За Егорку он разволновался; вроде как взглянуть на него захотелось, убедиться, что все путем идет. И то сказать, пуля какой-нибудь сволочи может убить даже кровного хранителя, если дивий дух в тот миг облечен в смертную плоть – каково же тому, у кого одна только смертная плоть? Он же весь на виду, Егорка, весь открыт, всем уязвим, и только Государю ведомо, в лес ли уйдет его дивье естество. Друзей надо загодя оберегать; если что случится – слезами изойдешь, а поздно будет…
Николка скользил над снегом невесомой тенью, и пороша украсила барскими мехами его полушубок. Запахи человечьего жилья, тревожные и опасные, раздували ноздри стража, как раздували бы ноздри волка. Он искал в темном снежном холоде след Егорки, нашел, пошел по нему в глубоком сумраке длинного порядка, освещенного лишь тусклыми огоньками окон – и вдруг тонкая струя другого запаха остановила Николку.
Сквозь дух дыма, снега и близкого леса отчетливо запахло ладаном. Вовсе нехороший запах с Николкиной точки зрения.
Церковный ладан пахнет иначе. Дымом, да смолою, да свечным воском, да углем, да еще чем-то неопределимым. И то неприятно для лешака – удушливо и тяжело. То ли смерть на ум идет, то ли ложь… Но морозный ветер доносил вовсе не церковный запах.
Слишком чистый да сладкий. Зовущий, навий, обманный. О таком-то Николка только слыхал, да и то – мельком.
Навьё близ чистого леса не показывается. Остерегается. А нынче, по всему видать, совсем потеряло опаску: бродит по живой деревне, как по заброшенному погосту – и горюшка ему мало! Хотя, кто его знает, что у них тут делается, в человечьей деревне!
Никогда Николка ходячих мертвяков не видал. Поглядеть пошел – то ли из любопытства, то ли из лешачьего беспокойства за живое. И то сказать – когда Николка тех, что под землей, позвал, у Егора изрядно екнуло сердце, а тут… прознает, что мертвяк по деревне шастает, осерчает или огорчится. Надо поправить это дело – даже если трудно будет поправить.
Нави Николка был приучен гнушаться. Навь – она лесной закон не признает. Навь – она с людьми, между людей, рыскает в ночи, ищет себе поживы в людской крови да в людской жизни. Не Государево это, а потому – не настоящее.
Не иначе, как от человечьего зла завелось. Такое, ежели страж или охотник увидит – так и тянется рука назад в землю уложить. Николка сжал в кулаке арбалетную рукоять, вытащил стрелу с белым пером – смертную для тех, что из тьмы, холода и недр земных – и пошел вперед.
В третьей избе на порядке, шибко оконца светились; керосин жгли – не иначе, бабы рукодельничали. И около плетня, рядом с желтым квадратом света, любезничали парень с девкой.
Николка подошел совсем близко и присмотрелся. Девка кончиком косы только что снег не мела, маленькая да ладная, и смотрела прямо, смело, будто с женихом балакала или со сродником – но парень оказался вовсе незнакомый и нездешний. И по тому, как он стоял на снегу, снега почти не трогая, и по ладанному туману вокруг, и по тому еще, что тени его, как у необлеченного в плоть, оказалось, не было вовсе – можно было догадаться, что этот бестелесный и есть мертвяк.
Но только девка это, похоже, и в думе не держала.
– Чай, ознобилась? – говорил мертвый не голосом, а сплошной чарой. От самого звука этих слов даже Николке сделалось не по себе. – Ты бы, Аришенька, шла домой, а то тетка Палагия хватится… что меня провожать? Не гривенник, не потеряюсь.
– А отчего редко ходишь? – упрекнула Ариша нежно и обиженно. – Нечестный ты, Демьянка, все равно как ветер – то здесь ты, то нет тебя. Да и не на хуторе живешь, нету возле Бродов никакого хутора – соврал, чай? Зачем соврал? Стариков своих боишься?
– Да нельзя мне сказать, Ариша, – вздохнул мертвяк. Знал Николка, что слышит нелюдя, а на единый миг все равно жалко стало. Его голос просто-таки душу выворачивал. – Мне до поры сказать нельзя, да и будет ли та пора, не ведаю я…
– Строги у тебя старики? – спросила Ариша сочувственно.
