Потомок Мансуровых - Тарутин Олег Аркадьевич 2 стр.


Вот и переводить не надо. Вот уже и думается мне на этом самом древнекатринарском… О, АК-ТАРА! О, ХИНК!.. Какая вода тоскливая, безнадежная какая! Щепка кособокая по кругу плывет. Муха на ней сидит - зеленая, бронированная, наглая. Хоть бы свалилась, утопла или улетела, что ли. ПРОГАРИЛ, УЧЛУ МОЗР. КАНТИ ТШИ… А точно ли - КАНТИ?.. Точно, брат, не сомневайся… Стой. Давай потихоньку. Не волнуйся так, не психуй. Спокойно! Да, спокойно…

А язык этот чертов? ИПРИ ЛЬЕФ? То так думаю, то эдак. То враз - и так и этак! Спокойно, друг, спокойно, чего уж теперь… Ну разберись, пожалуйста, осознай происшедшее.

Соберись же, ну! Помнишь, там летом, на острове во время паводка, когда вода поднялась ночью и перла как бешеная, и нужно было спасать лагерь. Ведь сумел же, спас…

Ну ладно, ну попробую, только не торопи ты меня, ради аллаха! Да не тороплю, не тороплю…

Улетела все-таки муха, а щепка - все по кругу, по кругу… Значит, так. Профессор этот, князь то есть, искал меня три года, теперь вот отыскал… Нет, не так. Не с того конца. Лучше вот откуда: значит, я - Кирилл Сурин, Кира, Кирка, Кирюша, словом - я, как выяснилось, потомок племени или народности (черт его знает) циллонов-катринариев. Ясно только, что ныне вымершей, несуществующей.

И никто о ней теперь, кроме князя, не знает и знать не будет. Так. И не просто потомок племени (это я-то), а потомок этих самых Носителей Шрамов. Ясно. Ясней некуда. Да… Двигай дальше, разберись, с чего они вымерли в своей Ливии? Хотя что мне это даст? Вымерли, и все тут. Потомки же Носителей тянут цепь поколений из века в век, через всю историю человечества. Вернее, не цепь, а прерывистый пунктир. "Прыжки Гиены" сказал князь. Это в том смысле, что не в каждом поколении появляются циллоны, далеко не в каждом. И "Прыжки Гиены" потому и прыжки, что не тянется так просто линия поколений: прадед-дед-внук-правнук а потому, что и родственность не имеет тут никакого значения, а появление циллона - это "выборочное воплощение". Ни отцы-матери, ни дедушки-бабушки отношения к этому не имеют. И то - утешение…

Дальше. Циллоны в поколениях, возникающие от всевозможных комбинаций национальностей, возрастов, социальных групп и черт те чего еще, подобны фотобумаге, сказал Мансуров, - фотобумаге, на которой отпечаток уже имеется, но отпечаток этот еще не проявлен.

И чтобы возник такой вот красавец с полным, кондиционным набором шрамов, нужно… Ну вот, опять занесло тебя в сторону. До этого ли теперь? Вспомни, как прыгала Гиена эта самая в твоем конкретном случае. Проследи свой пунктир, чтоб ему сдохнуть!

Значит-612 год, Бен Хафр, башмачник из Сердака, Месопотамия. Надо же-помню. Память прорезалась невесть откуда. Способности. Циллон как-никак, не говори… Далее скачок - 1211 год: Ирландия, какой-то О'Бормот из дворцовой гвардии. Потом Гиена скакнула так: 1498 год, Китай, женщина по имени Тай Мень, зеленщица. ("Причем умерла бездетной", - отметил Мансуров, сам как будто немного озадаченный). Все последующие прыжки-поголовно по Западной Европе и с малыми интервалами. В России же единственный мой предшественник из шрамоносцев - Харлампиев Федор Пименович, 1840–1882 года, крестьянин Тверской губернии. А потом, стало быть, я.

Это все касается "проявленных" ЦиллоновНосителей Шрамов. Самых редкостных. Ишь ты, почти загордился…

Значит, любой из этой компании способен был сделать то, чего требует теперь от меня Мансуров? Конечно. А жили себе тихо-мирно, и никто им в этом плане жизни не калечил: ни ирландцу, ни китаянке, ни соотечественнику… Ну ладно. А к чему все эти циллоны - вехи скачков? Чего ради существует вся эта скачущая непрерывность? "А об этом вы уж сами подумайте, Кирилл Иванович, - сказал давеча князь, - вам, родной мой, это раз плюнуть!".

