В окне, напротив, отворяется форточка: это Леня высунул голову.
– Александр Иванов!.. Александр Иванов!..
– Тебя, Лександра Иванов, – передают кирпичники. Конторщик уже под окном.
– Я сказал папаше… Папаша велел прибавить по гривеннику…
Форточка захлопнулась. Я хочу крикнуть в форточку, окликнуть Леню. Я рад, сам не знаю – чему, прыгаю на одной ноге, кувыркаюсь по ковру и кричу:
– Лахудра!., лахудра!., лахудра!.. Мы все поем это слово.
– Ты думаешь, – это кто сделал? – спрашивает брат.
– Ну, конечно, Леня…
– Верно. Помнишь, плакал он?..
– Это когда Цыган расквасил кирпичника?..
– А кто по-твоему лучше: Леня или дядя Захар?
– Конечно, Леня.
– Верно.
Форточка бьется под ветром, струя холодного воздуха бегает в комнате, и в ней чувствуется неуловимый запах зимы. Она идет… она скоро придет… Я увижу белый двор, голову Бушуя, высматривающую из конуры на шайку, и ворон, обирающих нашу шершавую растрепу.
Я увижу ледяные елочки на окнах и дрожащее в них холодное пламя подымающегося из-за конюшни зимнего солнца.
II
Четыре часа дня. Майское солнце заливает двор.
Каретный сарай раскрыт, и из его темной глубины, где пахнет дегтем и кожей, несутся глухие удары но настилу. Мы выбегаем в верхние сени и наблюдаем из окна. Спуститься вниз жутко: запрягают на пробу новую, еще дикую лошадь.
Старичок барышник-цыган с другим волосатым цыганом привели ее сегодня к постоянному покупателю и любителю зверских лошадей – "чертей" и "огневых", – дяде Захару. Он любит покупать и менять этих зверей с кровяными глазами. Он любит их объезжать, править и покорять. За это удальство мы многое прощаем ему и забываем кирпичников. Мы проникаемся уважением к его отваге. И не мы одни: весь наш двор, даже ближайшие дворы, лавочники и старичок-будочник, на этот случай забирающийся в сарай.
Перед сараем толпа: бараночники с засученными рукавами, балагур лавочник Трифоныч с красным носом и в загнутом на угол фартуке, и мрачный кузнец с завернутыми в тряпку подпилком и молоточком, и зашедший с улицы мороженщик. Даже старичок из богадельни, покупающий у бабки Василисы молоко, забрался для безопасности на крылечко и заглядывает в сарай. Все ждут: в прошлом году лошадь вынесла дядю Захара из ворот, перемахнула через мостовую на тротуар и врезалась оглоблями в окно. Может быть, и сегодня что-нибудь будет.
Лошадь бьет ногами, и старичок на крылечке тревожно поглядывает, но не уходит.
Мы видим, как по сараю мечется кучер Архип, и дворник Гришка как-то боком вертится под дергающейся черной головой. Они шипят, протягивают ладони и закладывают таинственно, ни на секунду не отводя беспокойных глаз от танцующих ног. Мы знаем, что Гришка страшный трус, и для него это мука. После такой запряжки он, обыкновенно, идет в лавочку к Трифонычу, в дальнюю комнатку, и выходит оттуда покашливая и с покрасневшим лицом, а Трифоныч подвигает к нему на прилавке маленькие мятные прянички. Мы только смутно догадываемся, что это делается в большой тайне.
– Готово? – зычно несется с галереи.
Толпа оглядывается. Из сарая выглядывает встревоженное лицо Гришки.
– Шлею оборвал-с!.. сей минут-с… – Тоже не с бабой возиться… – бормочет он под нос.
– С ба-абой… – слышится из толпы. – Другая и без копыта ляганет…
– Тпрру-у!.. тпррр, черт!..
Толпа откидывается. Старичок-будочник бежит из сарая и шашкой осаживает зевак.