– Бессчастный я, – тихо ответил мертвяк. – Не знал раньше, какова есть любовь, а теперь спокоя ни на вот столечко найти не могу. Ты же, светик Аришенька, ровно птенчик малый – былинка надломленная может ушибить. Кабы я мог, ветру бы на тебя венуть не дал… Да что! Ты хоть бы и вышла за Иванку Клюкина, я и то слова не сказал бы, а только глядел бы на тебя, когда возможно, да от всякой напасти оберегал…
– Совести у тебя нет! – сказала Аришка сердито. – Ратуйте, за Иванку-конопатого сватает меня! Сват выискался! Да и убирайся, коли так! Чтоб я стала провожать тебя еще…
– Отпускаешь, стало быть? – шепнул мертвяк с жаром и надеждой. – Ты разозлись на меня, радость-Аришенька, а я ужо на тебя сердиться не стану. Врать-то мне неохота – ты так разозлись…
– Злодей ты! – то ли фыркнула, то ли всхлипнула Ариша. – Вот еще, сердиться на тебя! Идти мне пора, маменька забранит…
– Попрощаемся ли? – еще тише прошептал мертвяк.
– На сей день да, – сказала Ариша твердо. – Но ты ж придешь?
Мертвяк кивнул согласно. Ариша вдруг заторопилась, побежала, стукнула калиткой, после – дверью в избу. И пес во дворе весело брехнул и умолк. Мертвяк постоял у плетня, глядя на светящееся окно и пытаясь прислушаться к тому, что творится во дворе и в избе, повернулся, чтоб идти – и увидел Николку.
Взгляд стража мертвяка так перепугал или смутил, что он дернулся назад и налетел на плетень спиной.
– Не расшибись, – сказал Николка насмешливо.
– Что мне сделается? – отвечал мертвяк, тоже с нервным смешком. – Чай, второй раз не помру от синяка-то… Удивился я. Чудно мне, что ты в Погонной-то забыл.
– Не твоего ума дело, – сказал Николка. – Брат мой тут. А ты?
– А меня живые звали сюда, – хмуро ответил мертвяк. – Нешто не знаешь?
– Девка эта, что ли? – спросил Николка. – Мне вот чудно увидать, как живая девка мертвяка на свиданки звала, чтоб убил он ее.
Мертвяк мрачно усмехнулся. Даже в сгустившейся тьме можно было разглядеть, какое у него пригожее лицо, да и тьма его красила, одно слово – снежное изваяние, чара зимняя, только глаза темные да жаркие, человечья погибель. А усмешка приоткрыла клыки, не такие, как у собаки или у волка, а будто острые льдяные осколки – Николка сразу представил, каково ими плоть терзать. Небось, как стекло, режут, подумал страж с отвращением и поднял арбалет. Мертвяк отшатнулся.
– Что ж, по-твоему, лешак, убивец я? – спросил, делая шаг назад, подняв ладонь, словно желая отгородиться от благословенного Государем острия. – С чего б мне Аришу убивать, в уме ль ты? Она мне приятельница сердечная, да не она и звала-то, а Настасья…
– Что за Настасья? – Николка тон сбавил, а стрелу не опустил, целил мертвяку под подбородок. – На что ей навьё сдалось?
– Огнем у нее изожгло нутро-то, – сказал мертвяк печально. – Кровью исходит. Бобылка Лукерья сказывала: рак. Уж год пошел, как мучается…
– А что ты за лекарь, чтоб пособить ей? – хмыкнул Николка.
– А кто ей пособит! – огрызнулся мертвяк, и в его голосе Николке послышалась неожиданная боль, ничего общего со страхом за собственную шкуру не имеющая. – Не ты ль, лешак? Вольно вашим людей, будто дичь, стрелять – да и подранков-то вы бросаете в муках кончаться! Поп у ней был – и я приду. В уста поцелую, боль утишу да отпущу душеньку-то, чтоб отдохнула… а ты меня убивцем прославил! Сам не убивец ли?
Николка опустил арбалет и задумался. Он ожидал учуять исходящую от мертвяка жестокую силу, еще более темную, чем та, что источают охотники – ледяную ненависть к людям, помноженную на навью ненависть к живому, к миру, к лесу – но складывалось совершенно другое: мертвяк смотрел спокойно и печально, и вовсе никакой ненависти Николка от него не ощутил.
Все это показалось стражу таким чудным, что он принялся разглядывать мертвяка, как неожиданное диво.
