* * *
Виттон провел в состоянии овоща чуть более десяти лет. В 1961 году мне позвонили из больницы и спросили – не хочу ли я снова навестить своего друга (так как я приезжал к нему в среднем раз в полгода, врачи сделали вывод, что мы дружили). Я спросил: что-то случилось? Да, ответили они. Пьер Виттон неожиданно разогнулся, сел и внятно попросил воды.
С каждым новым визитом к Виттону я обращал внимание на то, как стремительно он старел. Мне только-только стукнуло семьдесят, и выглядел я вполне на свои годы. Но моя внешность изменялась, как у всех нормальных людей, постепенно. Появлялись новые морщины, новые пятнышки на коже, новые седые волосы. Когда смотришь на себя в зеркало каждый день, тебе кажется, что ты остаешься таким же, как и в раннем детстве, ты не замечаешь собственного возраста. К слову, так же я не замечал и возраста Марии – она по-прежнему казалась мне самой прекрасной женщиной на земле.
А вот Виттон за десять лет постарел примерно на тридцать. Когда с ним случилась беда, он выглядел на сорок пять – пятьдесят, сейчас же ему можно было дать за восемьдесят (на самом деле ему исполнилось семьдесят шесть). И теперь, придя к нему в последний раз, я внезапно понял смысл его автопортретов.
Он, Пьер Виттон, был Дорианом Грэем и Бэзилом Холлуордом в одном лице.
Он сидел передо мной на узкой больничной койке и рассказывал. Прерываясь, местами путая слова, но в целом связно – как тогда, в конце Великой войны, когда мы встретились в первый раз.
Всё, что рассказал мне некогда Гастон-Луи Виттон, было правдой. И про брата-близнеца Жана, и про вертолет, и про ранение. До битвы на Сомме он был самым обычным человеком, наследником обеспеченной семьи, впереди маячила карьера, знакомство с прекрасной девушкой из высшего общества, большой дом, карапузы и управляющая должность второго плана в компании. Он прекрасно разбирался в бухгалтерских делах и стал бы серьезным подспорьем для старшего брата.
Но война всё изменила. Вернувшись, он не мог сложить даже два и три. Более того, изменилось его сознание – он просто не хотел ничего складывать. Он впал в апатию. Его любимым занятием стало рисование человечков на клочках бумаги. Три месяца после выхода из госпиталя он просидел в своей комнате, глядя в окно. Его разум сознавал, что это омерзительно, что нужно жить, сражаться, идти вперед – но что-то удерживало его изнутри. Что-то превращало его в амебу.
Он знал, что его картины способны изменить прошлое. "Не спрашивайте, откуда, – сказал мне он, – просто знал". И тогда он стал рисовать конкретное прошлое – то, которое должно было измениться. На всех его картинах – без исключения – была изображена Первая мировая война. Он "назначал" свои фигурки солдатами и офицерами, военачальниками и маркитантами, полковыми шлюхами и героями сражений. Он называл их именами королей и генералов, и сталкивал последних в танцах и драках, и вслед за его картинами менялось прошлое. Проигранные сражения оборачивались выигранными, а захлебнувшиеся наступления – успешными, и лишь одно сражение оставалось неизменным – небольшой локальный бой близ речки Ипр, в ходе которого Пьер Виттон потерял свой противогаз и полной грудью вдохнул смертоносный фосген.
Он был одержим одной-единственной идеей – стать нормальным, вернуть свое тело и разум. Но чем старше он становился, чем больше алкоголя и морфия принимал его организм, тем дальше он уходил от собственной мечты. Иногда он рисовал "запоями" – по несколько дней не спал, не ел, не пил, а рисовал, рисовал, рисовал, и падал в изнеможении. Каждой из десятков тысяч своих картин он что-то менял – но всегда не то, что нужно. Ежедневные автопортреты тоже были данью изменениям прошлого – они принимали в себя всю дрянь, которую он потребил за прошедшие сутки.
Когда с ним случился удар, он потерял возможность двигаться – и рисовать. Он не помнил первых пяти лет в ступоре. Следующие пять – вспышками, урывками. Несколько недель назад к нему постепенно стала возвращаться способность взаимодействовать с окружающим миром. Он увидел себя в зеркале и понял, что менять больше нечего. Что он – глубокий старик, и его жизнь осталась позади. Он мог поменять прошлое, но не вернуться в него. И тогда внезапно он обрел покой. Он понял, что именно это и должно было произойти – в любом случае.
