Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев 2 стр.


В двух последних "Пятнах" форма уже несколько изменена: это почти что "сказ" от лица определенного персонажа (библиотекаря, старообрядца), с характерной лексикой, сравнениями, логикой. Правда, бывает, начнет герой, а закончит все-таки явно Иван Сергеевич. Все это произведения, конечно, с отчетливой политико-публицистической тенденцией.

Шмелев выступает против "шкурного", на котором "заиграли" "идеологи-социалисты", ратует за сохранение хозяйства и хозяев, всего веками накопленного русского богатства. Поддерживает Временное правительство, идею Учредительного собрания (по письмам видно, что считает Керенского "госуд. складки человеком"), радуется уничтожению старых порядков, но полемизирует с большевиками. Все это, в общем, совпадает с программой "Власти народа", руководимой Е. Л. Кусковой, женой министра Временного правительства С. Н. Прокоповича.

Когда большевики закрыли и "Русские ведомости" (еще три месяца выходившие под названием "Свобода России"), и "Власть народа", и "Родину" ("Нашу Родину" М. Осоргина), где печатался Иван Сергеевич; когда сын вернулся с фронта, отравленный газами, – в июне 1918 года Шмелевы уехали в Крым. И в конце этого же года Сергей был мобилизован в Добровольческую армию. Шмелевскую политическую позицию на тот момент пока мы просто не знаем; статья в эсеровской газете "Народ" больше запутывает, чем проясняет. Во всяком случае, "душевное состояние" у него "отвратительное":

"Понимаете ли, жизнь не на-ла-дится! Таков наш народ, что хоть улицу им мети. И долго будут им мести, пока эта метла не измотается или пока метельщики не потер, охоты. А сам. страшные метельщики – убитые Богом гг. левейшие социалисты. И все же: кровь (гениальный прогноз Толстого в сказочке об Ив. Дур., но отчасти)".

Толстой ли его подвинул, или, как он сам пишет, захотелось "уйти от себя" – только в этом-то состоянии за три октябрьских дня 1919 года он написал шесть сказок "юморо-сатирическ. склада". Они, безусловно, продолжают линию "Пятен".

Это по-прежнему разговор с народом, уже в самой доступной форме. Рассказчик здесь – не Иван Шмелев, а некий простой человек из народа, наделенный здравым смыслом и юмором. Отлично передана именно устная речь. В эмиграции Шмелев стиль слегка подправил, усилив образность и лаконизм – но, конечно, уже в 1919 году родилось его "живое слово", которое отметила критика.

Ю. Айхенвальд писал о "Сказках": "…такие подобраны в них слова и сочетания, что слышны самые интонации живой речи и почти звучат даже тембры человеческих голосов". Вл. Ладыженский: "Язык Ив. Шмелева превосходен. Это настоящий народный язык без предвзятой изысканности, без заглядывания в словарь Даля и злоупотребления провинциализмами".

Вместе с тем согласно жанру политической сказки (чрезвычайно, кстати, распространенному в газетах Белого Юга) здесь много символов, намеков и иносказаний. Наиболее характерно в этом смысле "Инородное тело".

По этим символам можно догадаться, что Шмелев уже изменил свое отношение к Временному правительству (по всей вероятности, первый вариант статьи "Убийство" был написан в Крыму) и к старым порядкам. Во всяком случае, "Преображенский солдат" видит во сне Николая II, и сон кажется ему добрым, а его дурная болезнь не проявляется.

Солдат, по Шмелеву, должен быть ВЕРНЫМ! И тогда через него придет спасение России ("Степное чудо"). А вот барин по-прежнему несимпатичен в своем "веселье". И долго еще будет несимпатичен и в эмигрантских произведениях писателя.