– Пускай… отходи… отходи…
Из сарая выпрыгивает, подкидывая легкие дрожки, "зверь", задирая голову так, что дуга касается спины, и, кажется, еще один взмах – и дрожки взлетят на воздух.
– Ух ты… лёв!.. И растрепет он ево!..
Барышники висят на оглоблях, а Архип прыгает под головой и шипит.
Мы видим, как дрожь пробегает по могучему, пламенному корпусу "черта", клочья пены летят на Архипа, а Гришка сидит на дрожках, придерживая вожжи.
– Убьет… ты! – кричит он на кого-то.
– Ворота! ворот! отворяй!..
В окне показывается дядя Захар и смотрит. Его глаз дергается. Он любуется своим "чертом", которого он должен покорить и обломать.
– Сам… – бежит шепот.
Дядя Захар на дворе. Он в высоких сапогах и перчатках. На его лице жесткая усмешка, точно он хочет кого-то ударить.
– Прочь! – кричит он на зрителей, но никто не двигается: все знают, что окрика больше не будет и что "сам" любит, чтобы на него смотрели.
Он решительно идет к морде "черта", берет за уздцы и дергает с силой к земле. Мигом отскакивают барышники и Архип. Теперь дядя Захар и "черт" остаются один на один. Дядя оправляет холку и дует зачем-то в воспаленные ноздри.
Толпа в восторге.
– Захар Егорыч!.. Архипа-то бы взял… – просит тетя Лиза с галереи.
Она всегда тревожится, но она боится дядю, и потому в ее голосе слышится и покорность, и страх.
– Разобьет еще…
– Не ва-ше де-ло!.. ступайте к се-бе!.. – отчеканивает дядя злым голосом и берет вожжи.
"Черта" снова держат барышники, не позволяя закинуться в сторону, направляя голову на ворота.
Дядя Захар упирается ногами в устои дрожек, засматривает под передок, наворачивает вожжи, убирает голову в плечи. Старичок с крынкой, оглядываясь, бежит к воротам.
– Пу-ска-ай! – сдавленным голосом кричит дядя. Миг, грохот дрожек, – и толпа уже на мостовой.
– Пошла!.. И-эх, садит… и-и…
Мы опаздываем. "Черт" и дядя Захар уже пропали в пыли.
– Намедни кучера убил, – говорит цыган, сверкая зубами. – Ежели, конечно, к рукам… Вот по ем будет.
– К ей только прямо подойтить, она с однова раза, при-мает… – хвастает Гришка. – Да вот запрошлый год я Стальную объезжал… Уж как она меня холила!
– Ври, – объезжал!., у, пес ласковый… – говорит Архип. – Пойдем-ка к Трифонычу…
Толпа расходится. Мы только теперь замечаем Леню. Он высунулся из своего кабинетика, оперся локтями на железный карниз и задумчиво смотрит. Он уже не пускает змеи, не играет в бабки, а читает в своем кабинетике или занимается склянками и баночками. Он "химик", как называет его иногда дядя Захар, и не любит болтаться. Мы не прощаем ему его важности, стараемся всегда мешать, а мой приятель Степка, внук Трифоныча, научил меня петь под окном;
Ленька-линючий,
Кошку замучил!..
Сейчас Леня смотрит на улицу. Его лицо, очень похожее на лицо дяди, – серьезно, даже строго. Я знаю, что он пролежит на подоконнике до возвращения дяди, потом сбежит с галереи и будет гладить укрощенного "черта".
Часа через два Гришка отворяет ворота, и снова собирается толпа. Въезжает дядя. Лошадь в мыле, бока избиты медными пряжками вожжей и тяжело ходят, на порванных губах пена, и гордая голова опущена. Дядя без картуза, немного прихрамывает, и весь правый бок егб затерт грязью. Леня около отца, его всегда бледноватое лицо розовеет, глаза блестят.