Передо мной сидел безумец, который диктовал Первой мировой войне и ее генералам свои правила – причем спустя много лет после смерти этих генералов. Он был гением, равного которому не видел свет, но он истратил свой невероятный дар впустую, выцарапывая на игрушечных полигонах новые военные карты. Вот это и есть настоящее безумие, подумал я.
Я оставил его там, а через полгода пришло известие, что Пьер Виттон умер в возрасте восьмидесяти двух лет. Никто так и не узнал, что в юности он добавил себе пять лет, подделав документы. Семья Виттон приняла решение похоронить Пьера на больничном кладбище, а не в семейном склепе. На похоронах присутствовал только Жан, даже Гастон-Луи не соизволил приехать.
Иногда я смотрю на картины Виттона и гадаю, что конкретно изменила та или иная работа. Может, в одном случае он своим искусством убил десятки тысяч невинных людей или, наоборот, спас их от смерти. Это неважно. Важно то, что Пьер Виттон – это живое доказательство того, что прошлым жить нельзя. Прошлое ушло, его больше нет, и единственное, что стоит свеч, – это будущее. Когда я пишу это, я ощущаю себя мудрым скучным дедушкой, который полагает, что может чему-то научить молодое поколение. В некоторой степени я такой и есть. Но существует и еще один слой.
Я беру старую газету, густо замазываю ее красным, а поверх белой краской рисую тонкую скелетообразную фигурку. Мне очень хочется, чтобы наутро краска потемнела.
Жаклин де Гё
Вечерний этюд
Поезд прибыл в Париж с большим опозданием. В здании Северного вокзала все окна были закрыты светомаскировкой. Мокрый от дождя перрон тускло блестел. Шерц раскрыл зонт, поднял воротник пальто, перехватил поудобнее ручку саквояжа и зашагал к выходу в город.
На привокзальной площади он сразу направился к стоянке такси (Леблан предупредил, что трамваи уже давно не ходят). Ни одного автомобиля – только несколько старомодных, словно сошедших с открыток двадцатилетней давности, конных повозок.
Закутанная в черный дождевик фигура на козлах вскинула голову, придержала пальцами ускользающий капюшон – женщина. Худая, лицо бледное, взгляд равнодушный.
– Приняли дело от мужа, мадам? – поинтересовался Шерц.
– От отца, – устало ответила возница. – Хорошо, что сохранил фиакр. Какая глупость эта ваша война…
Шерц предпочел не продолжать разговор. Узкая улица вилась между темных, стоявших вплотную друг к другу домов. Фонари не горели. В редких проемах между зданиями мелькало рассеченное на лоскутья лучами прожекторов сумрачное небо.
Фиакр свернул на Рю Бержер, остановился возле четырехэтажного отеля с плотно закрытыми ставнями. От третьего этажа вдоль фронтона свисал почти до самого тротуара огромный национальный флаг, – его пропитанное влагой трехцветное полотнище закрывало сразу два ряда окон. "Не дай бог, номер окажется с видом на эту линялую тряпку", – подумал Шерц, рассчитываясь с возницей.
Однако Леблан не зря пользовался репутацией исполнительного и надежного человека – номер смотрел во двор и рядом с окном спальни располагалась пожарная лестница. Шерц швырнул саквояж на продавленный задницами сотен постояльцев диван, плюхнулся в стоявшее напротив кресло и с наслаждением закурил.
* * *
С потолка капала в подставленные ведра вода, в углу тлели в жаровне угли – подвал и есть подвал. Сырость, a нормального отопления нет.
– Знаешь, что я ненавижу здесь больше всего? – Роз критически оглядела себя в зеркале, провела пуховкой по лицу, шее, обнаженным плечам. – Запах! Сколько ни прыскай духами, всё равно вся гримерная провоняла потом, сортиром, плесенью и папиросным дымом. Черт бы побрал эти цеппелины. Из-за них приходится выступать в подземельях. Ни окон, ни вентиляции. Кротовый балаган. А на сцене так разит, что у бедняги Реми к концу номера глаза слезятся.
Она сердито тряхнула головой, скорчила гримаску и начала обрисовывать контурным карандашом и без того пухлые губы.