– Эй, лешак, – сказал тот тихонько. – Пора мне. Заболтался я тут с тобой, а ведь ждут меня… В землю уж не хочешь меня уложить?
– Да на что ты мне сдался? – бросил Николка, и тут вдруг появилась у него мысль, вовсе необычная и замечательная. – А может, и сдался… – протянул он раздумчиво. – Тебя Демьяном кличут?
Мертвяк улыбнулся и кивнул.
– Позову ежели – услышишь? – спросил Николка.
– Такой позовет – и на зорьке из гроба выскочишь, – отозвался мертвяк. – А на что я тебе?
– А так… Побалакать. Ты, может… для дела сгодишься.
Мертвяк развел руками.
– Это для вашего-то лесного дела? Ах ты, ж, Господи…
– Придешь на зов?
– Куда денусь-то… не было заботушки…
Николка удовлетворенно кивнул, и мертвяк с видимым облегчением скользнул в густую тень между избами, в любимую навьём тьму. Впервые за все немалое время, которое Николка пробыл стражем, он мог не только заклинать и приказывать выходцу из смертной тени, но и говорить с ним попросту. Ему вдруг показалось, что такое удивительное дело открывает кое-какие новые возможности.
Стучась в оконце Матрениной избы, Николка эти возможности уже очень хорошо представлял.
Егорка его приближение почуял и вышел. Остановился на пороге в рубахе, на которую накинул тулуп, босой, улыбнулся удивленно и выжидательно.
– Ты что ж, страж, в деревне делаешь? Чай, неуютно тебе?
Николка радостно протянул к нему руки, сжал его горячую ладонь – по-людски плотскую, но совсем свою по жару крови – сказал:
– Я тебе, Егорка, добыл подмогу. Бродит тут один, из нави – так я его вижу, чую и позвать могу. Мертвяк он, плоть у него обманная – пройдет в любую избу сквозь двери-запоры, у твоего купца кровь высосет, и вся наша беда сама собою на нет сойдет.
Егорка вздохнул.
– Просил же я тебя, Николка… просил же тех, кто под землей лежит, особо не трогать!
– Да не трогал я его! Надо мне трогать всяких… Я говорю – он сам на наш путь подвернулся. Чего беспокоишься, Егорушка – удача это! Ты сам говорил – пусть, мол, лучше один купчина издохнет, чем вся Прогонная под Охоту пойдет…
– Ох, Николка… диви с навью не по дороге…
Николка, не выпуская Егоркиной руки, заговорил проникновенно:
– Брось, Егорушка, не беда! Ты послушай: я купца-то своей стрелой не завалю – здоров больно, охотника просить – так удержит ли охотник руку-то? Ведь стрелы у них – сам знаешь, одного разят, пятерых задевают… А тут – все одно, ровно в мишень попасть, в самую центру! Неужто жалеешь гадину?
Егорка посмотрел в небо. Белые перышки без конца сыпались из глубокой темноты, и сами небеса будто все летели и летели к земле вместе со снегом…
– Ладно, – сказал Егор, наконец. – Давай испытаем. Не охота мне и тревожно, Никола, душу человечью погубить невмочь, какая б ни была… но – ладно, ежели ты так… Коли уж дело так вышло, что либо купец, либо Прогонная…
Николка оживился, хлопнул Егорку по плечу, сказал с заблестевшими глазами:
– Я его в кабак к Силычу скличу – и ты приходи. Поглядишь.
Егорка с некоторым сожалением оглянулся в темноту сеней, на избу, где все спали, даже ворона, и та – только Муська приоткрыла дверь и протиснулась в щель. Ее глаза вспыхнули в потемках зеленым морочным светом – Муська, как все кошки, ничего против нави не имела.
– Ладно, – сказал Егорка. – Скличь – а я сей же час и пойду.
Сказать по чести, Егорке было страшно любопытно, так любопытно, что в жар кидало. Он, положив скрипку на колени, пил чай в сторонке от людей, всем своим видом показывая, что потехи нынче не будет, ждал – но дождался уже далеко за полночь.
Ладаном и холодом повеяло так, что аж лицо обожгло.
"Отчаянный, – подумал Егорка с некоторым даже уважением. – Так-таки в кабак и пришел, не забоялся. Гордец. И нахал".
