Неподалеку спали в обнимку два упившихся охранника, которые не выдержали прелестей долгосрочного праздника. Осоловевшие взгляды еще бодрствующих сотрапезников, полулежавших рядом с корзинами и бутылями - чувствовалось, что праздник удался и не хватает еще только кого-нибудь пока трезвого, чтобы расшевелить народ для продолжения или отправить по домам. Сами-то решиться на что-то - уже не могли, силенок не хватало.
Джурий посмотрел в кубок, увидел, что там плавают дохлые мошки, прилетевшие на запах, да и затонувшие, захлебнувшись. Золотистое вино тянуло к себе, пахло так божественно, никакой мусор не мог испортить цвета и несказанного вкуса напитка. Взгляд радовался, обоняние, почувствовав запах прекрасного вина, праздновало самый великий праздник, во рту прибавилось слюны, которую Джур нервно сглотнул, протянув кубок для традиционной здравицы. Со всех сторон раздались глухие постукивания кубков о камни, нетрезвые сотрапезники махали не в такт и проливали питье на мгновенно впитывающие плиты, требуя тоста. В памяти Джура пронеслось лицо отца, подбрасывающего его к потолку, руки матери, нежно будящей поутру, сестра, которая еще маленькая и просит рассказать страшное что - нибудь, лица брошенных жен, лицо Лоренки и, уже начавшее стираться из памяти, лицо сынишки. Пронеслись и пропали, исчезли, будто их и не было вовсе. Осталось только вот это: ощущение прохладного металла кубка в руках, вид желанной жидкости, сладковато-терпкий запах, от жажды обладания которым просто сводит скулы. А потом начало приходить ощущение потери и, странное дело, покоя.
Абсолютного покоя. Необратимость не пугала. Время стало тягучим, позволив увидеть и услышать, как рушится невидимый хрустальный замок, в котором жили надежды и мечты всего семейства Периханов. Джурий поднял кубок и медленно, прочувствовав каждый глоточек, каждую капельку, выпил. Вино сразу попало в мозг, а потом уже мягко обволокло желудок. Забылись обещания о последнем стакане, забылось все, что хотел сделать. Движения стали развязно-замедленными, ноги и руки перестали быть послушными, язык начал нести всякий вздор, смешной для окружающих. Те из собутыльников, кто еще хоть как-то соображал, теперь всхлипывал от смеха, сотрясаясь от каждой фразы. Один кубок подействовал так убийственно, как раньше подкашивала целая бутыль:
- Эй, Серг, где ты взял это пойло? Ик… Оно у тебя с чем-то намешано, да? Ик… Я вот слышал, что повитухи что-то такое убойное в зелье добавляют, что роженицы не очень мучались, а вот я же сейчас не рожаю! Нее, ты меня, наверное, с кем-то попутал…
Спьяну Джурий стал подозрительным, начал присматриваться к каждому, кто был еще в его поле зрения. Все собутыльники странным образом то пропадали, то снова появлялись. Вот Серг появился, притворяется гад, сочувственно щурит глаза, а в глазах-то лед:
- Эк тебя, развезло-то! Не умеет нынешняя молодежь пить! Какого-то, говорит мы, говорит, зелья ему подмешали! Вот убогонький-то! Мы бы зелье лучше на себя истратили, бестолочь, ты Джурка, - погладил Джурия по лысеющей голове, - Сиди уж тут, очухивайся. Пойдем-ка, братцы, там нас тиманти заждались.
Братцы промычали что-то нестройно, часть из них давно дремала на солнцепеке, а другая часть, собравшись все-таки с силами, вышла под палящие лучи солнц и поплелась за Сергом, который уверенно шел впереди, равновесие удерживая тем, что очень вовремя переставлял ноги.
А Джурий, после слов, сказанных ему Сергом, прочувствованно расслабился, пустил слезу: "Вот ведь, бывают люди же, а! Человечище! Настоящий мужик!". Потом, добравшись до небольшого островка тени, сник, улегшись на спину, достал папироску и блаженно задымил, глядя в безоблачное небо: "Вот это жизнь! А то - ноют и ноют - работай им и работай, выдумали! Даже отдохнуть не дают!