– Мы должны радоваться, что есть хоть такая работа, – возразила Эжени, осторожно нагревавшая на спиртовке щипцы для завивки. – Театры закрыты, большинство ресторанов – тоже. Если бы не эти концерты…
– Концерты?! – Роз резко повернулась, оставив рот недорисованным. – Это для тебя они концерты – голос, талант, сольный номер! А я просто выхожу показать осатаневшим от сидения в окопах самцам свои голые ляжки. Вообще не понимаю, зачем Реми утруждает себя фокусами – этим отпускникам совершенно всё равно, что он вытаскивает из цилиндра, кролика или контрабас. Лишь бы я поклонилась пониже, чтобы они могли заглянуть сразу и под юбку и в декольте!
Она раздраженно махнула рукой и опять уставилась в зеркало. Ее соседка по гримерной пожала плечами.
– Ты преувеличиваешь. На концерты ходят не только отпускники. И что плохого в том, что им нравится тебя разглядывать? С тебя не убудет, а людям, вырвавшимся с фронта в Париж, нужно хоть немного развеяться.
– А мне нужны деньги, – Роз, закончив накладывать грим, стащила со стоявшей на подзеркальнике болванки белокурый парик и начала прилаживать его поверх собственной прически. – Тебе хорошо – певицы всегда имеют поклонников с толстыми кошельками. Промурлыкала пару шансонов, подцепила этого островитянина и доишь. А я всего лишь ассистентка. Лежу в ящике и улыбаюсь, пока Реми распиливает меня пополам! На что я могу рассчитывать?
– Мне показалось, вчера ты уехала с каким-то пожилым хлыщом в очень даже неплохом авто…
– Именно что хлыщом! Провинциальный отец семейства приехал на три дня в столицу. Всё, на что его хватило, – попытаться накачать меня дешевым вином. Не знал, бедняга, сколько я могу выпить… Кстати, ты ведь обычно носишь с собой аспирин. Не одолжишь ли таблеточку? Голова разламывается…
– Конечно, – Эжени, порывшись в сумочке, достала пузырек. – Возьми, оставь себе. У меня дома есть еще.
– Ты ангел. Кстати, у тебя самой-то всё в порядке? Весь вечер молчишь. Что случилось?
– Ничего не случилось, – певица грустно улыбнулась. – Всё по-прежнему.
– Дорогой братец никак не поймет, что ты ему не мать, да и он уже давно не ребенок?
Эжени ничего не ответила, только вздохнула. Роз сочувственно взглянула на товарку, сняла с плечиков расшитое блестками трико и начала втискивать в него свои пышные формы.
* * *
Леблан свернул к Опере, пересек бульвар. Там всегда было людно, и ни дождь, ни война не могли этого изменить. Тыловики и отпускники в поисках развлечений, миндинетки в поисках мужчин, уличные торговки в поисках заработка. Смех, цоканье каблучков, трели аккордеонов и губных гармошек, лица, освещенные вспышками зажигалок. Запах прелых листьев, дешевой пудры и крепкого армейского табака. Но стоило отойти чуть подальше – и снова темнота, тишина, только порывистый ветер треплет патриотические транспаранты на домах.
Заказчик – "мсье Пьер" – ждал возле Биржи, у самой ограды. Они обменялись условленными фразами, пошли в сторону моста. Леблан искоса поглядывал на спутника. Высокий, рыжеватый. Волевое лицо, уверенный взгляд.
– Далеко он живет? – тот же легкий, едва уловимый акцент, что и по телефону. "Я фламандец", – объяснил заказчик во время первого разговора.
– В Латинском квартале. Минут пятнадцать ходьбы.
"Пьер" кивнул, оторвал взгляд от подсвеченного противовоздушными прожекторами острова Ситэ, пристально посмотрел на Леблана:
– Теперь, когда можно наконец не бояться, что нас подслушают телефонные барышни, могу я спросить, кто он, этот ваш изобретатель?
Леблан вздохнул.
– Голодранец. Сидит на шее у сестры – кафешантанной певички. Мы договорились, что я найду ему заказчика, а он уплатит мне комиссионные. Я добрый человек, мсье. Согласился работать без задатка.
Помолчал и добавил:
– Он очень странный. Не от мира сего. Будете с ним разговаривать – имейте это в виду.
– Учту, – спокойно ответил заказчик.