Шмелев почти не правил смысл сказок, издавая их в Париже. Единственное крупное изменение – в "Матросе Всемоге". В 1919 году терой запродает русскую "честь-совесть" за "настоящую слободу". В 1923-м – отдает крест и душу, чтобы вознестись до небес. Соответственно и конец другой. В 1919-м – матрос просто обругал радугу нехорошим словом, а в 1923-м – погиб. Сказка стала более классическим вариантом истории о сговоре человека с нечистой силой.

Эти сказки – самое резкое, что когда-либо скажет Шмелев о заблудшем русском человеке, сбившемся с пути из-за собственной скуки, под влиянием беса или хитрого иностранного учения. И все-таки он верит, что опамятуется, что все кончится хорошо. Потому и заканчивает парижское издание московским очерком "Панкрат и Мутный", где вся история с комиссаром Мутным оказывается сном – и должна в конце концов развеяться как сон.

Многое из дореволюционного творчества Шмелева перешло затем в эмигрантское. И подробное бытописательство, реализм; и "сказ", иносказание, блестящая образность. И изображение родного купеческого Замоскворечья. Но главное, конечно, – русская, национальная идея.

Потеряв сына, в изгнании – он не отвернулся от России. Но продолжал писать – слова любви и нежности, ласки и признательности. В окаянные революционные дни, как вспоминал Бунин, Шмелев повторял: "Нет, я верю в русский народ!" И этой вере он не изменил в своих поздних книгах. Где купец – по-настоящему добрый, мужик – умный, солдат – верный, и даже барин, кажется, в конце концов, прощен.

И, расставаясь со шмелевскими героями, нам хотелось бы напоследок поблагодарить реальных людей, которые помогали в работе над настоящим Собранием.

Прежде всего – Л. М. Борисову (Симферополь), И. И. Виноградова (Москва), Е. В, Воропаеву (Москва), II Г. Горелова (Москва), А. М. Любомудрова (Санкт-Петербург), И. В. Некрасова (Москва), М. В. Соколова (Москва), А. П. Черникова (Калуга), Г. А. Ярошевскую (Москва), – с помощью которых были получены многие шмелевские тексты. Отдельное спасибо – работникам библиотек и архивов: РГБ, ГАРФ и ГИПБ.

Замечательная библиография Д. М. Шаховского "Bibliographie des Oeuvres de Ivan Chmelev" (Париж, 1980) служила поистине "путеводной звездой" в наших поисках. Благодаря г-ну Ивистиону Жантийому (Франция), крестнику и родственнику Шмелева, у нас было ощущение "связи времен" и живой памяти.

И конечно, хотелось бы поблагодарить весь коллектив издательства "Русская книга".

Елена Осьминина

Рассказы

Распад

<Из воспоминаний приятеля>

I

Из-за двойных рам в нашу комнатку доносится неясный гул со двора. Мы бросаемся к окнам и видим знакомую картину: дядя Захар рассчитывает кирпичников.

Это целое событие в нашей монотонной жизни.

Если дядя Захар "рассчитывает", значит – скоро пойдет снег, придет зима, и нам купят маленькие лопатки; косой дворник Гришка, – так зовут его все на дворе, – будет ходить в валенках и носить в комнаты осыпанные снегом дрова, а липкая грязь на дворе пропадет под белой, хрустящей пеленой.

Этот "расчет", что производится сейчас в маленькой конторе, где на высоком стуле сидит юркий Александр Иванов, дядин конторщик, – сулит нам много интересного и помимо идущей зимы. На грязном дворе, на бочках, досках, колодце и даже помойной яме, с прыгающими по ней воронами, сидят кирпичники. Это особый мир, – люди, мало похожие на окружающих нас. Это, пожалуй, даже и не люди, а именно – "кирпичники", появляющиеся на нашем дворе дважды в год: перед зимой, на грязи, когда им дают "расчет", и на Пасхе, когда их "записывают" на завод.

