* * *
Потом Бутырин удивлялся – и откуда взялись у него силы доковылять до кабинета Городина? Войдя внутрь, он буквально рухнул на привинченный к полу стул, скрипя зубами от боли.
– Ну, Василий Иосифович, как вы себя сегодня чувствуете? – очень ехидно и злорадно спросил Городин, вытянул из пачки "мальборину", щелчком катнул ее через стол.
– Меня избили. Ни за что, просто так. Я прошу перевести меня в другую камеру, – вытолкнул из себя Бутырин, взял сигарету, прикурил и закашлялся, захлебываясь дымом.
– Избили, говорите... – Городин смотрел на него с брезгливым интересом, так дети смотрят на ребенка, у которого заячья губа или большое родимое пятно на щеке. Потом он перевел взгляд на синие от гематом руки Василия, удовлетворенно хмыкнул и сказал:
– Вас будут бить и дальше! Именно ни за что, просто так. А что делать? Уголовники, насильники, убийцы, беспредельщики... И других камер у нас нет, с камерами в стране напряженка. – Городин встал, взял с сейфа графин с водой, налил в желтоватый стакан, поставил возле Бутырина, потом продолжил:
– Впрочем, есть одна возможность... Вы сознаетесь в убийстве Шишакова, чистосердечно, так сказать, с мотивами и все такое прочее. Мы с вами оформляем соответствующие бумаги, я передаю дело в суд, а вы переезжаете отсюда в Бутырку. Бутырин – в Бутырку. Ха-ха! Есть в этом, согласитесь, некая предопределенность, да? Там условия в плане питания похуже наших, но бить вас там не будут... если вы сами не напроситесь, понимаете?
Сунув окурок в пепельницу, Василий посмотрел в наглые и колючие глаза Городина, с трудом разлепил пересохшие губы:
– Дело шьете... причем... как это, белыми нитками... Так у вас тут говорят? Я ничего признавать не буду. Я требую адвоката!
– Ну вот, начитались детективов... – проворчал Городин, поправил галстук, и Бутырин с неприязнью заметил, что следователь, точно торговец с рынка, носит перстень-печатку и имеет на мизинце длинный желтоватый ноготь.
– Дела в НКВД шили, – сказал между тем Городин. – Мы же проводим оперативно-следственные мероприятия, ведем расследования, боремся с разгулом преступности и – заметьте! – ежегодно увеличиваем количество раскрытых особо тяжких преступлений. Впрочем, я не настаиваю. Мало того, я даже не буду вас больше "дергать" на допросы. Сидите... спокойно! А что касается адвоката – да, вы можете его требовать, мало того, вы его обязательно получите, по закону. Но поверьте мне, он вам не поможет. Ни в чем не поможет, а вот навредит изрядно, прямо-таки торжественно вам в этом клянусь.
Городин замолчал, снова встал, подошел к забранному частой решеткой окну, за которым виднелся внутренний двор большого многоэтажного здания. Вновь заговорил он уже с некоторой укоризной в голосе:
– Вы же разумный человек, Василий Иосифович! Ну, подумаете сами – ситуация, в которой вы оказались, для вас имеет два, так сказать, выхода: либо вы чистосердечно признаетесь в совершенном вами преступлении, раскаиваетесь и суд, учитывая этот факт, скостит вам годик-другой...
– Но я же не убивал Шишакова! – перебил Бутырин следователя. Тот, как ни в чем не бывало, закончил:
– ...Либо вы просто не доживете до конца расследования! Я вам не угрожаю, боже упаси, но вы же сами видите, как складываются обстоятельства. Исключительно против вас. Ну?
Василий молчал. Мысли у него в голове, что называется, "и путались, и рвались". Если все это время где-то в укромном уголке сознания жила твердая вера в то, что события двух последних дней – ошибка, чудовищная, но поправимая или, на худой конец, страшный сон, и он вот-вот проснется, то теперь, после откровений Городина, эта вера улетучилась в никуда. Бутырин остался один на один с обреченностью послушно идти на заклание, с обреченностью стать жертвой.
Его раздумья прервал Городин, выудивший из ящика стола какой-то сверток:
– Кстати, Василий Иосифович, вам не знаком вот этот предмет?
Машинально Василий взял завернутую в полиэтиленовый пакет металлическую трубку, поднял на Бородина глаза:
– Что это?
– А вы разверните, разверните...
