешься, об этом спросишь, это сделаешь, то - всё не так, всё криво и плохо. Ладно ещё, никто не рассерчал и не надрал уши.
Топчу пыль и песок, теребя спрятанное в кармане послание. Нетронутое, неразгаданное, непрочтённое. Тайна тайной. Пахнет оно странно: вроде бы чернила, но какие-то не наши. Жжёт запах мой нос, будто бы ядовит. Незнакомо и настораживающе. Что ж. Остается только Лада. Кажется мне, лучше бы ей эту бумажку не носить, но нечего делать, надо разобраться…
Разжал бы пальцы и отдал все тайны ветру. А потом пошёл бы домой - с совестью грязной, как вывалянной в канаве. Нет, так не могу. Кто-то ведь что-то мне доверил. Именно мне, а я…
- Ага!
Это И'нат-пастух. А я, задумавшись, снова ничего не услышал и не учуял.
Отпрыгиваю в сторону, но воздух уже разрубает протяжный мерзкий свист. Мгновение - и вокруг правой ноги обвивается кнут-язык, жалит и роняет на землю. Нечестно!
Я возмущенно ору, что ничего не сделал и ни в чем не виноват, извиваюсь, как уж, злюсь и плююсь. И'нат стоит надо мной и довольно ухает. Это у него смех такой, как у совы. Неприятный.
- Будешь знать, как воровать молоко, змеёныш… будешь знать, равково племя, рожа бесстыжая, собачьи кости, - приговаривает и охаживает меня кнутом. Явно вполсилы, но такое ощущение, будто ноги мне жгут калёным прутом. - Так тебе, так!
- Но я не воровал!
- …и подружайке твоей передай: поймаю - взгрею так, что сидеть не сможет, не посмотрю, что девочка!
Очень, очень неудачный день! Бедные, бедные ноги…
Я понимаю, что выронил записку, когда её острый угол впивается мне в щёку. Предпринимаю запоздалую попытку спрятать, но это сразу пресекается ехидным смешком пастуха:
- Что там у тебя такое, а?
- Моё! - тянусь, но поздно: бумага уже в грубых лапищах И'ната.
- Никак, любовное послание. Молокосос ещё, недомерок, а с девкой своей любови крутишь… не обрюхать раньше времени, а то знаем таких. О. Ого!
И'нат замирает. Я тоже. Я забыл, что и он чтец. Но сейчас я этому не рад. Я огорчён. Пастух - последний человек в деревне, к кому бы я пошёл за помощью, и уж точно никогда бы он мне не помог, даже по собственному почину.
- Да, паря…
- Что?
Пастух думает. Прямо чувствую, как, потрескивая, снуют мысли в его нечёсаной голове.
- Что-что, ничто. Послание-то твоё… не от девки, так?
- Так, - что уж теперь, надо говорить, как есть. - И я не знаю, от кого. Искал чтеца.
- Искал - вот, нашел. Да меня тебе, получается, сам Разрубивший послал, паря. Чудеса!
И снова ухает, противно. Но быстро прекращает. Наверное, меряет меня сейчас взглядом, решая, сказать или не сказать. Взгляд иных людей ощутим, как жар или холод.
- Хочешь, чтобы я прочитал?
- Да.
- А я бы на твоём месте подумал. Хорошенько так…
В записке - что-то дурное. Я подозревал.
- Очень прошу. Пожалуйста.
Ой, как же жалко звучит… Потом, чуть попозже, мне без сомнения станет противно и стыдно, а сейчас я могу просто ждать. Страх зарождается в груди, как комок лихорадки.
- Ишь, вежливый какой… "пожалуйста"… На здоровье, что. Не болей!
Кнутовищем он выцарапывает на земле буквы послания. Скрип, шварк, грр. Прямо у меня над ухом. Земля стонет и путается в моих волосах. Я не могу пошевелиться.
- Не знаю, зачем я это делаю, парень. Не знаю, для чего. Но я ничего не видел, не слышал и не читал, понятно? И тебя я не видел. И ты меня тоже не видел. Так?
Не удержался и съязвил. Но я молчу. Вскинусь в ответ - сотрёт все буквы, с него станется.
- Только вот. Кто бы это тебе ни оставил - никакой он не тот, кем подписался. Ясно? Тёмное дело. Злое…
Бурчит в бороду. Почему-то мне кажется, что он озадачен. Прочел не просто нехорошее, странное. Клочок бумаги суётся мне в кулак.