* * *
– Эжени!
– Алекс, пожалуйста, не сейчас! Скоро мой выход, испортишь прическу!
– Дорогая, но я так соскучился!
Эжени вывернулась из рук англичанина, томно вздохнула:
– Я тоже… – и снова повернулась к зеркалу.
Алекс прошелся по крошечной гримерной – четыре шага вперед, четыре назад – спросил другим, сухим и требовательным тоном:
– Ты сказала ему?
Эжени покачала головой.
– Нет. Не было подходящего времени. У него какой-то срочный заказ, он поглощен своими опытами. Отмахнулся от всех моих попыток завести серьезный разговор.
Алекс остановился за спиной певицы, встретился взглядом с ее отражением, недовольно нахмурил брови:
– Мне это начинает надоедать. Твой брат взрослый человек, ты не можешь заботиться о нем бесконечно. У тебя должна быть своя жизнь. Мне не нравится, что ты поешь в этом кабаке, не нравится, что ты содержишь Макса, а больше всего не нравится, что из-за его капризов постоянно откладывается твой переезд в Англию.
Эжени, по-прежнему глядя в зеркало, улыбнулась виновато, вздохнула.
– Это не капризы. Он просто не такой, как все.
Алекс резко развернул ее к себе:
– Да-да, я знаю, он непризнанный гений, не понятый человечеством. Дорогая, я не могу больше ждать. Идет война. Никто не знает, что будет завтра. Я хочу жениться и оставить после себя ребенка. Я даже согласен выделять определенную сумму на содержание твоего ненормального родственника, но категорически против того, чтобы ты нянчилась с ним, как с грудным младенцем или паралитиком. Пусть он неспособен к строевой, однако вполне способен сам вытирать себе нос. Если ты не соберешь чемоданы до конца недели, я начну думать, что Макс – это только предлог.
– Хорошо, – покорно согласилась Эжени. – Я поговорю с ним сегодня же.
– Обещаешь?
– Да. Алекс, ну что ты делаешь, сюда могут войти…
– Никто не войдет. Я запер дверь.
* * *
Париж экономил электричество, и свет на ночь отключали. После визита к изобретателю пришлось спускаться по лестнице почти впотьмах, только внизу пробивалось от консьержки дрожащее мерцание свечей. Шерц сосредоточенно анализировал только что состоявшуюся беседу. Он не любил, когда события, вместо того, чтобы развиваться логично и последовательно, вдруг начинали хаотическую пляску. При необходимости мог, разумеется, импровизировать и находить удачные решения непредвиденных проблем, но это не доставляло ему удовольствия – по натуре Шерц был скорее педантом, чем авантюристом. Поэтому любая непредвиденная мелочь настораживала. Вот и сейчас – парнишка сказал, что товар по ошибке унесла из дома его сестра. Правда это или ложь? Действительно он настолько не от мира сего, что раскладывает свои изобретения где попало, или ломает комедию?
Шедший впереди Леблан придержал дверь, пропуская Шерца. Снаружи у крыльца мокли пустые цветочные горшки и велосипеды. Шерц искоса взглянул на толстячка-француза. Леблан уверяет, что изобретатель и вправду чокнутый. Но кто поручится за самого Леблана? Не ведет ли он двойную игру?
Тот ответил безмятежным взглядом, заметил благодушно:
– Я же говорил, что он с придурью. Но вы молодец. Сразу сумели расположить его к себе.
– Да неужели? – скептически приподнял брови Шерц. – Вот уж в жизни не подумал бы. Он цедил слова сквозь зубы и за всё время разговора посмотрел в мою сторону всего пару раз. Заметили?
– Конечно, – кивнул Леблан. – Но он разговаривал с вами. Отвечал на вопросы. Даже о планах на будущее упомянул. Говорю вам, вы ему понравились.
– Ему понравился задаток, – с иронией возразил Шерц. – Деньги открывают любую дверь и привлекают сердца. Кстати, а какой процент он вам должен отстегнуть с этой сделки?
– Наймите меня сбывать свой товар – и узнаете, – ухмыльнулся посредник. – А пока – пардон, коммерческая тайна. Идемте – я провожу вас до шантана, где поет эта девица.
Он внезапно остановился, хлопнул себя по карманам.
– Забыл перчатки у него в прихожей. Подождите секундочку, я мигом.