Отмокая в горячей воде, я повторял про себя слова рассказа Коржиньского. Фотографии производили меньшее впечатление, чем именно слова - в прусских и австрийских газетах я видел уже немало снимков лютов, их гнезд и даже соплицовых; впрочем, еще при Столыпине издательство Гебетнера и Вольфа выпустило посвященную им монографию авторства петербургских природоведов; Министерство Зимы не конфисковало всего тиража, там были фотографии гораздо лучшего качества. Но замороженный до черноты палец Коржиньского с вонзенным в него зубом - большой палец, которого он сам не откусил, но отгрыз…
С другой стороны, это могла быть обычная болезнь пожилых людей: их поглощает собственная память, все меньше они живут тем, что воспринимается каждодневно, все сильнее тем - что помнится. Чаша весов прошлого перевешивает чашу настоящего и будущего, и так случается, что в ответ на вопрос о погоде за окном, человек описывает грозу, которую запомнил еще с детства - раз пятый, десятый - не осознавая того, что повторяется - как раз этого он и не помнит.
Сколько раз рассказывал свою историю Тадеуш Коржиньский? И наверняка, всегда в темной комнате, после наступления темноты, при единственной зажженной лампе, в тишине. Сколько раз он вынимал шкатулку и бережно разворачивал медовую замшу? Фотографий нет, ты должен поверить моей памяти. Обычный недуг пожилых людей. Ему наверняка уже больше пятидесяти. Мне вспомнилась мать Фредека Вельца, ненамного старше. Со смерти Фредека ее память застыла, словно картинка в фотопластиконе, вперед не движется, новых картин не аккумулирует - она попросту не принимает мира, в котором Фредека нет среди живых. Это разновидность добродушного сумасшествия, который на склоне жизни случается у людей доверчивых и ласковых, с мягким сердцем.
Она никогда не ложится спать до полуночи, зато потом компенсирует это, подремывая большую часть дня; я знал, что меня она примет. Обычно, я захожу к ней по дороге от Коржиньских - как прошел денек, как вы себя чувствуете, пани Мария, не забыл ли хозяин принести угля, а эти пара рублей - это от Фредека, сам он, к сожалению, не мог, завтра обязательно заскочит, ведь вчера же он был, правда?
Она открыла, едва я постучал, как будто бы ждала у дверей или высматривала меня через окно. Экономка уже вернулась к немцам, которые снимали квартиру на пятом этаже; к вдове она заходила часа на два-три. Остаток дня госпожа Вельц проводила в одиночестве. Дома она не покидала. Иногда к ней приходили соседи или знакомые соседей - она гадала им на картах, по руке, толковала сны. А что еще остается на старость женщине из хорошего мещанского дома? Сплетничать, на пяльцах вышивать, сватать молодых, вспоминать собственную молодость. Когда-то она нагадала мне, что женами у меня будут пять или шесть женщин, которые родят мне четверых сыновей, что я соберу громаднейшее состояние, но - вдобавок - умру совсем молодым.
- Ну, заходите же, пан Бенек, я чайку заварю, мороз снова ужасный, вы видели эти тучи на западе, ночью такой снег упадет, что…
- Я только на минутку, завтра никак не смогу, так что…
- Утром Фредерик забегал позавтракать, кое-что для вас оставил, вон там, на комоде.
- Ах, Фредерик… так.
Пани Вельц затащила меня чуть ли не силой из прихожей в маленькую гостиную - маленькая, слегка сгорбленная женщина в черном платье, черном чепце, вся в черных кружевах - вот уже девять лет она носила траур по инженеру Бельцу, который умер от воспаления легких во время первой зимы Лютов. Я поцеловал сухую и сморщенную кожу ее запястья (от нее пахло ромашкой и нафталином). Пани Мария тут же вырвалась и направилась в кухоньку.
Сверточек на комоде был величиной с портсигар. Я развернул бумагу. Wiener Spielkartenfabrik - Ferd. Piatnik und Sohne. Карточная колода, уже пользованная. Фредек, в основном, играл Пятниками, покупая их по полдюжины колод за раз, тех, что подешевле.
- Откуда это у вас? - спросил я, когда хозяйка вернулась с чаем и пирожными на подносе.