Привязались, а я вот не пойду никуда, буду себе тут лежать, и ничего они со мной не сделают, не найдут…". Джур попытался хитро прищуриться, и погрозить незримым собеседникам пальцем, да так и уплыл в сон, обессилено выронив на прогретый башенный камень едва тлеющий окурок…
Проснулся, когда уже начало темнеть, день, очевидно, был сегодня обычный - не тянулся. Солнца садились, медленно скрываясь за горизонт. В темнеющем небе, на смену уходящей сияющей семерке дневных светил, стали появляться семь призрачно-блеклых, в пугающих алых ореолах, лун. Башня, днем казавшаяся серо - белой под раскаленными лучами, теперь приобрела алый оттенок и пугала своей похожестью с огромной, застывшей каплей крови. Компания, к которой присоединился в предвкушении праздника поутру, к ночи куда-то разбрелась. Джур уселся, потирая спину и щеку, которые от непосредственной близости жесткой подушки, выложенной шершавым камнем, теперь стали такими же шершавыми и жутко ныли от этого долговременного соседства. Потянулся, с хрустом распрямляя кости. Жутко хотелось помочиться. Закурил и пошел искать спуск, придумывая оправдания, чтобы вернуться домой, переночевать в теплой и мягкой кровати. А может быть и оправдываться не придется, на улицах в это время много бабенок одиноких шастает, которые к весовщикам не ходки, а мужика хочется. Вот наряжаются и идут гулять в этот сумрачный час. Может быть какую-никакую и встретит, которая накормит, приласкает, да и домой не отправит тащиться.
Совершенно не хочется выслушивать причитания матери, смотреть на погрустневшее дочерино личико. А ночью слышать скрип кровати в сестриной комнате. При долгом воздержании, да еще с похмелья, когда организм мучительно борется за выживание и готов накинуться на любую особу женского пола, страшную, старую, больную - любую, лишь бы был шанс продолжить род, а то вдруг что-нибудь откажет и похмельный индивидуум помрет - этот скрип действовал на нервы. Становилось мучительно больно и хотелось завыть, или встать и разнести весь заснувший дом вдребезги. Или убежать куда…
Джур нашел в углу башенной площадки узкую винтовую лестницу - совсем не ту, по которой поднимался, ну, да и ладно, чем богаты, тем и рады. Примостился, спустил штаны и аж застонал от облегчения - пока спал, накопилось столько жидкости, что почки ныли. Осторожно спустился, покачиваясь, временами задевая за шершавые стены то спиной, то головой. Шипел от боли и старался дальше спускаться ровнее. Начала подкатывать жуткая головная боль, затряслись руки, после выкуренной папироски во рту появилось стойкое ощущение, что там кто-то заночевал, нашел нужник, да там и умер, после справленной неспешно большой нужды. Под конец лестницы дыхание начало вырываться с какими-то хрипами и всхлипами, как после долгой пробежки. Противный, липкий и холодный пот, от которого при ночной прохладе стала бить крупная дрожь, выступил на всем теле.
Настроеньице, и так паршивенькое, стало еще более ухудшаться. Думалось: "Вот друзья, так друзья, уснул, а они куда-то сбежали. А я-то им всю душу, можно сказать, открыл… Меня спящего бросили, а сами где-нибудь теперь посиживают у огонька, да похмеляются". К матери идти расхотелось. Отойдя от сторожевой башни, свернул в какой-то первый попавшийся проулок и побрел.
Дневной город затихал, готовясь к ночному отдыху. На смену ему открывал свои бельмастые глаза город ночной, готовясь убивать, пить, воровать, развратничать и сеять раздор среди тех, кому не спится в эти темные часы, время, навсегда отданное темнобородому. Алчущие до ласк любительницы уже разошлись по домам.