Кирпичники, как и погода на дворе, меняются. На Пасхе они, обыкновенно, озабоченно и молча толкутся и поминутно срывают рыжие картузы, когда конторщик дробью скатывается с галереи от дяди и, не отвечая на поклоны, несется с большой книгой в конторку. На Пасхе кирпичники терпеливо, с раннего утра до поздней ночи, кланяются всем на нашем дворе: и дворнику Гришке, который почему-то все время перебирает пятаки на ладони и метлой гоняет кирпичников с крыльца, и мыкающейся с дойником бабке Василисе, и кучеру Архипу, в плисовой безрукавке, грызущему семечки на крыльце, и даже нам. Да, это особый народ, эти кирпичники! Они пришли "оттуда", из того тридесятого царства, которого мы не знаем, а называем только – "оттуда". Сегодня, в грязный, осенний день, они отправятся "туда".

На Пасхе кирпичники – угрюмы, часто поглядывают на стеклянную, сверкающую под солнцем галерею и ждут, ждут… Нас зовут обедать, а кирпичники остаются. Уже пять часов. Нас кличут пить чай, – кирпичники еще остаются. Мы идем ужинать, и Гришка выталкивает оставшихся, не попавших на завод.

Наем состоялся. Это на Пасхе.

Но теперь, теперь мы знаем, что будет: будет то, что было перед прошлой зимой. Как и тогда, кирпичники Гришке не кланяются и шумят, часто чешут за ухом, смотрят на, пальцы и перебирают их. Дверь конторки хлопает, и Александр Иванов выкликает:

– Эй, черти, не галди!.. Сидор Пахомов!.. Давай Сидора Пахомова!..

– Курносый, тебя!..

Мы открываем форточку, потому что на дворе происходит что-то очень интересное: уже раза два в калитку с улицы просовывалась голова будочника.

– Живоглот! – доносится знакомое слово. – Жулик-черт!.. Подавись моим целковым!.. Грабь!..

– Это они дядю, – говорит брат.

– Нет, это они Александра Иванова… Он, должно быть, деньги у них взял… – говорю я.

Высокий, рыжий кирпичник, в измазанных глиной сапогах и в заплатанном полушубке, трясет кулаком в воздухе.

– Цыган!..

– Да, это дядю, – говорю и я.

Мы не понимаем многого; мы только чувствуем. В форточку сквозит, лица наши синеют от холода, но закрыть мы не в силах.

– Жулье! – гремит рыжий кирпичник на зеленую дверь конторки и кричит так, что дребезжат оконные рамы, и мы пугливо отодвигаемся.

– Народ только грабите!.. Наставили хором-то на нашей копейке!

Страшный человек поворачивается в нашу сторону, и его острые глаза из-под сбитого картуза скользят по окнам. Мы откидываемся в глубь комнаты, но голос уже ворвался через форточку:

– Подохнешь скоро, Чуркин!..

Вздрагивает зеленая дверь, рокочет блок, и на пороге вырастает Александр Иванов в грязной манишке и при цепочке.

– Кто тебя ограбил, а?., кто? – тоненьким голоском взвизгивает он. – Как такие слова, а?.. Кто тебя ограбил?..

– Ты, пес хозяйский… ты!..

– Я?! Лахудра!!.

Это слово новое, и мы его сейчас же схватываем и начинаем твердить.

– Сам лахудра!.. Гривну-то сглотал… Что?!.

Александр Иванов замирает в негодовании, готов выпалить весь запас своих слов, – он умеет! – но кирпичник совсем на него насел и гремит:

– С тышши по гривне не додал!.. Почем рядил?..

– Почем?., почем?., ну?!.

– Вот те ну!., почем!., черт… Почем?..

– По морде тебя, подлеца… Почем?..

– Не додал по гривне, Лександра Иваныч… – гудят кирпичники. – Да чего тут, Сидор… наплюй… Не задёрживай народ… чего там…

– На! на бумагу!.. На!., одень бельмы-то… чти! сам крест ставил… На, черт лохматый… По три с гривной… так?..

– За-чем… Ты, это самое, погоди… не дрыгай бумагу-то… Эн, она… цыфря-то… соскоблил ее, видать…

– Рожу тебе соскоблить! Гришка!., волоки его!., кличь будочника!..