…Плюнул раз. Поплевал на воду. Плывет, плывет по кругу кособокая щепка. Вот волна лениво подобралась к ней, перекатилась, и не стало сухого места, последнего мухиного пристанища. И поплыл рядом со щепкой дубовый лист.

Откуда-то из-за спины донесло смех, транзисторный хрип. Веселая и шумная компания прошествовала мимо, с гитарным бряком, обрывками песен, шуток. Молодость, праздность… - Ну, Люсенька! Ну, синьора, лапушка!..

- Уберите лапушки, синьор! Ха-ха…

И смех, и беззаботность проходят мимо, затихают постепенно. И даже не обернуться на это имя; Люсенька, Люська. Лапушка… Где ты сейчас, Люська моя? Что ты там еще удумала, что натворила, в какой еще нелепице убедила себя, дурочка? И кажется тебе, конечно, что все у нас с тобой кончено навсегда: точка, финиш. И прошлое наше, общее наше - за провалом, из которого выбрались мы на этот берег покалеченными и чужими. Так, Люсенька?

В двух остановках отсюда, от моего угла, этот обшарпанный серый дом. Колодец двора, гулкий, сырой. И окна, окна, окна… По всем четырем стенам колодца от асфальта до семиэтажной выси обвешанные авоськами и заставленные кастрюлями окна с цветами и без, с занавесками и голые, закрытые и распахнутые, немые и галдящие, окна, окна… А на четвертом этаже, в самом углу у трубы, - ее окно.

И всегда оно распахивалось на мой свист, словно каждую минуту ждала меня Люська.

"Шпана несчастная! Меня ж выселят из-за тебя!" - она ложилась грудью на подоконник, и прядь волос свисала со лба, и таким знакомым плавным движением она медленно заводила ее за ухо и смеялась. Счастливая, красивая. А то еще рядом появлялась дородная седая женщина - ее бабка. Она тоже наваливалась на подоконник и, обняв Люськины плечи, приглашающе махала мне рукой: заходите, мол, Кирилл, что же вы во дворе-то? И чувствовалось, что рада она моему приходу и за Люську рада.

Потом я мчался к ним: на улицу, в подъезд, взбегал по лестнице к пухлой дерматиновой двери со списком человеко-звонков справа.

Где вы есть, как вы поживаете теперь, пенсионеры Прелины - один звонок? Ясецкие - несчитанное семейство - три звонка? Как живется вам, склочники Кривулины, - четыре звонка? А где ты, пятизвоночный одиночка Фурман Э. Г.?

…Волховы - два звонка. Но когда бы я ни приходил, едва касался я кнопки - щелкал замок, отъезжал пухлый дерматин, а в дверях стояла и смеялась Люська, словно всегда она знала, что это - я, словно всегда ждала меня.

"А я всем открываю, понял?.."

А потом… Потом много чего было и кончилось потом, и переехала Людмила в далекую кооперативную квартиру, сооруженную мужем.

И никаких там ей Фурманов, никаких Прелиных, никаких Кириллов Суриных. А вот бабка осталась на старом месте, знала, наверное, чем все это кончится, чем обернется, потому что помнила, как смотрела на меня ее Люська - Волхова, как я ее называл.

Сохранила бабка жилплощадь.

Через три года стали они жить здесь втроем: бабка, внучка и правнучка. А потом только Людмила с дочкой, потому что старуха умерла.

И Люська говорила мне, что до смерти не простила мне бабуся нашей с Люськой ссоры, Люськиного замужества. И ни разу с тех пор не бывал я в том дворе, в той квартире.

Говорила мне Волхова:

- Знаешь, Кирка, я ведь тоже тебе не прощу никогда этих трех лет. Я тебя люблю (ничего мне с этим не поделать), и ты-мой муж (и никогда другого не было, никогда!), и сама я во всем виновата, дура, знаю, но все равно не прощу тебе этого. Дашка вот моя от тебя без ума, и сам ты нас любишь, а ведь никогда не быть нам вместе. Насовсем. Только тайком, только так вот, как сейчас.

Волхова лежала, уткнувшись лицом мне куда-то в ключицу, и оттого я сначала ощущал, а потом уже слышал ее бормотание-, горячее и невнятное. А в окно медленно сочился рассвет, и был уже виден стол, заваленный книгами и посудой, и стул, и свесившееся с него Люськино платье, и рукав его на полу - как рука упавшего навзничь всадника, волочащаяся по земле…

- Ты знаешь, - она приподнялась на локте, близко заглянув мне в глаза, - знаешь, почему не прощу?