Им на смену вышли профессионалки. Размалевавшись яркими светящимися красками, незаконные дамы, которые называли себя жрицами Таймант - любимой, если темнобородый может любить, и единственной дочери Хрона, а народ переделал их в тимантей. Стены домов пестрили, подсвеченные прислонившимися к ним тимантями, которые вышли на работу. В проулках, скрываясь, прошмыгивали другие темные личности. Сам промысел, да и существование их не требовало броской внешности, им совсем не хотелось привлекать внимание, поэтому быстренько передвигались темные личности по улочкам, скрываясь в тени. Семь лун уже ярко освещали каждую улочку, каждая былинка в ночном свете становилась словно отлитой из красноватого металла. Багрово-черные тени от каждого, появляющегося на ночных улицах, ложились веером вокруг ног, превращая идущего в диковинного паука, вроде тех, которые водятся в Диких мирах. На ярмарочные дни, особенно в Торговище, съезжалось множество цирков со всей Зории. Только цирки диких были для мирян интереснее - незнакомые твари, дрессированные дикими племенами, которых и самих не мешало бы приобщить к культуре. Страшновато смотреть на артистов было, но на диковины валил народ, восхищались - в толпе ротозеев прижимали, так, что ребра трещали. Были случаи, что и рожали тут же в толпе, зазевавшись.
Паукообразная тень преследовала каждого, кто появлялся после заката.
Только ночные жители, привыкнув, не обращали на своего безмолвного преследователя никакого внимания. Джур же, хотя и бывало, приходилось по ночам ходить по кабакам, да бабенок цеплять, но бывало-то все это в компашках тесных, хоть и смелых одной на всех пьяной храбростью, никак не мог привыкнуть к тени, таскающейся за ногами. Тогда он был не один, и то было страшновато. Сейчас же багрово-черный город, живущий непонятной жизнью, с криками, обрывающимися протяжным стоном - убивали частенько, или со сладострастными всхлипываниями, несущимися из темных углов - работали жрицы Тайаманты, и вовсе стал чужим.
Дневной город, закрывая солнечные глаза, надевал пугающую маску - сам Хрон со своими подручными выходил на улицы обделывать свои темные делишки.
Джур брел мимо работающих тимантей, мимо жертв и убийц, мимо воров и обчищенных ими, мимо каких-то непонятных личностей, закинувших головы и высасывающих досуха бутыли с пойлом, мимо толп, курящих дурные цветы, стоя прямо на улицах, мимо детей, с порочными чумазыми личиками, продающих своих младших братьев и сестер, мимо матерей, родивших своих младенцев непонятно от кого и теперь торгующих своим молоком, которое, надо сказать, стоило дороже, чем кафэо. Ходило поверье, что молоко матерей возвращает мужскую силу, и многие из сладострастных старичков хотели бы им воспользоваться. Мелькнуло вроде как лицо тиманти, очень похожее на Малинку. Мелькнуло и пропало. Возле высохшего фонтана сидел пьяный клоун, которого при свете дня всегда приглашали на детские праздники все мало-мальски состоятельные горожане. Клоуну было плохо, он был одинок и от своего ночного одиночества почти сошел с ума, хотя, под клоунской маской это было совсем не заметно. И совершенно не мешало развлекать детвору.