- Сохрани. Можешь переспросить, конечно, у кого другого, но я тебя не обманул. Эх, паря…
Ноги болят, читать мне уже не хочется, а хочется обратно в утро, где я бы ни за что не полез ни на какую яблоню. Бегал бы босиком - полезно для здоровья.
Уже уходя, И'нат останавливается.
- И выкинь, наконец, свои ботинки. От них воняет, как от нужника.
- А то не знаю.
Но это я шепчу тихо, в пыль, а потом поворачиваюсь, потирая ушибленный бок. Бороздка взрытой земли мягко касается носа. Тяну руку, чтобы почувствовать буквы. И читаю - тем единственным способом, которым умею. Лада научила. Спасибо ей…
"Очищение - смерть для той, что тебе дорога. Сегодня, в шесть вечера. Старый дуб на краю пастбища. Я помогу".
И подпись: "Друг".
2. Идущие
Он остался жив, даже когда все его люди умерли.
Он простёр длинные руки плюща-мухоеда, которые оплели стены, стёк холодными водами на станции и рельсы подземной дороги, прорастил сквозь асфальт мхи и папоротники, берёзы, шиповник, чайную розу и дрок, пропустил корни сквозь потрескавшийся фундамент и верхушки - сквозь крыши, сложившиеся, как прогнивший картон. Он затянул в почавкивающую мглу гаражи и автомобили, поселив вокруг жаб и кувшинки, ряску и рогоз. Он поменял горящие по вечерам витрины на рой зеленоватых светлячков, звонки трамваев - на птичий клёкот. Он приманил диких котов, которым предоставил во владение дневные улицы, а также существ покрупнее, которым отдал ночь, тёмную внутренность зданий, паркинги и полуподвалы. Он расцветил кирпич и камни пятнами лишайника - словно надел праздничный наряд. Он сам себе очень нравился, потому что был по-настоящему красив и не лишён души.
Он смывал брусчатку дождём и ломал провода тяжестью снега, нёс ржавчину, как золото, и беспрестанно любовался ей. Он был весь - зелень волос, рыжие руки, влажный блеск подёрнутых ряской глаз-болотц и прикорнувшие у ног животные. Он назывался городом, в котором больше нет человека. Он пребывал в гармонии. Его ошибочно именовали мёртвым, должно быть, полагая, что без двуногих жителей он нем и бездыханен, хотя он жил, дышал и говорил ничуть не хуже, чем в далёкие времена до разломанной луны.
Солнце нежило его ладонями-лучами. Сырые испарения укромных закоулков клубились, как туманная вата. На крыльце муниципалитета топорщился ельник. Ласточки и галки гнездились под карнизами. Пауки заплетали окна. Ручьи прорывали русла посередине бывших велосипедных дорожек. Лес за кривыми воротами с витой надписью "Зоопарк" шипел и клокотал. Облака плыли поверх деревьев, думая, что под ними непроходимая чаща. Дотлевали мосты, кресла в старом кинотеатре, театральная сцена и пролёты лестничных маршей. В зарослях травы гомонили сверчки. От треснувшей луны прожектором тёк свет. Пахло пыльцой и нектаром.
Он вступил в диффузию с природой, но всё равно остался городом. В нём прятались отсыревшие полотна, нарисованные человеческой рукой, потемневшие статуи, заплесневелые тома. Чертежи и столбцы цифр, зашнурованные папки. Хранящаяся за титановым корпусом громоздких агрегатов информация. Возможно, он ждал кого-то, кому всё это понадобится. Возможно, просто не успел растворить. Возможно, не ждал, а заманивал. Мертвецы в нём тоже были. Возможно, он хотел ещё.
Бесконечная вереница книжных полок, уходящая вершинами к ядру вселенной и произрастающая из него. Каждая книга - история уже отживших. Кто-то, сидящий за столом у окна, пишет ещё одну, незаконченную, - её историю, её собственную, начиная от самой первой картины: склонённые над колыбелью мать и отец, заканчивая последней, почти каждый день одинаковой: потушенная настенная лампа, красные огни под веками, чёрный кладезь всё углубляющейся тьмы. Лица не видно, только спина и затылок - неопределённого цвета одежда, красноватые волосы с проседью, усталый наклон, чирк-чирк-чирканье ручки. Стекло царапает ветка каштана. Стук в дверь: заходит женщина. Четвёртая её не знает. Но женщина очень красива, хоть и немолода, и это повод для зависти, а потом Четвёртая просыпается, унося из сна её обрывочную фразу: "Тебе сделать чай?".
Да-да, сделать, и покрепче.