Я закрыл глаза.

- Знаешь, - с горькой убежденностью сказала она. - И ряд бы не знать, а знаешь, правда, милый? Потому, что ты - это ты. Ведь знал ты тогда наперед, что я сделаю: тот звонок, то письмо… Ты знал, что я сделаю, а я не знала. Вот в чем разница, Кирка. Как же ты позволил мне? Как допустил, если знал?

- Нет, Волхова, нет!

- Да, - сказала она. - Ты такой странный, Кирка… Иногда мне кажется, что ты каким-то образом подсмотрел в будущем самое важное для нас, запомнил все ямы, ловушки и западни (а их на нас наставлено судьбой не больше, чем на других), запомнил, знаешь и подводишь меня к каждой, и смотришь, как я плюхаюсь в каждую, и сам плюхаешь вслед за мной. Как же так, милый?

- А что, если я запомнил неправильно?пошутил я тогда.

- Вот этого-то и нельзя простить, Кирка, - ответила она горько.

- …а, дяденька! Дайте сигаретку, а?

Отлила от глаз мутная одурь. Вот она - вода внизу, чугунный брус парапета, белые пятна на нем - костяшки пальцев, руки… Вот он-я. Стою, как и стоял, никакой компании не слышно, и кто-то просит меня о чем-то.

- Вы курящий? - вновь зазвучал тот самый просительный тенорок.

- Курящий.

Я обернулся. Пацан, не старше пятиклассника с виду, стоял передо мной и смотрел с несмелой дерзостью.

- Что-о? - спросил я грозно. - Я тебе закурю!

Пацан отскочил, независимо сплюнул, пробурчал что-то обо мне нелестное и заспешил прочь. Я снова повернулся к воде. Не глядя, достал из кармана тощую пачку, поднес ко рту, вытянул губами папиросу. Последнюю. Я скомкал пачку и бросил ее, метя в осточертевшую мне щепку, и промазал самую малость.

Так же, не глядя, я вынул коробок, выколупал на ощупь спичку и долго чиркал по коробочным бокам, пока не посмотрел и не убедился, что спичка горелая. Ишь, символ… Так вот и надеешься сослепу, попусту. А как же ей загореться, горелой? Не может она этого, хоть тресни. АРЕУ…

Циллоны, Носители Шрамов… Нет, погоди, сначала все-таки - Люська. Три последних года и этот год, когда ты все-таки решил не уезжать в поле (в такое отличное поле, в Забайкалье), а пробыть лето с ними. И последняя пятница, начавшаяся так замечательно…

Ну послушай, скажи честно: веришь ли ты сам тому, что все кончено навсегда? Что это вообще возможно с нами - навечно, намертво?

Ведь не веришь ты этому, точно, не веришь!

Хоть вроде бы и пережил все, и передумал.

Да-и пережил, и передумал, и даже предпринять что-то собрался в новом своем качестве, уехать вот… И клялся себе, и божился, что сам не простишь ей всего того, что с тобой сделано. А не веришь ты в такой конец. Да как же не верить? Все ведь сказано прямо в глаза.

И как сказано! Тебе даже вспомнить тошно, как это было сказано. Вот ты и теперь глаза закрываешь, бледнеешь - как это было сказано. Сам не простишь! Ох, врешь! Ох, не вру… Врешь! Где-то под спудом жива в тебе уверенность, что вдруг, разом кончится это наваждение, кромешный этот сон. Нет… Дергаюсь на цепи прошлого, как пес: не сорваться, не убежать, а верить… Разве что-чудо.

Хотя, пожалуй, и чудо тут бессильно. А чудо потому и чудо, что всесильно!

Ну, хватит! Опять погнал мысли по тому же кругу. Как вот с этой щепкой получается. Смехота прямо. Думано-передумано…

Неужели и сегодня тебе не о чем больше печалиться? Нет, шалишь! Ведь если выйдет по-мансуровски, а скорее всего так и выйдет, - тебе не только Люськи, дома, Ленинграда, тебе ведь и себя больше не видеть. Потому что будешь ты уже не ты, а черт те кто и черт те где!

Я ударил ногой, прямо косточкой, в решетчатый переплет парапета, и обрадовался боли, и стер с лица испарину.

