Пан Коржиньский вернулся с альбомом под мышкой и со шкатулкой в руке. Сразу же он позвал горничную, чтобы та зажгла лампу. Усевшись за столом, он какое-то время присматривался ко мне из-под мохнатых бровей; левой, здоровой рукой, украшенной массивным перстнем с оком в треугольнике и Солнцем, он машинально поглаживал крышку шкатулки, покрытую сложными растительными символами.
Когда горничная закрыла за собой дверь, он открыл книгу. Это был альбом с фотографиями.
- Я не был знаком с вашим отцом, молодой человек, но знайте, что вы не случайно были мне рекомендованы в учителя для Стася. Мы стараемся помогать семьям старых товарищей. О вас написал знакомый моего знакомого; я и сам написал знакомым.
Он замолчал.
Я опустил глаза.
- Наверное, я в чем-то и догадывался…
- В тысяча девятьсот двенадцатом, - начал Коржиньский, не дав мне закончить, - я принимал участие в операции, цель которой состояла в том, чтобы отбить товарищей из ZWC, которых перевозили в Екатеринослав и Севастополь на Черноморские процессы. Как тебе, наверняка, известно, операция увенчалась успехом, но с тем большим упорством нас потом преследовали. Мы разделились; города были для нас небезопасными; большинство из нас пыталось прорваться в Галицию, многих схватили. Мой отряд выбрал направление на Румынию, в самом конце, убегая от погони, мы пересекли практически все Кресы, но над Днестром нас отсекли. Мы удирали третью неделю, уже стоял октябрь, и нам было известно, что Пилсудского схватили, революция в России задушена, а японцы отступают по всему фронту. Теперь самое главное было, чтобы казаки потеряли наш след, кончилось тем, что мы и сами почти заблудились. Мы ехали по степи, подальше от людей. Деревушки были видны издали по дымам на небе. На ту мы наткнулись уже в сумерках, совершенно неожиданно. Мы посчитали, раз уже нас и так увидели… опять же, нам нужен был провиант… Бедный хутор, несколько хат, даже не хат, а мазанок, чуть ли не землянок. Нигде ни огня, ни дыма, никаких огней и тишина - такая степная тишина, что мурашки по коже: ни собака не завоет, ни скотина не замычит, ни телега не заскрипит. Ничего. Мы въезжаем, курки взведены. И сразу же видно, что что-то здесь не так, ни одна халупа не стоит прямо: стены скособочены, двери вырваны, крыши сдвинуты. Со всем инвентарем то же самое, как будто их кто-то в тисках держал: доски кривые, колеса восьмеркой, столбы растрескались. Едем к колодцу - он завален. Смотрим по хлевам. Скотина мертвая, только мухи роятся над падалью. Зараза, кто-то шепчет. Командир приказывает разведать, что с людьми. Смотрим по халупам. С людьми то же самое - трупы. Отгоняем мух. Лица, как будто все это утопленники - распухшие, размякшие. И притом же - красные и почерневшие, словно от ожогов. Объезжаем хутор, смотрим на землю. Идет след - с севера на юг, шириной в четыре телеги: земля раскопанная, перевернутая, разрытая, но не от плуга, а как будто бы сама рассыпалась, размылась, понимаете, нет никаких следов орудий. Даже камни на этом тракте расколотые, в гравий разбитые. Смотрим один на другого. На юг, приказывает командир. Едем - но уже ночь, надо становиться. Сразу же утром след обрывается. Тут он есть, а потом уже и нет - посреди степи, место как место, но вот здесь земля выворочена, а в паре шагов уже зеленеет трава. На север, командует начальник, назад. Едем. Проезжаем хутор, след очень выразительный, можно ехать рысью. После полудня, на расстоянии миль в тридцать, видим это на горизонте. Сразу же делается холодно. Еще немного, и дыхание замерзает на губах. Лют, догадываемся. Помнишь, в тысяча девятьсот двенадцатом к западу от Буга про лютов только слухи ходили. Лют, говорим один другому, и зашнуровываем мундиры, окутываемся плащами, подгоняем лошадей. Только потом, когда я уже вернулся в Королевство и почитал газеты из Галиции, до меня дошло, что же это было такое. Экспедиция из Крулевца обнаружила нечто подобное в Великом Княжестве Финляндском, в ниландской губернии. Первое соплицово.
Коржиньский повернул альбом с фотографиями в мою сторону. Теперь, когда на столе горела лампа, все, что находилось вне круга ее сияния, скрывалось в двойных тенях; глянув в световое пятно, все внешнее отдавалось во владения ночи. Зато здесь, в свете, предметы становились более близкими, теплыми, дружелюбными человеку, они сами пододвигались, чтобы их тронули, поднимались к глазам. Я протянул руку к альбому. Рука Тадеуша Коржиньского, правая, та самая - покалеченная, указывала фотографию на первой странице.