Лишь в ясные лунные ночи, пылающие багрово-черным светом, его пугало собственное безумие. Он садился, где приходилось, и вел длинные беседы с самим собой, вопрошая себя и забывая вопросы до того, как сам же их и произнесет. Джур подсел рядом - хоть кто-то рядом. Оглянулся и увидел, что в фонтане, в полувысохшей лужице мрачно-багровой жидкости на дне, что-то или кто-то копошится, а клоун повернулся к нему и бормочет под нос какую-то несуразицу, вскочил и пошел быстрым шагом. Сворачивая в следующий проулок, оглянулся и увидел, что из фонтана выползает нечто. Тень у фонтана была, и фонтан был, а клоун тени не отбрасывал. Джур приостановился, вглядываясь, и подумывая, какую скверную шутку играет с ним выпитое днем крепкое пойло. Но сознание с кристальной ясностью и удивительной сообразительностью быстренько опровергло такую спасительную догадку. Из фонтана выбрались ноги - суставчатые, черные и страшные, выползли и отправились за ним, остатки волос встали редкими сорняками на голой клумбе буйной головушки, очки запотели - ядовито-едкий, вонючий пот выступил из каждой поры, сердце билось где-то возле горла, стремясь навсегда покинуть свое привычное место обитания. Вот и настал самый страшный миг: тень от ползущих с тихим шуршанием ног уже в трех шагах, в двух, вот уже совсем рядом. Ноги его налились леденящей неподъемной тяжестью, ни сдвинуться, ни убежать, даже упасть и отползти - не получится, нет сил… Джур замер - ноги прошелестели мимо, за ними тянулся маслянистый след. Не думая о последствиях, Джур наклонился и зачем-то провел трясущейся пятерней по медленно высыхающему следу. Поднес руку к лицу - багрово-темная слизь окутывала каждый кусочек кожи, а потом как-то странно исчезала, словно впитывалась - бесследно и, судя по всему, безвредно. "Фуууух", - выдохнул он, - "Вот мерзость-то по улицам шляется".
Ночь казалась бесконечной. Везде что-то шептало, шипело, шелестело, вскрикивало, испускало последний вопль, хлюпало, звенело и падало. Капала вода, капала кровь, медленно сочилось время, отмеряя темноту. Темнота забралась в души всех, кто очутился на улицах, кто оказался во власти Хрона и его детищ. Улицы, площади и переулки, улочки - кривые и не очень, арыки, наполненные багрово - черной маслянистой влагой. Влага, которая при свете дня обращалась безобидной, пусть и не очень чистой, водой. Каждый листик на деревьях и кустах шипел вслед проходящим мимо что-то, очень похожее на слова проклятий. "Страшшшшшно, страшшшшись, путниккккккккккххх, упадешшшшь и не встанешшшь". Джур, озираясь, брел все дальше и дальше, дневная обреченность и тоска вернулись, а потом к ним присоединились уныние и лень. Выбрался к рассохшейся деревянной лавке и присел. Идти куда-то и еще при этом что-то делать не хотелось. В голове закопошились мысли, одна из них потихоньку становилась самой громкой и постепенно заглушала все остальные. Хотелось сидеть тут веки вечные, уставшие ноги шептали то же самое, спекшийся от похмельной жажды рот вроде бы хотел пить, но его никто и не спрашивал. В организме что-то екало, укладывалось, жадно вдыхало и выдыхало. А глаза пытались закрыться, отдав при этом команду всему остальному телу: "Отбой!" Уселся поудобнее, поморгал, достал из кармана тряпицу не первой свежести, снял очки, протер, снова водрузил их на нос. Поморгал снова - о, теперь лучше, достал папироску - в кармане оказалась последняя, зараза, остальные раскрошились, пока спал на каменном полу сторожевой башни. Закурил, с наслаждением выпустив струю дыма в ночной воздух. Так и сидел в оцепенении, покуривал. Мысли медленно текли в привычном направлении: вот бы так сидеть и чтобы делать ничего не нужно. Хотелось, чтобы рассвет никогда не наступал, потому что с наступлением нового дня снова нужно было что-то решать, куда-то идти, делать что-то. Вспомнилось, как мать отправляла в эту деревеньку, к дракону на рога куда-то, а там опять придется кому-то строить. Вот ведь навязались на его головушку. Всем чего-то надо, всем чего-то должен… Не хотелось ничего ни для кого делать, хотелось просто быть и только для себя любимого. Поневоле позавидовал сиротам. Одному, конечно, трудно, да и впроголодь, бывает, живут. Зато никто не достает, не воспитывает и не напоминает, что-де "…ночей не спали, куска не доедали, все для тебя отдавали". Ну не отдавали бы, не просил же. Вот сейчас никто не тревожит, и сидеть бы так… Да вот только организм, зараза, он - штука такая, противная, он то одно захочет, то другого. Сейчас, например, охота было отлить, а потом бы хорошую кружку ледяного пивка, даже и компашку не надо было, так втроем, кружка, он и папироска. Смаковааал бы… Так явственно представил, что во рту даже привкус пива почувствовал. Тьфу, сплюнул тягуче, слюна даже повисла, пришлось пальцем сковырнуть, бросил дотлевшую почти до пальцев папиросу, да и прилег тут же - скамеечка оказалась на диво широка, и пустынно здесь, никого нет, кто во тьме бродит, промышляет. Сюда никто не заходил, хотя недалеко от большой площади вроде. Поерзал, потом вспомнил о неотложном деле - встал, отошел чуток от лавки, помочился, вздохнул облегченно, вернулся на полюбившееся место и улегся снова, подложив руки под голову. Лежал на спине и пытался размышлять, как бы от всего отделаться, чтобы никто и никогда… С этой мыслью и уснул.