– У, дьявол! – говорит дядя лошади, тяжело переводя дух. – Эй, Сендрюк! – кричит он цыгану. – Ступай к Васильеву!.. Буду сейчас…
– Это значит – в трактир, где будет торг.
– С лошадкой-с, Захар Егорыч, – поздравляет плут Гришка, стряхивая грязь с дядиной куртки. – Маненько покачнула-с?
– Пшел! Проводить хорошенько и – в денник… рядом с Поддецом!..
Это любимая лошадь дяди Захара. У него есть еще Стервец. Этого "черта" он назовет тоже как-нибудь чудно, и мы предполагаем, что новая кличка будет Мерзавец, или Шут, или что-нибудь в этом роде.
– Ну, как, Ленюк? – говорит дядя Захар, забирая Ленину щеку железными пальцами. – Подрастешь – куплю тебе такого дьяволг, что…
Дядя треплет Леню по посиневшей щеке и говорит ласково, что нас удивляет:
– В меня будешь, шельмец… Так? Ишь плечи…
И, опираясь на плечо сгибающегося Лени, идет, прихрамывая, на галерею.
– Через три часа воды дать!.. Эй, ты, черт!.. Архипка!.. Смотри у меня!.. Бока ему протри!..
– В меня, что ль, а? – говорит дядя Захар, снова забирая алую щеку.
Мы смотрим вслед, и, право, мне хочется, чтобы Леня был в дядю, только не весь.
III
Зима надоела. Скорей бы показывалась черная проталина в нашем саду, под вишней, где мы уже разгребли снег. Да, она скоро покажется. Уже начинает проваливаться наша гора; уже несколько дней печально звонят в церквах. Вчера приказано принести из амбара "паука", – круглую щетку на длинной палке, – обметать потолки. А это надежный признак: скоро Пасха.
Ура! В сухарницу высыпали из пакета "жаворонков"!.. Весна идет… весна! Я часто высовываю голову в форточку и слушаю, – не идет ли весна, не гремят ли колеса… Да, где-то гремят…
А еще как недавно мы кричали: ура! – когда закружились первые белые мухи, и Гришка выкинул из сарая дровянки.
Нас держат взаперти: в том доме, как мы называем дядин дом, Леня заболел скарлатиной. Прерваны все сношения, так как можно заразиться и умереть.
Смерть при этих словах встает передо мной, как нечто живое, хотя и неуловимое. Она ходит где-то по двору, стараясь пробраться в комнаты. У дяди Захара она, должно быть, уже на стеклянной галерее, но ее стараются не пустить всеми силами. По городу она "косит", как говорят у нас. Она скосила нашего двоюродного брата, который живет где-то далеко, так далеко на краю города, что мы, обыкновенно, замерзаем дорогой, когда ездим туда на Рождество.
Мы боимся ночи, и я избегаю проходить темной передней, где за дверью стоит большая кочерга. Быть может, смерть сидит еще "на ключе", в темной комнатке, где в прошлом году померла старушка Васса, которая и зазвала эту смерть: она так часто просила, чтобы смерть прибрала ее. Ну, теперь, понятно, смерть завелась в нашем дворе и будет "косить".
Я мельком, чтобы смерть не могла заметить меня, заглядываю под кровать, за буфет и за занавески, но там только темно и пусто. Это, быть может, обманчивая пустота. Конечно, она где-нибудь здесь, здесь… Это ясно. К чему же такая суетня и встревоженные лица?..
В нашем доме приняты меры: ее выкуривают, как это всегда делала прабабушка Устинья Семеновна, и как делал наш кучер, когда Устинья Семеновна померла. Эти меры самые верные и убийственные для смерти.
Из кухни в медном тазу приносят раскаленные кирпичи, кладут какие-то прутики и поливают уксусом. Шипящий столб пахучего, кислого пара бьет в потолок, ползет по углам, трудно дышать, а кучер носит таз, откинув голову, и "выкуривает". Я заглядываю в углы, нет ли где захваченной и скрюченной смерти, вожу кучера, – и во мне дрожит все, а в глазах и носу щекочет не то от чада, не то от приятного удальства.