Позируют восемь мужчин, они стоят в поле с винтовками в руках или опираясь на них, все в одном ряду. Куртки еще напоминают серые мундиры Стрельцов, но все остальное - это уже лохмотья. Заросшие, но с чистыми лицами. Никто не улыбается. Стоит день, над ними чистое небо. За ними - массив лоснящейся белизны.
Черный обрубок показывает следующие фотографии. Здесь уже видно соплицово. Оно растягивается метров на пятьдесят, может, и больше. Фотография не самого высшего качества; если кто-то из них взял с собой аппарат, то вспомогательное оборудование было не из лучших. Фотограф не мог охватить соплицово в панораме сверху - здесь равнина без особенных возвышенностей. Снимки только с высоты роста человека, возможно - из седла, и только внешних слоев.
Это ни дом, ни скульптура, ни живой организм. Люты входят в это и выходят, но точно так же можно сказать, что соплицово их заглатывает и выплевывает. Точно так же нельзя сказать, являются ли висящие над городами Европы и Азии гнезда лютов просто-напросто местами, где несколько лютов сморозилось вместе - или же это нечто большее, нечто совсем другое.
В этом отношении, соплицово относится к гнезду так же, как гнездо - к отдельному люту. Но в случае соплицова, мы уже точно знаем, что оно представляет собой нечто больше, чем просто скопление лютов. На снимках были увековечены плененные во льду фрагменты сельскохозяйственных орудий, предметы домашнего быта: половина стола, горшок, икона, обломок наковальни, и вещи менее стойкие: буханка хлеба, вязанка лука, кольцо колбасы и части тел - людей и животных, их внутренние органы, а так же предметы, которых просто невозможно было распознать на этой черно-белой фотографии. Ледовые формации, казалось, соответствовали своей формой замкнутым внутри реквизитам. Вырастающая из земли наклонная сосулька, в которой над равниной повисла четверть тела толстой женщины, увенчанная странной карикатурой на человеческую ступню.
Отражающееся во льду степное солнце, правда, смазывает мелкие подробности соплицова белыми рефлексами.
- Без увеличительного стекла и не увидишь, но вот этот фрагмент, - коготь, который когда-то был костью указательного пальца, касается фотографии, - это что-то вроде лица, с обратной стороны даже коса есть, но все это растянуто по вертикали, смотри: нос, губы. Тут и тут. Метров семь, не меньше.
Он показывает следующие снимки. Я наклоняюсь, чуть ли не клюю носом альбом. Свет лампы нагревает мне лицо и шею.
- Больше фотографий у нас нет, камера не выдержала мороза. И вообще, это должно было стать хроникой борьбы за свободу, а не паноптикумом льда.
Я снова сажусь прямо; ладони остаются в кругу дрожащего света - я отвожу их, когда Коржиньский глядит на них.
- Дальше за тем фрагментом, - продолжает он, откашлявшись, - был залив, то есть - разрыв во льду внешней формации и пролом, ведущий вовнутрь, словно коридор между белыми стенами. Я хотел попробовать въехать туда, во всяком случае, увидеть, что скрывается внутри соплицова, если там кроется больше того, что мы уже увидели. Командир запретил.
…Тогда, сразу же за поворотом коридора, во второй, восточной стене, мы увидели того парня, плененного во льду. Фотографий нет, ты должен поверить моей памяти. Он был погружен в соплицово до самых ребер. Только застрял он там, не стоя, скорее - лежа, метрах в трех над землей. Над ним еще свешивался язык смерзшейся массы с замкнутой внутри половиной гончарного круга; весь этот массив был почти что полукруглый. На парня во льду мы обратили внимание сразу, но после того, как кто-то крикнул: "Дышит!", увидели облачка пара перед синюшным лицом, под свешенной на грудь головой, закрытой волосами в инее. Он жил. Дышал.