– Ладно. На суд пойду!..

– Судись! – взвизгивает Александр Иванов. – Судись… ступай!..

– Хозяйская сволочь!!.

– Что-о?.. – как гром, прокатывается по всему двору. – Александр Иванов!..

Шум оборвался. На галерее показывается сам дядя Захар, страшный дядя Захар. Он "рвет подковы" и может кулаком убить лошадь. Это человек в сажень ростом, черный, с большим черным хохлом и страшными, глубоко запавшими глазами. Он всегда громко кричит, харкает, дергает глазом и чвокает зубом. Мы его боимся. В нашем доме его называют крутым и железным. Смотрит он всегда из-под бровей и никогда не шутит. Когда я хожу поздравлять его с днем ангела, он только кивнет головой, протянет большой, железный палец к двери и скажет:

– Ладно. К тетке ступай… яблоко тебе даст.

Александр Иванов стрелой подлетает к галерее, прижимает руку к боковому карману, где у него карандашик и желтый складной аршин, и объясняет все.

– Цы-ган! – кричит рыжий уже в воротах, но Гришка захлопнул калитку и задвинул засов.

Рыжий пытается прорваться, но уже поздно.

– Гришка! – гремит дядя Захар. – Дай ему, подлецу!..

У нас захватывает дух. Мы впиваемся в стекла, высовываем головы из фортки. Мы видим, как Гришка бьет кирпичника по шее, а тот закрывает руками лицо и хрипит:

– Будя, будя…

– Клади ему, сукиному сыну, полную!., сыпь!!. – кричит дядя Захар.

– За што бьешь?.. – пробуют вступиться кирпичники.

– Молчать!.. Не давать расчета!..

– Да мы ничего… Зря его потому…

Они боятся, что их "выкинут за ворота". А сегодня надо ехать домой.

– Кто недоволен? – гремит с галереи. – Ты недоволен?..

– За-чем?.. я ничего… я рази што..?

Гришка уже выпихнул Сидора на улицу, где будочник живо отстранил его.

– Ты недоволен?..

– Да вить… Уж не обижай, Захар Егорыч… по гривне-то накинь…

– Рассчитывай чертей!.. А кому не так – в шею!..

– Воля ваша… обижай народ-то… – говорит кто-то в сторону. – Грабь…

Голова дяди скрывается. Тяжелые шаги отдаются по лестнице, и вот уже он на дворе, – громадный, черный и страшный. Глаза его еще глубже ушли под лоб.

– Что? – гремит он. – Граблю??.

Еще один момент, и будет… будет то, что было в прошлом году, когда одного кирпичника обмывали под колодцем. И толпа, и он – меряют друг друга глазами.

– Уж рассчитали бы уж, Господи… Рассчитайте, ну как по-вашему уж будет… – слышатся вздохи.

Мы на стороне кирпичников и ругаем дядю. Новое словечко Александра Иванова произносится часто.

Дядя властно окидывает толпу и уходит. Александр Иванов продолжает выкликать, кирпичники снова гудят.

– Леня! Леня идет.

В воротах показывается стройная фигура реалиста Лени, с сумкой за плечами. Он старше нас лет на семь и уже в четвертом классе. Он останавливается у конторки, смотрит на кирпичников и слушает, как те бранят полушепотом "цыгана". Он, конечно, все понимает: его лицо бледнеет, и дрожит верхняя губа, как всегда, когда он сердится.

На кого же он сердится? конечно, на этих кирпичников?

Он проходит черным крыльцом, еще раз останавливается и слушает. Зачем он подслушивает? Наконец, он подымается на галерею при звонком лае "мушек" и "жуликов", беленьких собачек, которых я так боюсь.

– Ишь, щенок-то… такой же черт будет… – слышим мы разговор под окном.

– Его рази?..

– Его… Такой же цыган.

Назад Дальше