Смерть, конечно, изгнана. Как легко! и какой хороший кучер Архип!
В том доме все это уже проделано, но, должно быть, там что-то не так вышло: Лене хуже. Подолгу простаиваем мы у окон и смотрим. Вот подъехала шестерней синяя карета, распахивается парадное крыльцо, – и дядя Захар, страшный дядя Захар, как мальчик, без картуза, бежит на улицу, падает на колени и крестится большими крестами. Его лицо тревожно, он стал, как будто, ниже.
С кучером Архипом и юрким Александром Ивановым, который быстро выхватывает из кареты фонарь и сует моему приятелю Ваське, дядя Захар вынимает громадную кованую икону Это привезли Иверскую.
Вчера тоже привозили икону с большим темным лицом, потом какой-то сундучок. Что же в сундучке? В сундучке, оказывается, мощи, и в них особенная сила, изгоняющая смерть. Кроме кирпичей и уксуса, есть еще сильнейшее средство – мощи в сундучке. Конечно, смерть теперь будет изгнана.
Но что с дядей! Он несет икону с лестницы. Его голова поднята, лицо красное, перекосившееся, в руке зажат платок… и дядя плачет… Дядя Захар плачет! Что случилось?.. Плакать могли мы, плакала Васса, когда в темную комнатку, перед смертью, приходил батюшка с ящичком, плакала нянька Домна, когда ей подарили линючего ситечка, но дядя Захар… Должно быть, Леня умирает…
Каждый день на нашем дворе новые кареты и новые иконы. Говорят, дядя Захар уже не ездит на завод, а ходит по залу, зажигает лампадки, кричит на всех и молится. Александр Иванов гоняет по монастырям, служит какие-то заздравные, возвращается темным-темно и "здорово заливает", как говорил Гришка на кухне.
Домна сообщила нам, что Ленину рубашку возили в какой-то кремль и клали на чей-то гробик.
– Теперь уж один конец: либо помрет, либо отходится… А ты штой это озорничаешь-то!., помолился бы вот за братца-то… Стань-ка вот, помолись Миколе-то!.. Вон он какой… стро-о-гой Микола-то… Кому я говорю-то, а? У-у, бесстыжий!..
Я смотрю на высокий кивот, лоснящийся и пахучий. Никола в золотой шапке. Его коричневое лицо будто вздрагивает при мигающем свете лампады, точно он моргает, и водит бровями, и щурится. Я боюсь этого строгого лица и не могу молиться.
За стеклами все они точно живые, и я знаю, что они никогда не спят, а смотрят и всегда все видят и знают. Их запирают на ключик. Это мне нравится. Спать спокойней, – и я каждый вечер, украдкой и затаив дух, становлюсь на стул и пробую ноготком, заперта ли рама. Все они у меня на примете и все имеют особенный смысл.
Вверху изображение Троицы, в виде серебряных странников за столом, под деревом. Эта икона напоминает мне обед в саду, в нашей беседке, и мне не страшно. Никола пониже. Его я боюсь: он напоминает мне отчасти дядю Захара, отчасти нашего старого дьякона, всегда громко сморкающегося и гудящего. Совсем внизу – одинокий коричневый человек, в шкуре через плечо, с тонким, высоким крестом. Эта икона внушает мне неопределенно-смутный страх.
Я молюсь, но не о Лене. Я повторяю вереницу сливающихся молитв, загадочно-непонятных, без всякого усилия прыгающих с языка, а сам думаю о них, стоящих за стеклами, стараюсь решить, как это они могут видеть и знать все.
Чудодейственная сила из кремля победила смерть: Леня выздоравливает. Я не столько рад тому, что Леня выздоравливает, как тому, что есть средство против этой "смерти". Она должна окончательно исчезнуть с нашего двора, и можно безопасно ходить по комнатам.