Да что же это! Так и будет этот аферист меня, как рыбину, на крючке водить? Эх, Федор Харлампиев, Тверская губерния… Прожил ты спокойно до самой смерти, и морщины на твоем лбу никого не интересовали небось, и жену даже. Докопался же Мансуров до сути, добрался до манускрипта, понял, гад, чем единственно можно взять Циллона!.. Неужто правда, может он меня заставить? Да не сделаю я этого, хоть убей! Лучше я его сам угроблю. Черта с два мои корни в Ливии или вообще в запланетье! Черта с два родина (здешняя земля, сказал князь) - временное мое пристанище! Постой-постой… А в самом деле - милиция! Неужто не всполошатся там, коли расскажу я им обо всем? Потом-то, после десяти вечера, ясное дело, всполошатся. Да и сейчас должны бы. Хотя-что князю милиция!

А мне чего терять? Вдруг удастся задержать его хоть на сутки - и конец его предприятию.

А в крайнем случае… А в крайнем случае - видно будет.

…Мелкие оспинки капель дырявили воду внизу. Вовсю сеял дождь, начала которого я не почувствовал. Я повернулся и пошел от канала. По мосткам, мимо ларька, возле которого уже никого не было. Минуя сломанную вершину, я провел рукой по листьям, сорвал один и с неожиданным остервенением прихлопнул его ко лбу, к своему клейму, к идеально правильному латинскому "зет".

За спиной участкового на стене, что слева от двери, висел стенд с тремя рядами фотографий суроволицых активистов-дружинников.

Лицо же самого участкового, находившееся как бы в центре нижнего ряда, выпадало из общей картины волевого спокойствия. Не было это лицо, как говорится, обезображено ясной мыслью, являло оно растерянность и недоверие, а рот участкового слегка даже приоткрылся. И непохоже это было на нашего лейтенанта Листикова, мужика делового и энергичного, а порою и геройского, - я это знал.

Сегодня, в свой выходной день, оказался он тут, в штабе дружины, случайно: заглянул, возвращаясь из бани. Был он в штатском и не просох еще как следует; волнистые волосы на листиковской голове лежали, как ровная горка влажных каштанов.

- Может, ты, Сурин, домой пойдешь, а? - спросил он, продолжая наш разговор. - Двигал бы ты, брат, поспал бы, успокоился, во всяком случае. (Была у него такая присказка с неправильным ударением.) - Сам подумай, что за ахинею ты тут мне несешь: князь, гиена какая-то, да еще взрыв на канале. В десять, что ли? (Взрыв все-таки тревожил Листикова). А я, главное, выходной сегодня. Иду из бани, дай, думаю, зайду на минутку, посмотрю, как тут и что. И на тебе! Явился, не запылился…

Участковый откинулся на стуле и с огорчением оглядел штатский свой костюм. Мечтал небось Листиков отдохнуть нынче, расслабиться, с семейством побыть, с дочкой. Работа-то у него, прямо скажем, была собачья.

- Хасыев! - крикнул вдруг участковый решительно и кивнул заглянувшему в дверь сержанту на стул рядом с собой. - Ну-ка слушай сюда. Может, хоть ты, Хасыев, тут что-нибудь сообразишь.

В новенькой милицейской форме, тонколицый и тонкоусый смуглый Хасыев подошел пружинящим, легким шагом. Он опустился на стул, встопорщив желтополосые крылышки новеньких погон, и, проследив взгляд участкового, выжидающе уставился на меня.

- Вот послушай, Витя, какие пироги, - сказал участковый, чуть повеселев. - Давай, Сурин!

Я с надеждой глянул на Хасыева. Черные, чуть раскосые рысьи глаза его были внимательны и настороженны.

- Давай, давай, - торопил меня Листиков, - и про взрыв давай, и про гиену. А то я, понимаешь, совсем тут с ним ополоумел. Да трезвый он, трезвый, - предугадал участковый сомнения Хасыева. - А вот насчет этого, тут он постучал пальцем по лбу и подмигнул мне, - насчет этого сомневаюсь. Ну, давай, во всяком случае.

Я снова начал. Начал с очереди за пивом, с фон Брауна, с Ковригина-водопроводчика, и Хасыев, знавший этих людей, покивал понимающе, а Листиков заулыбался. Потом я рассказал о Мансурове и как он заговорил со мною на древнекатринарском. Хасыев снова кивнул и не изумился, как прежде лейтенант.