Проснулся, как будто очнулся от обморока, словно толкнул кто. Вокруг - багровая тьма стала еще гуще, и клубящийся туман окутал все вокруг. Стало так тихо, что слышно было, как в ушах кровь шумит. И вдруг рядом шшшшух, а потом клац-клац-клац - кто-то металлическим чем-то по камням проулочным сначала быстро провел, а потом меедленно так, начал постукивать. Вроде и негромко, а противно как-то, и страшно. В тишине, одиночестве, спросонья и с похмелья такое услышать - врагу не пожелаешь - сердце зашлось аж, стучит часто-часто. Джур сначала напрягся, но не шевелился, в надежде, что стихнет все и можно снова спокойно уснуть. Но нет, металлические звуки то приближались, то отдалялись, пугая и напрягая до трясучей дрожи и опять заставляя потеть. Джур сел, вдавив ладони в уши, пытаясь заглушить это противное клацанье, но оно пробивалось и сквозь руки, просачивалось - и заставило-таки вскочить и бежать-бежать-бежать, сломя голову. Он несся из последних сил, чувствуя, как начинают огнем гореть легкие, за столько лет сожженные никотином и заполненные строительной пылью, как уже кружится голова, от изнеможения трясутся ноги, правую судорогой начинает сводить:
- АААААААААААААААААААААААА, - вот сейчас рухнет прямо здесь на камни, и будет только кричать. Задыхаясь, влетел он на чей-то двор, со страшным скрипом открыв калитку. Закрыл ее, навалился всем содрогающимся телом, пытаясь унять вырывающееся из-под ребер сердце и сдержать клокочущее дыхание.
Затаиться, спрятаться, чтобы никто не услышал, не увидел, не учуял - чтобы никто не нашел. Отдышался, перестала кружиться голова и вернулась способность видеть и соображать. Огляделся по сторонам - тююю - это ж двор родной, когда бежал, даже и не заметил, как сюда попал, ноги сами привели. Все страхи ночные вмиг улетучились, потеряв силу рядом с родительским домом. Уселся на прохладные камни, трясущимися руками достал рассыпавшийся по карману табак и бумажку от папиросы - скрутил самокрутку и с наслаждением помилованного задымил…
Наутро бабка Ирания пошла на двор и опешила, увидев сына, который уже давно должен был быть в далеких Буровниках. А он вот он лежит, скорчившись на продавленном диванчике возле сарая, и похрапывает мирно. Грязный, с пустыми руками, перегаром разит, что даже мухи не садятся. Подошла к непутевому отпрыску, толкнула его в бок легонько:
- Вставай, соня! Что это ты тут улегся? Иль случилось чего? Обокрали? Избили?
Джур открыл глаза, увидел одутловатое встревоженное лицо матери, заулыбался спросонья, казалось, что все случившееся прошлой ночью - лишь страшный сон.
Сел, протирая глаза, надел очки, зевнул:
- Мать, папироску бы. Спроси у аньянкиного-то, а? Да не случилось ничего, закрыты ворота были, я покантовался было рядом с ними, да не открывали, и стражников знакомых никого не увидел. Вот и вернулся, надо выждать случая подходящего.
С этими словами, встал, потянулся, побрел в дом:
- Мать, голодный я, да и помыться бы - пока возле ворот бродил - всю одежонку угробил.