Утром мы поражены необычайным видом двора.
Громадная толпа нищих гудит у крыльца, причитает, спорит и толкается, и Александр Иванов раздает из полотняного мешочка грошики в знак выздоровления Лени, как нам сказали. Какие ужасные фигуры! Откуда их столько? Где они живут, и почему на них такие лохмотья? Дядя Захар выглядывает с галереи, вызывает какую-нибудь дряхлую старуху или калеку-старичка и бросает им деньги. Его лицо по-прежнему сурово; так же гордо торчит высокий хохол и моргает глаз.
– Александр Иванов! Гони этого дармоеда в шею! Третий раз, черт, лезет… Рожа, как бревно!., в шею гони!..
Да, дядя совсем, как всегда. Чего же теперь бояться? Смерть изгнана, и дядя так спокоен, что даже кричит:
– Заложить Стервеца в дрожки!.. Нет… в шарабан!.. Да подковы осмотреть!.. Как, заковал?!. Позвать сюда подлеца!.. Кузнечишка проклятый!..
Какой странный дядя Захар! Ему все, как с гуся вода. Еще недавно он плакал, носил иконы, гонял Александра Иванова по монастырям, не пил, не ел, как рассказывали у нас, рвал и метал все в доме и чуть ли не становился на колени перед докторами, а теперь…
Нет! Смерть не исчезла, а перебралась в подвальный этаж, к сапожнику Плешкину, и скосила Ваську, с которым я так любил драться и есть зеленые яблоки в бочке из-под сахара на заднем дворе. Они – люди бедные и не могли привозить иконы и сундучки с мощами, не служили "заздравные" и не призывали батюшек. Но почему же они не попробовали кирпичей? Я плакал по Ваське и мучился, что не отдал ему еще с лета забранных у него трех пар бабок и свинчатки, которая всегда так ловко била. Теперь я уже не могу расквитаться, и мне страшно; что Васька будет являться ко мне но ночам и требовать долг, как рассказывала нам нянька.
Ваську вынесли в желтом дощатом гробике рваный и грязный Плешкин, знаменитый кулачный боец на стенках, и его единственный мастер Мишка Драп, очень веселый парень и охальник, как называет его наша красивая горничная Паша.
У Плешкина голова опущена, видна большая лысина, и одна штанина выше другой. Он весь какой-то худой, как наша старая, вылезлая щетка. Да и Мишка Драп идет хмурый. Гришка снимает картуз и крестится. Ага! крестится?!. Что значит – помер-то человек!.. А то всегда таскал Ваську за волосы и бил метелкой. Пусть теперь мучается: Васька непременно будет приходить к нему по ночам.
Я плачу на подоконнике. Мне горько, досадно, что умер мой приятель, с которым всегда почему-то запрещали играть. Зачем он умер? кому помешал он? Всегда его били: бил отец, стегала шпандырем мать, давал подзатыльники Драп, и Гришка вышвыривал его из нашего сада. Еще так недавно радостно нес он фонарь в тот дом… Я смотрю на иконы, на Николу и думаю… Ведь он все может… Но почему же, почему?.. Я не понимаю ничего, думаю напряженно, всматриваюсь в образа, и мне… мне начинает казаться, что они хранят какую-то тайну, большую, непонятную. Они, молчат, смотрят и знают… Они знают все, все… И молчат. А ночью что они делают? А, может быть, они что-нибудь делают, когда я сплю, когда я не вижу их. Ведь нянька говорила, что ангел-хранитель ходит, а мой ангел – Никола… Не он ли колышется тенью в темных углах, шевелит занавеской и тихо скрипит половицей?..
Я закрываюсь с головой и лежу. Тихо… тихо… Нянька напилась квасу из красного кувшина, куда часто забираются черные тараканы, и уже храпит на лежанке.
Ночь идет. Теперь в дальних комнатах прохаживаются все, кто жил когда-то в нашем доме. Теперь даже часы не ходят.