В пакете оказался блестящий металлический цилиндр с навинченным с одной стороны колпачком и узкой Т-образной прорезью сбоку. Повертев цилиндр в руках, Бутырин отвинтил колпачок – ничего, дырка, и все. Пожав плечами и скривившись от боли, он закрутил колпачок на место и сунул цилиндр обратно в пакет. Городин, следивший за действиями подозреваемого, вдруг оживился, подхватил пакет и ловко сунул его в стол. Улыбаясь, он сел, закурил и заговорил, не скрывая радостных интонаций:
– Вы интересовались, что это? Это однозарядное устройство для стрельбы боевыми патронами калибра 5,45. Из этого самого устройства вы и убили Шишакова, а потом зашвырнули в кусты за приусадебным участком, где его и обнаружили члены оперативно-розыскной бригады. Вопросы?
– Да какое... устройство!! – Василий вскочил, готовый стереть этого сладкоречивого гестаповца в порошок.
– А ну сядь! – рявкнул в ответ Городин, мгновенно преображаясь: – Сядь и слушай меня, придурок! На "стволе" теперь – твои пальцы! Вот, ты их только что оставил, по дурости своей. Если тебе чего-то неясно, я сейчас вызову из камеры барыгу, у которого ты купил эту самоделку и два патрона к ней на... Черемушкинском, скажем, рынке. И двух свидетелей вашей сделки представлю. Понял? Но если это все я сам раскопаю, суд тебе по полной программе организует, вплоть до пожизненного. А чистосердечное может лет до восьми срок сбавить. Понял, нет?!
И добавил, с презрением и злостью:
– Недоумок!
– Но не убивал я Шишакова! – заорал Бутырин прямо в искаженное лицо следователя: – Не убивал, понимаешь, ты! Я же вообще сидеть не должен, а ты меня хочешь на восемь лет законопатить, тварь! Ты же специально все это делаешь, убийцу покрываешь, гад!
Городин посмотрел на него с нескрываемой иронией, потом негромко сказал:
– Предложение мое остается в силе. Делаешь чистосердечное – завтра в Бутырке, через месяц-другой – суд. Если нет... Каждый день, проведенный здесь, будет сокращать твою жизнь. А на год или на восемь – это от меня зависит. Теперь вали в камеру, и помни – здоровье не купишь.
* * *
Все тот же седоватый прапор повел Бутырина обратно по гулким коридорам. Жужжали замки, лязгали стальные двери. Василий шел и лихорадочно думал – выход, должен же быть какой-то выход! Да, Городин, и все его "методы" – это так непохоже на киношных, честных и справедливых, следователей, верящих в невиновность подследственного. Но то – кино, а в жизни все оказалось по-другому...
Скорее всего у Городина заказ, вернее, приказ: посадить кого-то, в данном случае – Бутырина. И не просто посадить, а выбить это самое чистосердечное признание, чтобы у суда и тени сомнения не возникло. Приказ скорее всего отдал либо истинный убийца, либо, что еще вероятнее, его хозяин. Значит, Василий должен держаться, держаться, чтобы не дать этой сволочи шанс "замять" дело. Вот только фраза про здоровье, которого не купишь...
При мысли об этом он невольно вздрогнул и споткнулся, получив в спину тычок от прапора. Избитое тело враз налилось пульсирующей болью, и Василия буквально парализовал страх.
Если отказаться от предложения Городина, в итоге сокамерники забьют его до смерти, а если и не до смерти, то умереть Василию придется в самом ближайшем будущем. Отобьют почки, внутренности все, кости переломают... Что же делать? Что?
От тягостных мыслей Бутырина отвлек негромкий голос прапорщика:
– Слышь, парень... Мне-то по барабану, но ты все ж давай, ну, соглашайся с тем, что тебе следователь говорит. Он хороший мужик, лучше многих, просто работа у него такая. А с вашим братом нельзя иначе, вы ж скоро всю страну переубиваете, гниды! Я к чему – больно камера тебе хреновая досталась. Не протянешь ты в ней долго, дурные там сидельцы.
– Да я... – захрипел Василий, но они уже приближались к очередному посту внутреннего контроля, и прапор рыкнул:
– Не разговаривать! Смотреть в пол!
Так и дошли до камеры. Ничего путного Бутырин не придумал, и поджилки его в буквальном смысле тряслись от страха, да чего там – от настоящего ужаса перед предстоящей встречей с сокамерниками.
– О! Какие люди! – Бугай покачивающейся походкой подошел к замершему у двери Василию, дымя зажатой в зубах сигаретой и улыбаясь, словно в предвкушении большого кайфа. Зажмурившись, чтобы не видеть этой поганой хари, Бутырин сжался в ожидании удара. Бугай шумно выдохнул дым и "по-гнилому", как говорили в детстве, ударил Василия ногой в живот. Бутырин скрючился, и тут же резкая боль в правом боку электрическим разрядом прошила все тело. Перед глазами разом взорвались тысячи солнц. Вскрикнув, он провалился в спасительное бессознание, во весь рост растянувшись на холодном полу...