…Разбить соплицово! Но мы едва могли приблизиться настолько, чтобы просто коснуться несчастного - мороз шел резкими волнами; сделаешь вдох поглубже, и душа промерзает. Кто-то выстрелил в стенку, метром ниже от плененного. Пуля застряла во льду, не показалось хотя бы щербины. Что делать? Командир приказал разжечь костер под парнем. Мы снесли ото всюду хворост и дерево, зажгли. Благодаря этому, можно было какое-то время стоять рядом, подвести к стенке коня. У меня еще оставалось немного самогона, я хотел напоить несчастного с седла. Но он был без сознания, вяло свисал. Я не мог открыть ему рот, а влить жидкость в горло никак не удавалось - голова у него была опущена вниз, насколько это было возможно в соответствии с анатомией; он лежал в этом льду спиной к небу, лицом к земле, словно придавленный прозрачными стеклами сверху и снизу до того, как сумел бы из под них выползти. Тогда до меня дошло, что, в самом лучшем случае, мы только подарим ему пару часов жизни - или же сократим муки, какой выход был бы хуже? Если, и вправду, он пришел бы в себя перед смертью… Гибнущие от мороза, как правило, засыпают, вроде, они даже не осознают приближения смерти, так мне говорили. Тогда зачем же его будить? Половина внутренних органов, кишки, печень, почки - наверняка уже превратились в лед. А что дышит - не человек - у мертвеца тоже волосы и ногти растут.
…Я провел ладонью по его груди (парень был в грубой конопляной рубахе), чтобы узнать, докуда доходит жизнь. Ладонь - тут Тадеуш Коржиньский поднес руку к лампе и растопырил перед ней черные культи пальцев - соскользнула на лед, может, конь пошевелился подо мной, или я сам утратил ориентацию в отбирающем все мысли холоде… я прикоснулся. И примерз. Видимо, орал я страшно, мне говорили, что вопил я так, словно с меня шкуру сдирали. Оно и правда, кожа отходила от тела словно рваная бумага. Конь перепугался, отскочил ото льда и от костра. Я упал. Пальцы - он пошевелил перед лампой тем, что от них осталось, словно играя отбрасываемыми тенями - так ко льду и пристали. Упал я на острый выступ, выбил несколько зубов, рассек кожу. Вот, остался шрам.
Улыбаясь, он наклонился ко мне. Шрам кривился на его лице симметрично лишенной радости улыбке; толстая черта, будто след от дуэльной пули.
- Меня оттащили, перевязали руку. Мороз запек раны. Напоили той самой водкой, которой я хотел напоить парня во льду. Потом я заснул. Утром парень уже не дышал; темный иней нарос на веках, на носу, на губах. Я пошел туда с длинным факелом, выжег пальцы из льда, через несколько минут они отпали. Весь большой палец и остатки трех других. За ночь они успели глубоко врасти в лед соплицова. Отпечатались ли в нем и их формы? Я присмотрелся к большому пальцу. Он был попросту откушен - следы явные, разорванная мышца у основания и еще торчащий в нем, заклиненный между костью и жилой, зуб - мой собственный коренной зуб, который я потерял во время падения.
Тадеуш Коржиньский открыл японскую лаковую шкатулку. В ней находился замшевый сверточек, имеющий форму и размеры сигары. Он вынул его, начал осторожно разворачивать материал.
Палец выглядел мумифицированным, превратившимся в камень - полностью черный, выпрямленный, с ногтем, утопленным в сильно и гладко натянутую кожу. Пан Коржиньский перекатил его на замше, разворачивая к восковому свету керосиновой лампы второй стороной основания, где - я даже склонился над столом - из темной кости выступал желтый корень зуба.
Домашние часы пробили половину девятого.
Пан Тадеуш тихо рассмеялся. Я вопросительно глянул на него - объяснит ли теперь он свою шутку. Нет, он не шутил, сам глядел на палец в мрачной задумчивости.
- Я искал эти выбитые зубы в траве, в грязи и в снегу, но не нашел. После возвращения, я обо всем дал отчет своему мастеру, передал фотографии. Братья из Франции к этому времени уже очень интересовались лютами, меня попросили, чтобы я продолжил сбор информации. Поначалу русские еще не сильно проводили через цензуру сведений из губерний, по которым проходил Лед. Этому занятию я не мог посвящать много времени, но с тех пор, как люты добрались до Варшавы… - Он поднял глаза на меня. - Что тебе конкретно рассказали про отца?
Я повторил.
Он покачал головой.
- Разговаривает… Зимовники - те самые, что пережили близость люта - как правило, это просто бедняги, которым повезло в несчастье после того, как они пьяными заснули на улице. Министерство Зимы использует их и платит им, чтобы те поддерживали в городе порядок после лютов, раз уж то прикосновение сделало их устойчивыми к холоду.
- Может быть и иначе, все может быть и наоборот.
- Не понял? - Коржиньский, не сгибаясь, склонился ко мне, снова погружая лицо в облако желтого света над темной столешницей.