Мертвяк вошел вальяжно и неспешно, огляделся с улыбочкой, увидал Егора, подошел и поклонился, то ли с уважением, то ли с чуть заметной насмешкой. Шикарен был – в зеленой атласной рубахе, поясок с кистями, штаны бархатные, городские сапоги с подковками – но лицо заметнее одежи. Глаза глубокие, темные, в прищур, волоса тоже темные, шелковистые да кудрявые, а белая кожа только что не светится – но под глазами синяки и скулы обрисовались. Не от сытой жизни – ежели жизнь это у него, у давно неживого.
– Наше почтеньице, – сказал мертвяк весело. – С приятным свиданием, ваше лесное благородие.
– Здравствуй и ты, если хочешь, – сказал Егорка. – Вольно ж тебе было в кабак прийти. Смелый ты.
– Да нешто тут есть, кого мне бояться-то, это ночкой-то при месяце? – рассмеялся мертвяк. – Куды нам до тебя, лесная милость. Вон в тебе кровь горячая, душа живая, а ошиваешься в таком месте. Жизни своей долгой, чай, не жалеешь – людские пожалел. Дивлюсь я, как это ты скрипочкой своей, из солнышка изготовленной, тут распоследних забулдыг веселишь.
– Да, – согласился Егорка. – И мне здесь не место.
– Ох, не место, – покивал мертвяк. – Ох, правда. Народ тут лют, живое и неживое одной метлой метет. Попадись им – один разговор будет: кол промеж лопаток и вся недолга. Что тебе здесь?
– А скажи ты мне вот что… – начал Егорка и вдруг увидал, что пьяненький проезжий мужичок прислушивается к разговору уж чересчур внимательно. – А пойдем-ка мы с тобой, Демьян на двор, – продолжал он, улыбнувшись. – Пусть ветерком студеным обдует – душно мне что-то.
Мертвяк пожал плечами, усмехнулся и вышел следом за Егором. На дворе кабака, однако не остались, пошли прочь по тракту; мертвяк скользил рядом струей дыма, но исчезнуть не порывался. Видать, разговор не был ему особенно неприятен… Впрочем, где-то поблизости, в снегопаде, чувствовалось присутстствие лесного стража – уж верно, мертвяк это тоже ощущал.
– По лесу бродишь? – спросил Егор.
– Брожу. Захочешь жрать – будешь бродить-то. Чай, без зову нельзя мне, а зовут-то… С Прогонной в Броды, с Бродов – в Выселки, а там – на Красну Горку иль в Замошье… ноги по колено собьешь, бродивши…
– Голодом сидишь, значит, а уставов навьих не нарушаешь?
– Учен хорошо.
Егор улыбнулся дружески.
– По лесу бродивши, ничего не учуял?
– Учуял. Обережных ваших. Жуть берет. Где нам, пыли погостной, по чистому лесу-то слоны слонять – на травинку наступить боюсь, чтоб не прогневались…
– Ну уж не прибедняйся…
– Мы и не прибедняемся. Свое место знаем. Лес ваш – погост наш. Вы в наши дела отродясь не лезли – и мы в ваши не смеем. Обращение понимаем.
Егорка рассмеялся.
– Да ладно, не об том я. Более ничего не учуял?
Мертвяк задумался.
– Ах вот ты об чем спрашиваешь… – пробормотал он ошарашенно. – Что в Прогонной-то мертвечиной разить начало… А я-то болтаю, мол, вам такие дела…
– Чувствительный, – вздохнул Егор. – Да, нам это не к лицу. Да только человек этот грязи в лес натащил. Смерти. Государь решился, ежели к весне дело не поправится, в Прогонной Охоту открыть. От стрел охотничьих никто не уйдет. Смертью место вычистим.
Мертвяк изменился в лице.
– Да ты что, милостивец?
– Не иначе. Для того и пришел я, чтоб Охоту упредить. Ежели удастся его одного отсюда убрать, мне уж все равно, живого или мертвого – так деревня жива останется. И девка… с которой разговаривать ходишь. Нешто затосковал один?
Мертвяк вздохнул.
– Волоска с головы не уроню. Ветерку венуть не дам. Не таковская…
– Вижу. Но Охота…
– Знаю, знаю, молчи, – мрачно перебил мертвяк. – Никак у меня, окаянного, помощи просишь?
– И то. А можешь помочь?
– Не знаю, – сказал мертвяк хмуро. – Барыня моя, Гликерия Тимофеевна, говаривала: "Ты, Демьянка, мертвой крови пить не моги. Снулая тварь встанет, младенцев в колыбелях душить начнет, чтоб утробу свою насытить – и ты в том виноват будешь. Дар растеряешь".