* * *
...По пыльной, извилистой полевой дороге шел человек. Василий давно заметил его и теперь ждал, сидя на придорожном камне и прикрывая глаза от палящего солнца ладонью. Человек шел не спеша, и легкий пыльный шлейф тянулся за ним, оседая на высокой траве, в которой стрекотали кузнечики. Бездонное, голубое-голубое небо казалось огромным куполом гигантского храма, и в центре его, в самом верху, ослепительно и яростно сияло палящее солнце. Теней не было – полдень.
Зной переливающимся маревом колыхался над нагретой травой, и силуэт приближающегося по дороге человека тоже колыхался, плыл, искажался, словно в кривом зеркале передвижной комнаты смеха.
Неожиданно подул ветер. Зашелестело, пошло волнами травяное море, в воздух поднялась целая туча всякой летучей насекомой мелюзги. На дороге взметнулись султаны невеликих смерчиков. Василий невольно зажмурился – пыль запорошила глаза, на зубах заскрипело.
Идущий по дороге приблизился, теперь их разделяло не более двух десятков шагов. Бутырин отчетливо разглядел его, точнее, ее, и нисколько не удивился. Полудетская фигурка, странная кожаная одежда то ли участницы садо-мазо-шоу, то ли мифической амазонки. Круглая шапочка, загорелые скулы.
И глаза. Желтые волчьи глаза, глядящие в самую душу.
К запаху летнего дня, к аромату трав и сладкому ветру полной, абсолютной, детской свободы вдруг примешался затхлый, чужой здесь запах тлена.
Василий встал, поудобнее перехватил найденный придорожный камень и шагнул навстречу незнакомке. Она остановилась, отставив в сторону слишком изящную для своего возраста ножку, ковырнула каблучком сапожка придорожный песок.
Занеся свое доисторическое оружие над головой, Бутырин, стиснув зубы, кинулся вперед. Девочка умоляющим жестом подняла руки, губы ее задрожали, лицо исказили испуг и раскаяние.
Трудно сказать, что заставило Василия отбросить камень. Жалость? Нет, ему не было жаль эту жутковатую, непонятную и греховно, нимфеточно привлекательную девочку.
Милосердие? А что это такое? Для Бутырина, как и для большинства его сограждан-современников, это понятие значило не больше, чем звуки букв, составляющих слово.
Тогда, может быть, страх? Вот, наверное, именно страх! Нет, не перед нею самой, и вообще не перед кем-то... Другой страх. Боязнь, что Василий будет выглядеть неспособным на жалость, на то же самое милосердие, на гуманизм, короче говоря. Страх оказаться хуже, чем надо...
– Вот и молодец, дядя. Вот и молодец, – со странной интонацией вдруг произнесла девочка и резко прыгнула вперед.
Ее жесткий, оказавшийся костяным кулак врезался в горло Василию. Сразу перехватило дыхание, он упал на спину, и трава вокруг зашелестела, точно обидевшись, что с нею обошлись так грубо. Огромное, неистовое летнее солнце ударило Бутырину прямо в широко открытые глаза, и он услышал голос, громкий, женский и очень неприятный...
– ...Вот вечно так с ними – обколются всякой дряни, а потом их корежит, ломает. Вы не поверите, товарищ следователь, – иной сам так изувечится, руки-ноги себе переломает. Мы его на койку ложим, а он орет благим матом. Ну, этот-то хоть смиренный. О, гляньте, как он руки себе расшиб! Его когда доставили, я думала – избили, наверное, а потом на венку глянула, – и поняла все. Хотела уже побои фиксировать, а раз ломка, то чего тут фиксировать – сам виноват. На койку его положили, укольчик сделали, вот он и оклемывается. Сутки уже.
Голос пропал, затих, и в наступившей тишине зазвучал бас Городина:
– Бутырин! Бутырин, вы слышите меня? Вы, оказывается, еще и наркоман вдобавок. Бутырин, откройте глаза!
Василий с трудом разлепил склеившиеся от гноя ресницы, и сквозь узкие щелки заплывших век разглядел в серо-розовой пелене силуэт стоящего над ним человека. Он захотел что-то сказать Городину, скорее всего, послать подальше – заниматься принудительным сексом со всеми его родственниками, но из изломанного горла вышел лишь хрип пополам с кашлем.
– Ладно, молчите! – досадливо махнул рукой следователь. – Говорить буду я сам, а вы, если хотите сказать "да", ладонью хлопните, мол, "да", а если "нет", то покачайте ею из стороны в сторону, вот так, понятно?
Бутырин хлопнул ладонью по простыне и с удивлением обнаружил, что у него есть рука. Городин, присев на табуретку, начал говорит:
– Вы помните мое предложение, сделанное вам вчера?