- Что, карты? - хитро глянула та. - Сколько уже раз говорила ему, чтобы бросил эти азартные игры, ничего хорошего из этого не получится, честное слово, пан Бенек, дорогой, не могли бы вы его как-нибудь уговорить, вы же такой разумный молодой человек, а Фредерик, Боже мой, если бы он в своего святой памяти фатера уродился, так нет же, это, видимо, от бабки Горации у него, доброе сердце, но какой же пустоголовый - как видит, что никто за ним не присматривает, тут же слушает, что ему черт нашептывает…
Откуда она взяла эту колоду? Наверное, нашла в вещах сына - именно сегодня? Или уже ждала с ней - но чего?
Я спрятал карты в кармане кожуха; потом вытащил бумажник, отсчитал двадцать рублей, подумав, прибавил еще пятерку.
- Пани Мария, это я Фредеку должен, не были бы вы столь добры и передали ему, когда он зайдет в следующий раз? Я выезжаю на пару недель, так что не беспокойтесь, что я не…
- Убегаете на солнышко, в деревню, так, пан Бенек? - Хозяйка отмерила из баночки ложечку меда. - Совершенно не удивительно, доктор мне тоже говорил, что это нехорошо для моего здоровья, и чтобы я переехала из Варшавы, но куда мне переезжать, да и стоит ли, мне и так уже немного жизни осталось, но вы, молодые, и вправду, семестр в университете уже закончился?
- Зимой в Императорском каникулы. Пани Мария…
- Так куда же вы едете?
Я стиснул зубы.
- Отца проведать.
Хозяйка, смутившись, замигала.
- А разве вы не говорили, что вашего отца уже нет?
- Да нет же, ничего подобного. Жив. Еще. Наверное.
- Ах.
Она внимательно приглядывалась ко мне, склонив костистую голову в черном чепце, с наполненной медом ложечкой, наполовину поднятой к сжатым в задумчивости губам. Теперь мне следовало развернуться и уйти - сбежать - несмотря на все ее просьбы и уговоры. Но она как раз молчала - глядела на меня широко открытыми глазами, как будто бы ожидая от меня какого-нибудь-знака - висящая в воздухе ладонь дрожала все выразительней.
Наконец, она отложила ложечку и громко причмокнула.
- Но чего же ты так боишься, сынок?
Я неуверенно усмехнулся.
- Иди-ка, иди-ка сюда, - кивнула пани Мария, - я же тебя не съем.
Она схватила меня за руку.
- Покажи.
Ей удалось только лишь выпрямить мне пальцы и покачать головой над обгрызенными до крови ногтями; перед тем, как она обернула мою ладонь внутренней частью вверх, я вырвался.
- Все равно, так я тебя не отпущу, - прошипела старушка, поднимаясь. - Хочешь, чтобы я разволновалась и умерла? Фредерик мне тоже ничего не говорит, вы никогда ничего не говорите. Если бы Винсенты, да смилуется Господь над его душой, послушал меня тогда и не пошел на Прагу…
- Нет у меня времени на эти пасьянсы!
- Ш-ш, детка, сейчас все быстренько выясним - выясним, объясним, просветим - сейчас увидим, lux in tenebris, давай же, давай, уже все делаю.