– Чего-й-то мертвой-то крови? – удивленно спросил Николка, выходя из пелены снега. – Они, оба-два – и купчина, и пес его – живые покамест. Не все равно тебе, кому глотку рвать?
Мертвяк остановился.
– Слушай, лешак, – показав клыки, прошипел он неожиданным змеиным шипом, вовсе не похожим на его обычный голос, медовый, бархатный, душевный и нежный, – вольно тебе убивцем считать меня – только я супротив навьего устава ни пяди! Как в чужую избу без зову войду? И жизнь, не мне назначенную, не мне и красть – не вор я!
– У тебя, Демьян, власть есть над смертью, – попытался вставить слово Егорка. – Ты ж Охоту отвести можешь…
Мертвяк обернулся, сверкнув глазами, не зелеными, как почасту бывает у дивьего люда, а красными, как тлеющие угли в потемках.
– Охота ваша и меня с живыми вместе в землю уложит, – сказал он в тоске. – Да только что я могу? Я барыне моей, Гликерии Тимофеевне, обещался, крестной моей в Темноте – у меня, чай, тоже душа!
– Об душе я и толкую, – сказал Егорка и вынул из футляра скрипку.
Снежный мрак летел вокруг, и тракт был пустынен до самой дальней дали, и огоньки в избах погасли, только еле светились вдалеке окна кабака да фонарь над коновязью – и в эту летучую темень вплелась мелодия, для которой годилась лишь скрипка лешака, и впрямь сделанная из лесной солнечной крови. И если прежде бывало от Егоркиных песен грустно или тревожно, то эта, новая, просто ножом резала сердце.
Снег полетел бурый, рыжий – на мертвые остовы сосен и елей, иссохшие, как старые кости, с торчащими остьями голых веток. Между пустыми берегами, на которых гниют штабели бревен в ржавых осклизлых лужах, течет Хора, от черно-красной воды поднимается пар. Стальные железины чугунки на просмоленных шпалах уходят вдаль по пустыне – лишь кое-где лядащие неживые деревца, обросшие смертным лишайником торчат из незамерзших болот… Воет ветер, несет грязный снег пополам с черным удушливым дымом – машина по чугунке летит, громадный тяжеленный зверь с ослепляющим фонарем во лбу – а по сторонам брошенные деревни, остовы домов смотрят слепыми дырами окон, кровли провалились. Снег на них лежал разноцветный, то рыжий, то серый, то почти черный – стылый яд, а не снег…
Чтобы отдышаться и прийти в память, и Николке, и мертвяку понадобилось изрядное время. Егорка спрятал скрипку и прижал футляр к себе, стоял, задрав голову, чтоб снег летел на его лицо – то ли талая вода по щекам текла, то ли слезы – а Николка явственно слезу смахнул.
– Это что ж за страх такой? – шепотом спросил мертвяк, погасив глаза.
– Это земля наша, – сказал Егорка тихо. – Ежели сейчас уйдут хранители, и ежели Охота не отобьет у людей желания гадить, то лет через сто вот этак и будет. Смерть будет. А из нашего народа, кроме охотников, никого не останется.
– Ты видишь? – спросил Николка.
– Не я – Государь видит, – отвечал Егорка еле слышно. – Что-то вот осетило меня… дышать тяжело.
– Лешак, – сказал мертвяк, тронув Егора за рукав ледышками пальцев, – ты вот что… Я с вами, хоть это, значит, и не по нашим уставам.
– Хорошо, – кивнул Егорка с усталой улыбкой. – Знать, не зря на всю Прогонную-то страшенных снов нагнали – может, толк какой-никакой выйдет… Ты помни, Демьян – уж не только мы, а весь лесной люд на тебя надеется.
Мертвяк улыбнулся в ответ, ухитрившись не сверкнуть клыками.
– Ну что! И я, окаянный, могу чему-то служить, как видно.
Всегда Демьяна бабы любили – и при жизни, и в посмертии.
Он порой терялся, что думать об этом – то ли свезло, то ли нет. Это глядя по тому, как бытие в Нави понимать; сулили жизнь вечную – а вышел навий сон, морок, где время идет не по-людски, да и жизнь вовсе не людская. И хороша она или плоха – это Демьян тоже не всегда однозначно понимал.