Словно каждый день рассказывали ему, как по Каплина шастают князья-аферисты, а на древнекатринарском слушает он футбольные репортажи.

- Ну вот, - торопливо говорил я, - тут князь и сказал в первый раз: УРНО К.РПИ…

Хасыев кивнул.

- Где стояли-то? - спросил он вдруг.

- Где стояли? - переспросил я с изумлением. - На тротуаре, в конце парапета, где труба, - вспомнил я трубу и щепку.

- Часов в девять это было? - уточнил серьезный сержант.

- Да, вроде бы… Да, точно - в девять.

- Не было вас там, - чуть дрогнув усиками, сказал Хасыев, и в рысьеватых глазах его вспыхнул черный огонь. - Вершина точно упала, и выпивохи эти там околачивались, а вас не было, гражданин.

Хасыев встал, задвинул ногою стул и, не глядя больше ни на меня, ни на участкового, легко и пружиняще двинулся к двери. Я молчал, глядя ему вслед, и ужасно знакомыми показались мне спина и затылок уходящего сержанта.

- Проспаться вам нужно, Кирюша! - сказал он, обернувшись в дверях. Хи-хи…

- …Жилконтора? - кричал участковый в телефонную трубку. - Ну да Листиков. Привет! Слушай, что ж вы до сих пор дерево не убрали? Комлем - на проезжей части. Приходят люди, жалуются, понимаешь. Вот именно. Левый поворот. Ага, чтоб мигом! Слушай сюда: автокар, не автокар-дело ваше, но во всяком случае убрать. Вот так. Привет. Да нет же! Ухожу я сейчас. Уже ушел! Выходной у меня, выходной, понял!..

Лейтенант хряснул трубкой о рычаг и глянул на меня тоскливо.

- Что ж ты, Сурин, такие шуточки отмачиваешь? Да ты заснул никак, Сурин?

- Твое дело, лейтенант, - я зевнул, - ваше с Хасыевым…

- Хасыев-то тут при чем? - изумился Листиков.

- Так с его же слов я шуточки-то отмачиваю. Не было меня там, говорит. Ну и…я махнул рукой.

- Слушай, ты, Сурин, - участковый сел на край стола в совершенной растерянности. - Какой Хасыев?! - крикнул он.

Я кивнул на дверь:

- Этот. Какой же еще?..

- Что-этот?! - опять крикнул Листиков.

- Ну, который сейчас вышел, - равнодушно уточнил я.

Лейтенант съехал задом со стола, увлекая на пол какие-то бумажки:

- Да Хасыев месяц как в Московский район перевелся, по месту жительства. Каким макаром он мог тут быть? Это ты понимаешь?

- Не понимаю, - тихо ответил я. Ох князь, ох Мансуров… Ну, постой. Вот теперь-то я по-другому попытаюсь рассказать. Сумею, смогу! Все-таки я циллон, князь! Во всяком случае, как говорит наш лейтенант. Погоди, гадюка…

Участковый уже сидел напротив, вытянув по столу руки. Я накрыл левой ладонью правую его кисть с наколотым голубым лучистым полукругом солнца и надписью "Север", обхватив пальцами запястье. Правую свою ладонь я упер в колено.

Участковый затих, не сводя с меня изумленного взгляда. Да, именно так и нужно. Так!

Сейчас он у меня увидит. Сейчас он нырнет в подкорку, в мое давнопрошедшее. Сейчас…

Листиков протяжно вздохнул и закрыл глаза.

- Кончено! - высокий снежноволосый человек резко щелкнул выключателем и повернулся спиной к жертвеннику - огромному круглому белесому экрану. С этого экрана только что, потускнев, сползло изображение человеческого запрокинутого лица, и экран, вздымавшийся над толпой вертикальной светящейся полусферой, неслышно повернулся на шарнирах и, опустившись, застыл горизонтально - полусферой вниз.

- Братья!

Говоривший поднес руку ко лбу, на котором четким врезом была означена буква "зет".

Стоящие в передних рядах безмолвной толпы столь же высокие и снежноволосые люди тоже поднесли ладони ко лбам, к тем же знакам.

- Циллоны! Соплеменники! Земляки!

С самого начала он обращался только к ним, и языка, на котором он говорил, не понимали остальные, бывшие под этим бесконечным невесомым куполом на полированном базальте пола. Эти остальные - красивые люди с кожей цвета прокаленного песка - при первых же звуках голоса жреца опустились на колени, закрыв ладонями лица.

Назад Дальше