Что-то напевая под носом, пани Мария вынула из буфета баночку с черным огарком, убрала со стола поднос с чашками и блюдцами, корзинку с засушенными цветами, вязание и спицы, а так же свернутые рубли, поправила кружевную скатерть и переставила лампу на приземистый комод, в котором за покрытыми орнаментами дверцами скрывалась сломанная музыкальная шкатулка. Вынув огарок, она выставила его посреди стола на перевернутой крышечке банки. Затем взяла меня за руку, за рукав кожуха и энергично потащила напротив окна. - Вот тут, - сообщила она, поставив меня где-то в метре от стены, покрытой выцветшими обоями с узором из камышей и цапель. - И, пожалуйста, не двигайся, ну, очень прошу. - Я буркнул что-то в знак согласия. Так я и стоял там, сунув руки в карманы расстегнутого кожуха, с ногой, уже готовой сделать шаг к двери. Хозяйка вернулась к столу. Послюнив кончики пальцев, она свернула между ними черный фитиль тьвечки, еще немного свернула, выпрямила и прямо заурчала от удовольствия. Она радовалась на все сто, здесь не было ни малейших сомнений, ради таких моментов старушка и жила. Пани Мария поднесла спичку к фитилю. Я видел ее с боку, склоненную над столом из красного дерева, как она осторожненько приближается к тьвечке сверху, пламя чуть ли не лизало ее пальцы. Раздался тихий треск, словно бы переломалась тонкая косточка, или же ремень ударил по дереву, и огонь перескочил на тьвечку, в одно мгновение меняя цвет. Комнату заполнила яркая тьма. Дрожащий тьвет наполз на свет, заглатывая густой тенью круглый стол, сгорбившуюся над ним Марию Вельц, ампирные стулья, музыкальный ящик, оправленный в золото образ девы Марии с Иисусом, старый буфет, фотографию покойного инженера, сервиз берлинского фарфора, дюжину глиняных горшочков на низенькой жардиньерке, граммофон с треснувшей трубой, занавески и папоротник под окном. Тьвет, явно, вытек и дальше, за окно - над улицей Холодной должно было сделаться темнее, и если кто-то из прохожих поднял голову, то на третьем этаже доходного дома, между освещенными золотистым светом окнами увидел бы одно окно смолисто-черное. Зато здесь, внутри, границы мрака определялись предметами, находящимися на пути тьвета - отбрасываемые ими светени накладывали геометрические пятна сияния: под столом, в углу, за шкафом, за пани Вельц. Когда она пошевелилась, сдвинулась и ее яркая светень. Но тьвет не был просто лишь противоположностью света, он не отекал помех по прямым линиям, а сами границы мрака и светени не оставались неизменными. Шкаф не двигался, тьвечка не меняла положения, но прямоугольник сияния на обоях за боковой стенкой предмета мебели то сжимался, то раздувался; линия между светом и тьмой выгибалась эллипсоидально, то наружу, то вовнутрь, из верхнего угла светени ежесекундно вырастало конусное продолжение сияния, распространяющееся до самого потолка, чтобы тут же свернуться в само себя и вонзиться искривленным клыком в глубину светени… Горячечное трепетание света и тьвета не задерживалось ни на секунду. - Стой. - Я стоял на месте. Пани Мария, бормоча молитвы Богоматери, обошла стол и скрылась в сиянии в углу за шкафом. Оттуда она могла прекрасно видеть танцующую на обоях у меня за спиной светень. Я инстинктивно хотел оглянуться через плечо, считать форму света, отбрасываемого на стену. - Стой! - Я замер. Вынужденный теперь глядеть прямо перед собой, я неосторожно глянул в черное пламя тьвечки, и на длительное время ослеп, жирная смола залила мне глаза. Я стиснул веки. Пани Мария все так же продолжала бормотать себе под нос, слова сливались в мелодичное урчание. Какие же это картины высвечивал я на выцветшей бумаге с цаплями в болотах? В день святого Андрея льют воск через ключи, полученные формы тоже ничего не означают, так, детские гадания, забава, предрассудок. - А теперь думай о нем. - Что? - Об отце. Думай! Призови его, чтобы он появился у тебя перед глазами! - Меня прямо заело. Я развернулся на месте, лицом к своей светени, и открыл глаза. Силуэт холодного огня распростер передо мной руки, в колючей короне искр, на запутанных корнях молний, словно в викторианском платье, сшитом из электрических нитей, с длинной шпилькой, вонзенной под себя. Перепуганный, я отшатнулся. - Погасите это! - Пани Мария помчалась к столу и накрыла тьвечку ладонью, гася угольное пламя. В комнату вернулся свет лампы и серое сияние зимне-июльского вечера за окном.
Я тер глаза, ослепленные дважды - мраком и светом - уверенный, что под веками зрачки еще пульсируют болотными огоньками тьвета.
Вдова Вельц напоила меня горячим чаем, пододвинула пирожные.
- Никто не может сам себе гадать по тьвечке, пан Бенек, не нужно было. Что вы там увидели?
- Меня отемнослепило.
- Ой, нехорошо, нехорошо. А пан уверен, что его отец жив?
- А что?
- Да ничего, ничего, надеюсь, что он жив и здоров, прошу меня простить, я не хотела вас пугать…
- Пугать? - сухо рассмеялся я. - Чем же?
В первый раз за сегодня она избегала глядеть на меня. Пани Мария спрятала тмечку в банку, закрутила крышку, банку поставила на полку в шкафу и закрыла его на ключ. Двигалась она со свойственной для пожилых людей преувеличенной осторожностью, как будто бы каждое движение вначале нужно было продумать, запланировать и только лишь затем исполнить.