Хлопок ладони по простыне – помню.
– Оно остается в силе, но у вас всего два дня, чтобы его принять – именно столько вы пролежите в "больничке"... тьфу ты, в медизоляторе. Вы понимаете меня?
Хлопок – понимаю.
– И что вы надумали? Будем сознаваться?
Городин смотрел не на Василия – на его синюю, распухшую ладонь. Впрочем, ладонью это было назвать трудно. Синяк с пальцами, – так точнее. И он, этот синяк, замер, чуть дрожа, и дрожь, казалось, передалась и Городину.
Василий думал. Мысли, огромные, неуклюжие мысли, похожие на картофелины, кипящие в большой кастрюле, ворочались у него в голове: "Если я соглашусь, меня оставят в покое. Городин оставит. И эти уроды из камеры. Потом будет суд. Мне дадут срок – лет пятнадцать, а может, и меньше. Зона, годы и годы. Возможно, я не доживу до конца срока – мало ли что. Но если я откажусь – меня не станет. Совсем – и сейчас. Или забьют до смерти, или вколют чего-нибудь. В глазах всех остальных я все равно останусь убийцей Шишакова, да еще и наркоманом к тому же. Значит, если я сейчас покачаю ладонью, это будет все равно что самоубийство. Если хлопну – у меня будет шанс, потом, когда-нибудь, доказать, что я не виновен, найти истинных виновников смерти Шишакова и оправдаться..."
– Ну, Бутырин, я жду! – нетерпеливо понукал нависший над Василием человек: – Вы сознаетесь? Да или нет?!
Одно движение ладони, приподнятой над сероватой, пахнущей хлоркой простыней. Либо – "казнить нельзя помиловать", либо – "помиловать нельзя казнить". Безо всяких задачек про запятую. Либо смерть сразу, либо – постепенно, но с шансом.
Хлопок.
Городин довольно рассмеялся, потирая руки. Как и любой на его месте, Василий выбрал шанс...
* * *
Два дня в больничке пролетели, словно одно мгновение. За это время к Бутырину несколько раз заходил Городин, спрашивал о всякой ерунде, а в конце каждого своего монолога – говорить Василий все еще не мог, интересовался, не передумал ли он. Но Бутырин не передумывал, и хлопок ладони по простыне завершал каждую их встречу.
На третий день Василий впервые самостоятельно встал и внимательно обследовал себя.
Да-а, били мастера. Ряды синяков, ушибов и ссадин шли по всему телу, от ключиц до паха, ноги и руки тоже были покрыты темными пятнами кровоподтеков, на голове обнаружилось с десяток скрытых волосами шишек, по-научному – гематом, но это все так, семечки...
Гораздо хуже было с животом – он стал бугристым, пунцово-багряным. Куда не нажми пальцем, тут же следовала вспышка острой боли, словно чья-то рука внутри схватила все эти кишечники, печенки-селезенки, почки-желудки и прочие поджелудочные железы и жала, давила их, выворачивала с корнем, если только есть там, внутри, эти самые корни.
Врачиха, седенькая, тупая и крикливая, хотя по-своему, наверное, и добрая баба, была уверена, что Василий все это наделал себе сам, в припадке наркотической ломки. Кстати, следы от уколов действительно имелись, но Бутырину казалось, что в вены на его руках просто втыкали швейную иголку, чтобы сымитировать наркоманские "дорожки".
Наконец, вечером третьего дня его пребывание в роли больного закончилось, за Василием пришли двое конвойных, и больше он в больничку уже не вернулся...
Сперва его, еле стоящего на ногах, доставили к Городину. Ухмыляясь, следователь выдал Бутырину несколько чистых листов бумаги, и он, корявыми, негнущимися пальцами ухватив ручку, начал писать: "Я, Бутырин Василий Иосифович..." и так далее.
...В Бутырке он попал в большую камеру на двадцать человек и оказался в ней при этом тридцать седьмым. О нем уже знали – сработал "тюремный телеграф". После побоев, "лечения" и дачи признательных показаний Василий находился в каком-то сомнамбулическом состоянии. Его вне очереди уложили на нары у окна, потом старший камеры, рецидивист по клички Мост, идущий на четвертую "ходку", коротко расспросил новосела, что и как. Обозвав Бутырина распоследним лохом, которого "следак развел влегкую", зэк все же посочувствовал:
– Пережить "пресс-хату", парень – это, считай, заново родиться!
Ивээсная "пресс-хата", то есть камера, где сидели "ссучившиеся" "отморозки" и к которым вбрасывали "неколющегося" подследственного, была хорошо известна Мосту, впрочем, как и ее обитатели.