- Я говорю, - заикаясь, продолжил я, - говорю, что это неверный вывод, неправильное понимание. Мы знаем лишь то, что те, что выживают, исключительно стойкие к морозу - но ведь, собственно, они и не выжили бы, если бы не были устойчивыми, правда?
- Не уверен, к чему…
- Делает ли каторга и сибиряков чрезвычайно стойкими и невосприимчивыми. Или же, просто, менее сильные не возвращаются, поэтому мы и не принимаем их в расчет? Быть может, вовсе и нет никакой чудесной перемены - а только отбор.
Хозяин выпрямился, снова прячась в тени.
- Да, понимаю, вы правы.
- Причина и следствие - это иллюзии слабого ума, - буркнул я под нос.
Коржиньский медленно дышал в полумраке.
- Пан Бенек, - тихо продолжил он через какое-то время, - даже если ваш отец зимовник… Говоря по правде, даже и не знаю, что хуже. Послушайте. Почему я это вам рассказываю. Весной двадцать первого года до меня дошло известие, что кто-то разыскивает добровольцев бросать бомбу в гнездо лютов. Его арестовала охранка: тот эсер, который должен был изготавливать бомбы, оказался агентом той же самой охранки. Но уже объявились желающие, заявлявшие, что способны подобраться к гнезду, более того, заложить бомбу в средину, и что они сделают это за соответствующую оплату - ренегаты-мартыновцы. Именно тогда я и услышал про секту святого Мартына. В объятия лютов они идут сознательно. Понятное дело, умирают, замерзнув насмерть… У них имеются ступени, пороги посвящения - скорее же, пороги безумия. На сколько приблизится такой сектант. Два метра. Метр. На секунды; выдержит ли больше? Можно задерживать дыхание, это помогает, если воздух от люта не входит тебе в легкие. Подойдешь же слишком близко и втянешь воздух в легкие - трупом падаешь, останавливается сердце. Они в этом тренируются: купаются в проруби, спят в снегу, задерживают кровь в жилах и останавливают пульс. Движутся медленно, не говорят, не едят, принимают только жидкую пищу, регулярно пускают себе кровь, регулярно глотают лед. Якобы, к ним принадлежит и Распутин - для умерщвления плоти на Неве подо льдом плавает. И, якобы, мартыновцы высших посвящений действительно способны коснуться - даже не пустого соплицова, но люта. Никто таких мастеров Зимы не встречал. Возможно, они живут там, в Сибири.
…Говоришь, будто бы Филипп Герославский разговаривает с лютами. Так тебе сказали. - Коржиньский завернул мертвый палец в мягкий материал, спрятал в шкатулку. - Если ты не обязан, если есть выбор… быть может, было бы разумней, чтобы встреча эта и не состоялась.
Он поднялся.
- А деньги забери.
- Спасибо.
Разные методы срабатывают по отношению к различным кредиторам. Бывают и такие кредиторы, по отношению к которым лучше всего срабатывает откровенность.
Об ослепляющей темноте и других непонятках
Лют все так же висел над Маршалковской. Я заглянул в столовку на углу, но Зыгу там не застал. Быстренько заглотал картошку с укропом, запивая кефиром. Заполняющий харчевню горячий, сырой воздух - жирный туман - втискивался в легкие, пропитывал одежду запахами дешевой еды. Почесываясь под кожухом, я подумал, что, видимо, достиг той степени безразличия и неряшливости, когда, чувствуя чужую, своей вони уже не замечаешь. Эти взгляды и усмешечки чиновников Зимы… Да разве и Тадеуш Коржиньский не отодвигался незаметно от меня, не отклонялся от стола? Я умею не замечать того, чего замечать не желаю; умею и улыбаться сквозь смрад.
Я отправился в баню под Мессалькой. Выходящий на костел Святого Креста фасад высокого каменного здания недавно отреставрировали, в витрины фронтальных контор вставили мираже-стекольные витражи в замороженном зимназе, близнецы банных витражей. Силуэты прохожих отражались в цветном стекле, проплывая волнами, словно экзотические картины подводной жизни, странная флора и фауна под подцвеченным слоем воды - пальто, шубы, кожухи, накидки-этуали, муфточки, пелерины, шляпы, котелки, шапки, лица светлые, лица с черными бородами, замотанные шарфами, в очках… Я остановился. Вот там: котелок, голубые глаза под черными полями, гладкие щеки - я повернулся - исчез среди прохожих. Привидение, или действительно это был Кирилл с Медовой? А если даже и так - почему сразу же предполагать, что Кирилл следит за мной? Зачем это ему? И почему именно он, а не какой-нибудь анонимный шпик из охранки? Мне не хотелось в это верить.