Редкими были те моменты - как этот, например - когда выражение радости покидало ее лицо, тогда на тонкой коже проявлялись все морщины, под подбородком и горлом появлялись птичьи складки, веки опадали.
- Когда Фредерик приходит ко мне, я ему тоже, как могу, гадаю. Стараюсь забыть, а раз забыть не могу, пытаюсь отвратить судьбу - предостеречь его, чтобы он судьбы избежал. Мне знаком свет смерти, ту светень, которую он отбрасывает, это его рок, предназначение - я ему говорю, только он не слушает меня, может вас послушает, вы приглядите за ним, пан Бенек, прошу вас - если еще и он погибнет, как показывает тьвет - неожиданно, молодо и трагически, в гневе - если еще и он погибнет, даже и не знаю, что тогда делать.
Пани Мария осторожно присела на стуле, сгорбившись чуть ли не вполовину, трясущейся рукой поднесла к лицу батистовый платок.
- А теперь пан уезжает, и тоже - тоже - я же знаю подобный свет! - кто за вами будет приглядывать?
С каждым словом, она все сильнее сжималась на этом своем стуле, более бессильная, хрупкая, несчастная; все больше она походила теперь на маленькую, потерянную девочку - под миллионом морщинок, в темном траурном одеянии.
- Я буду молиться за вас каждый день. Пан Бенек… Уходите уже.
Об иллюзиях инея
На Желязной из разбитой телеги вылились нечистоты, теперь они замерзали на мостовой, на тротуаре. Обращая внимание на каждый шаг, я шел вдоль стены. Тут из-за угла, с Цегляной неожиданно выскочила группа пьяных рабочих, я чуть не упал. Меня тут же добродушно обругали и поплыли в своем направлении. Из забегаловок, харчевен, малин и дешевых пивных им вторили отголоски хриплых песен, пьяные выкрики, из доходных домов доносились звуки мандолины и гармошки. В самой глубине Желязной, где над снегом горели огни в угольных корзинах, избиваемый металл гудел треснувшим колоколом. Трамваи, во всяком случае - летом, должны были курсировать нормально, тем временем, рельсы обмерзали твердым льдом, достаточно было одного прохода люта, чтобы самая лучшая сталь начинала крошиться словно мел. В связи с этим, президент Миллер принял решение о замене всех рельсов зимназовыми, с Сибирхожето был подписан миллионный контракт, и теперь, днем и ночью, над улицами Варшавы разносились удары молотов. Я проходил мимо групп работающих мужчин, несмотря на мороз, раздетых до рубах. Нужно было заменить и всю контактную сеть. Снова на улицы возвращались конки. С тех пор, как люты прошли через Повисле, чтобы угнездиться на Лещинской рядом с электростанцией, Compagnie d'Electricite de Varsovie постоянно переживала неприятности, пару раз она была близка к банкротству; а варшавское отделение "Электрического Общества Шуккерт и Компания" регулярно выплачивало городу лицензионные штрафы, когда освещение раз за разом отказывалось повиноваться, и целые кварталы оставались в темноте. Именно западный городской округ так и оставался слабо электрифицированным. Опершись на газовый фонарь, городовой курил трубку, забивая смрад продуктов промышленного горения. Из кухонь, прачечных, из глубоких канав и темных дворов так же поступали резкие запахи, никак не подавляемые низкой температурой. Эту округу я попытался пересечь как можно скорее. Где-то за мной другой прохожий встретился с веселой компашкой пролетариев; раздались возгласы на русском языке, вначале наполненные возмущением, затем - страхом. Я же и не глянул. Снег перестал падать; все горизонтальные и наклонные плоскости были покрыты слоем чистейшей белизны, хрустально искрящейся в газовых и электрических огнях метрополии - в такие моменты Варшава по-настоящему красива: когда она менее похожа на истинную Варшаву, а скорее - на открытку из Варшавы.
Я жил в этом городе, только город жил вне меня. Наши кровеносные системы не соединялись, наши мысли не пересекались. Вот так живут рядом друг с другом, на себе - жертвы и паразиты. Но кто здесь на ком паразитирует? Определенное указание может дать поведение лютов: они гнездятся в самых крупных людских скоплениях.